bannerbannerbanner
Вечный муж

Федор Достоевский
Вечный муж

Полная версия

– Сейчас же, непременно переодеться, – захлопотал Павел Павлович, – а прочее необходимое белье мы ей тоже сейчас соберем; оно у Марьи Сысоевны в стирке-с.

– Так велеть бы послать за коляской, – перебил Вельчанинов, – и скорей, если б возможно.

Но оказалось препятствие: Лиза решительно воспротивилась, все время она со страхом прислушивалась, и если бы Вельчанинов, уговаривая Павла Павловича, имел время пристально к ней приглядеться, то увидел бы совершенное отчаяние на ее личике.

– Я не поеду, – сказала она твердо и тихо.

– Вот, вот видите-с, вся в мамашу!

– Я не в мамашу, я не в мамашу! – выкрикивала Лиза, в отчаянии ломая свои маленькие руки и как бы оправдываясь перед отцом в страшном упреке, что она в мамашу. – Папаша, папаша, если вы меня кинете…

Она вдруг накинулась на испугавшегося Вельчанинова.

– Если вы возьмете меня, так я…

Но она не успела ничего выговорить далее; Павел Павлович схватил ее за руку, чуть не за шиворот, и уже с нескрываемым озлоблением потащил ее в маленькую комнатку. Там опять несколько минут происходило шептанье, слышался заглушенный плач. Вельчанинов хотел было уже идти туда сам, но Павел Павлович вышел к нему и с искривленной улыбкой объявил, что сейчас она выйдет-с. Вельчанинов старался не глядеть на него и смотрел в сторону.

Явилась и Марья Сысоевна, та самая баба, которую встретил он, входя давеча в коридор, и стала укладывать в хорошенький маленький сак, принадлежавший Лизе, принесенное для нее белье.

– Вы, что ли, батюшка, девочку-то отвезете? – обратилась она к Вельчанинову, – семейство, что ли, у вас? Хорошо, батюшка, сделаете: ребенок смирный, от содома избавите.

– Уж вы, Марья Сысоевна, – пробормотал было Павел Павлович.

– Что Марья Сысоевна! Меня и все так величают. Аль у тебя не содом? Прилично ли робеночку с понятием на такой срам смотреть? Коляску-то привели вам, батюшка, – до Лесного, что ли?

– Да, да.

– Ну и в добрый час!

Лиза вышла бледненькая, с потупленными глазками, и взяла сак. Ни одного взгляда в сторону Вельчанинова; она сдержала себя и не бросилась, как давеча, обнимать отца, даже при прощанье; видимо, даже не хотела поглядеть на него. Отец прилично поцеловал ее в головку и погладил; у ней закривилась при этом губка и задрожал подбородок, но глаз она на отца все-таки не подняла. Павел Павлович был как будто бледен, и руки у него дрожали – это ясно заметил Вельчанинов, хотя всеми силами старался не смотреть на него. Одного ему хотелось: поскорей уж уехать. «А там что ж, чем же я виноват? – думал он. – Так должно было быть». Сошли вниз, тут расцеловалась с Лизой Марья Сысоевна, и, только уже усевшись в коляску, Лиза подняла глаза на отца – и вдруг всплеснула руками и вскрикнула; еще миг, и она бы бросилась к нему из коляски, но лошади уже тронулись.

VI. Новая фантазия праздного человека

– Уж не дурно ли вам? – испугался Вельчанинов. – Я велю остановить, я велю вынести воды…

Она вскинула на него глазами и горячо, укорительно поглядела.

– Куда вы меня везете? – проговорила она резко и отрывисто.

– Это прекрасный дом, Лиза. Они теперь на прекрасной даче; там много детей, они вас там будут любить, они добрые… Не сердитесь на меня, Лиза, я вам добра хочу…

Странен бы показался он в эту минуту кому-нибудь из знавших его, если бы кто из них мог его видеть.

– Как вы, – как вы, – как вы… у, какие вы злые! – сказала Лиза, задыхаясь от подавляемых слез и засверкав на него озлобленными прекрасными глазами.

– Лиза, я…

– Вы злые, злые, злые! – Она ломала свои руки.

Вельчанинов совсем потерялся.

– Лиза, милая, если б вы знали, в какое отчаяние вы меня вводите!

– Это правда, что он завтра приедет? Правда? – спросила она повелительно.

– Правда, правда! Я его сам привезу; я его возьму и привезу.

– Он обманет, – прошептала Лиза, опуская глаза в землю.

– Разве он вас не любит, Лиза?

– Не любит.

– Он вас обижал? Обижал?

Лиза мрачно посмотрела на него и промолчала. Она опять отвернулась от него и сидела, упорно потупившись. Он начал ее уговаривать, он говорил ей с жаром, он был сам в лихорадке. Лиза слушала недоверчиво, враждебно, но слушала. Внимание ее обрадовало его чрезвычайно: он даже стал объяснять ей, что такое пьющий человек. Он говорил, что сам ее любит и будет наблюдать за отцом. Лиза подняла наконец глаза и пристально на него поглядела. Он стал рассказывать, как он знал еще ее мамашу, и видел, что завлекает ее рассказами. Мало-помалу она начала понемногу отвечать на его вопросы, – но осторожно и односложно, с упорством. На главные вопросы она все-таки ничего не ответила: она упорно молчала обо всем, что касалось прежних ее отношений к отцу. Говоря с нею, Вельчанинов взял ее ручку в свою, как давеча, и не выпускал ее; она не отнимала. Девочка, впрочем, не все молчала; она все-таки проговорилась в неясных ответах, что отца она больше любила, чем мамашу, потому что он всегда прежде ее больше любил, а мамаша прежде ее меньше любила; но что когда мамаша умирала, то очень ее целовала и плакала, когда все вышли из комнаты и они остались вдвоем… и что она теперь ее больше всех любит, больше всех, всех на свете, и каждую ночь больше всех любит ее. Но девочка была действительно гордая: спохватившись о том, что она проговорилась, она вдруг опять замкнулась и примолкла; даже с ненавистью взглянула на Вельчанинова, заставившего ее проговориться. Под конец пути истерическое состояние ее почти прошло, но она стала ужасно задумчива и смотрела как дикарка, угрюмо, с мрачным, предрешенным упорством. Что же касается до того, что ее везут теперь в незнакомый дом, в котором она никогда не бывала, то это, кажется, мало ее покамест смущало. Мучило ее другое, это видел Вельчанинов; он угадывал, что ей стыдно его, что ей именно стыдно того, что отец так легко ее с ним отпустил, как будто бросил ее ему на руки.

«Она больна, – думал он, – может быть, очень; ее измучили… О пьяная, подлая тварь! Я теперь понимаю его!» Он торопил кучера; он надеялся на дачу, на воздух, на сад, на детей, на новую, незнакомую ей жизнь, а там, потом… Но в том, что будет после, он уже не сомневался нисколько; там были полные, ясные надежды. Об одном только он знал совершенно: что никогда еще он не испытывал того, что ощущает теперь, и что это останется при нем на всю его жизнь! «Вот цель, вот жизнь!» – думал он восторженно.

Много мелькало в нем теперь мыслей, но он не останавливался на них и упорно избегал подробностей: без подробностей все становилось ясно, все было нерушимо. Главный план его сложился сам собою: «Можно будет подействовать на этого мерзавца, – мечтал он, – соединенными силами, и он оставит в Петербурге у Погорельцевых Лизу, хотя сначала только на время, на срок, и уедет один; а Лиза останется мне; вот и все, чего же тут более? И… и, конечно, он сам этого желает; иначе зачем бы ему ее мучить». Наконец приехали. Дача Погорельцевых была действительно прелестное местечко; встретила их прежде всех шумная ватага детей, высыпавшая на крыльцо дачи. Вельчанинов уже слишком давно тут не был, и радость детей была неистовая: его любили. Постарше тотчас же закричали ему, прежде чем он вышел из коляски:

– А что процесс, что ваш процесс? – Это подхватили и самые маленькие и со смехом визжали вслед за старшими. Его здесь дразнили процессом. Но, увидев Лизу, тотчас же окружили ее и стали ее рассматривать с молчаливым и пристальным детским любопытством. Вышла Клавдия Петровна, а за нею ее муж. И она и муж ее тоже начали, с первого слова и смеясь, вопросом о процессе.

Клавдия Петровна была дама лет тридцати семи, полная и еще красивая брюнетка, с свежим и румяным лицом. Муж ее был лет пятидесяти пяти, человек умный и хитрый, но добряк прежде всего. Их дом был в полном смысле «родной угол» для Вельчанинова, как сам он выражался. Но тут скрывалось еще особое обстоятельство: лет двадцать назад эта Клавдия Петровна чуть было не вышла замуж за Вельчанинова, тогда еще почти мальчика, еще студента. Любовь была первая, пылкая, смешная и прекрасная. Кончилось, однако же, тем, что она вышла за Погорельцева. Лет через пять опять встретились, и все кончилось ясной и тихою дружбой. Осталась навсегда какая-то теплота в их отношениях, какой-то особенный свет, озарявший эти отношения. Тут все было чисто и безупречно в воспоминаниях Вельчанинова и тем дороже для него, что, может быть, единственно только тут это и было. Здесь, в этой семье, он был прост, наивен, добр, нянчил детей, не ломался никогда, сознавался во всем и исповедовался во всем. Он клялся не раз Погорельцевым, что поживет еще немного в свете, а там переедет к ним совсем и станет жить с ними, уже не разлучаясь. Про себя он думал об этом намерении вовсе не шутя.

Он довольно подробно изложил им о Лизе все, что было надо; но достаточно было одной его просьбы, безо всяких особенных изложений. Клавдия Петровна расцеловала «сиротку» и обещала сделать все с своей стороны. Дети подхватили Лизу и увели играть в сад. Через полчаса живого разговора Вельчанинов встал и стал прощаться. Он был в таком нетерпении, что всем это стало заметно. Все удивились; не был три недели и теперь уезжает через полчаса. Он смеялся и клялся, что приедет завтра. Ему заметили, что он в слишком сильном волнении; он вдруг взял за руки Клавдию Петровну и под предлогом, что забыл сказать что-то очень важное, отвел ее в другую комнату.

– Помните вы, что я вам говорил, – вам одной, и чего даже муж ваш не знает, – о т-ском годе моей жизни?

– Слишком помню; вы часто об этом говорили.

– Я не говорил, а я исповедовался, и вам одной, вам одной! Я никогда не называл вам фамилии этой женщины; она – Трусоцкая, жена этого Трусоцкого. Это она умерла, а Лиза, ее дочь, – моя дочь!

– Это наверно? Вы не ошибаетесь? – спросила Клавдия Петровна с некоторым волнением.

– Совершенно, совершенно не ошибаюсь! – восторженно проговорил Вельчанинов.

 

И он рассказал сколько мог вкратце, спеша и волнуясь ужасно, – все. Клавдия Петровна и прежде знала это все, но фамилии этой дамы не знала. Вельчанинову до того становилось всегда страшно при одной мысли, что кто-нибудь из знающих его встретит когда-нибудь m-me Трусоцкую и подумает, что он мог так любить эту женщину, что даже Клавдии Петровне, единственному своему другу, он не посмел открыть до сих пор имени «этой женщины».

– И отец ничего не знает? – спросила та, выслушав рассказ.

– Н-нет, он знает… Это-то меня и мучит, что я еще не разглядел тут всего! – горячо продолжал Вельчанинов. – Он знает, знает; я это заметил сегодня и вчера. Но мне надо знать, сколько именно он тут знает? Я потому и спешу теперь. Сегодня вечером он придет. Недоумеваю, впрочем, откуда бы ему знать, – то есть все-то знать? Про Багаутова он знает все, в этом нет сомнения. Но про меня? Вы знаете, как в этом случае жены умеют заверить своих мужей! Сойди сам ангел с небеси – муж и тому не поверит, а поверит ей! Не качайте головой, не осуждайте меня, я сам себя осуждаю и осудил во всем давно, давно!.. Видите, давеча у него я до того был уверен, что он знает все, что компрометировал перед ним себя сам. Верите ли: мне так стыдно и тяжело, что я его вчера так грубо встретил. (Я вам потом все еще подробнее расскажу!) Он и зашел вчера ко мне из непобедимого злобного желания дать мне знать, что он знает свою обиду и что ему известен обидчик! Вот вся причина его глупого прихода в пьяном виде. Но это так естественно с его стороны! Он именно зашел укорить! Вообще я слишком горячо вел это давеча и вчера! Неосторожно, глупо! Сам себя ему выдал! Зачем он в такую расстроенную минуту подъехал? Говорю же вам, что он даже Лизу мучил, мучил ребенка, и, наверно, тоже, чтоб укорить, чтоб зло сорвать хоть на ребенке! Да, он озлоблен, – как он ни ничтожен, но он озлоблен; очень даже. Само собою, это не более как шут, хотя прежде, ей-богу, он имел вид порядочного человека, насколько мог, но ведь это так естественно, что он пошел беспутничать! Тут, друг мой, по-христиански надо взглянуть! И знаете, милая, добрая моя, – я хочу к нему совсем перемениться: я хочу обласкать его. Это будет даже «доброе дело» с моей стороны. Потому что ведь все-таки я же перед ним виноват! Послушайте, знаете, я вам еще скажу: мне раз в Т. вдруг четыре тысячи рублей понадобились, и он мне выдал их в одну минуту, безо всякого документа, с искреннею радостью, что мог угодить, и ведь я же взял тогда, я ведь из рук его взял, я деньги брал от него, слышите, брал как у друга!

– Только будьте осторожнее, – с беспокойством заметила на все это Клавдия Петровна, – и как вы восторженны, я, право, боюсь за вас! Конечно, Лиза теперь и моя дочь, но тут так много, так много еще неразрешенного! А главное, будьте теперь осмотрительнее; вам непременно надо быть осмотрительнее, когда вы в счастье или в таком восторге; вы слишком великодушны, когда вы в счастье, – прибавила она с улыбкою.

Все вышли провожать Вельчанинова; дети привели Лизу, с которой играли в саду. Они смотрели на нее теперь, казалось, еще с большим недоумением, чем давеча. Лиза задичилась совсем, когда Вельчанинов поцеловал ее при всех, прощаясь, и с жаром повторил обещание приехать завтра с отцом. До последней минуты она молчала и на него не смотрела, но тут вдруг схватила его за рукав и потянула куда-то в сторону, устремив на него умоляющий взгляд; ей хотелось что-то сказать ему. Он тотчас отвел ее в другую комнату.

– Что такое, Лиза? – нежно и ободрительно спросил он, но она, все еще боязливо оглядываясь, потащила его дальше в угол; ей хотелось совсем от всех спрятаться.

– Что такое, Лиза, что такое?

Она молчала и не решалась; неподвижно глядела в его глаза своими голубыми глазами, и во всех чертах ее личика выражался один только безумный страх.

– Он… повесится! – прошептала она как в бреду.

– Кто повесится? – спросил Вельчанинов в испуге.

– Он, он! Он ночью хотел на петле повеситься! – торопясь и задыхаясь говорила девочка. – Я сама видела! Он давеча хотел на петле повеситься, он мне говорил, говорил! Он и прежде хотел, всегда хотел… Я видела ночью…

– Не может быть! – прошептал Вельчанинов в недоумении. Она вдруг бросилась целовать ему руки; она плакала, едва переводя дыхание от рыданий, просила и умоляла его, но он ничего не мог понять из ее истерического лепета. И навсегда потом остался ему памятен, мерещился наяву и снился во сне этот измученный взгляд замученного ребенка, в безумном страхе и с последней надеждой смотревший на него.

«И неужели, неужели она так его любит? – ревниво и завистливо думал он, с лихорадочным нетерпением возвращаясь в город. – Она давеча сама сказала, что мать больше любит… может быть, она его ненавидит, а вовсе не любит!..» «И что такое „повесится“? Что такое она говорила? Ему, дураку, повеситься?.. Надо узнать; надо непременно узнать! Надо все как можно скорее решить, – решить окончательно!»

VII. Муж и любовник целуются

Он ужасно спешил «узнать». «Давеча меня ошеломило; давеча некогда было соображать, – думал он, вспоминая первую встречу свою с Лизой, – ну а теперь – надо узнать». Чтобы поскорее узнать, он в нетерпении велел было прямо везти себя к Трусоцкому, но тотчас одумался: «Нет, пусть лучше он сам ко мне придет, а я тем временем поскорее с этими проклятыми делами покончу».

За дела он принялся лихорадочно; но в этот раз сам почувствовал, что очень рассеян и что ему нельзя сегодня заниматься делами. В пять часов, когда уже он отправился обедать, вдруг, в первый раз, пришла ему в голову смешная мысль: что ведь и в самом деле он, может быть, только мешает дело делать, вмешиваясь сам в эту тяжбу, сам суетясь и толкаясь по присутственным местам и ловя своего адвоката, который стал от него прятаться. Он весело рассмеялся над своим предположением. «А ведь приди вчера мне в голову эта мысль, я бы ужасно огорчился», – прибавил он еще веселее. Несмотря на веселость, он становился все рассеяннее и нетерпеливее: стал, наконец, задумчив; и хоть за многое цеплялась его беспокойная мысль, в целом ничего не выходило из того, что ему было нужно.

«Мне его нужно, этого человека! – решил он наконец. – Его надо разгадать, а уж потом и решать. Тут – дуэль!»

Воротясь домой в семь часов, он Павла Павловича у себя не застал и пришел от того в крайнее удивление, потом в гнев, потом даже в уныние; наконец, стал и бояться. «Бог знает, бог знает, чем это кончится!» – повторял он, то расхаживая по комнате, то протягиваясь на диване и все смотря на часы. Наконец, уже около девяти часов, появился и Павел Павлович. «Если бы этот человек хитрил, то никогда бы лучше не подсидел меня, как теперь, – до того я в эту минуту расстроен», – подумал он, вдруг совершенно ободрившись и ужасно повеселев.

На бойкий и веселый вопрос: зачем долго не приходил, – Павел Павлович криво улыбнулся, развязно, не по-вчерашнему, уселся и как-то небрежно отбросил на другой стул свою шляпу с крепом. Вельчанинов тотчас заметил эту развязность и принял к сведенью.

Спокойно и без лишних слов, без давешнего волнения, рассказал он, в виде отчета, как он отвез Лизу, как ее мило там приняли, как это ей будет полезно, и мало-помалу, как бы совсем и забыв о Лизе, незаметно свел речь исключительно только на Погорельцевых, – то есть какие это милые люди, как он с ними давно знаком, какой хороший и даже влиятельный человек Погорельцев и тому подобное. Павел Павлович слушал рассеянно и изредка исподлобья с брезгливой и плутоватой усмешкой поглядывал на рассказчика.

– Пылкий вы человек, – пробормотал он, как-то особенно скверно улыбаясь.

– Однако вы сегодня какой-то злой, – с досадой заметил Вельчанинов.

– А отчего же бы мне злым не быть-с, подобно всем другим? вскинулся вдруг Павел Павлович, точно выскочил из-за угла; даже точно только того и ждал, чтобы выскочить.

– Полная ваша воля, – усмехнулся Вельчанинов, – я подумал, не случилось ли с вами чего?

– И случилось-с! – воскликнул тот, точно хвастаясь, что случилось.

– Что ж это такое?

Павел Павлович несколько подождал отвечать:

– Да вот-с все наш Степан Михайлович чудасит… Багаутов, изящнейший петербургский молодой человек, высшего общества-с.

– Не приняли вас опять, что ли?

– Н-нет, именно в этот-то раз и приняли, в первый раз допустили-с, и черты созерцал… только уж у покойника!

– Что-о-о! Багаутов умер? – ужасно удивился Вельчанинов, хотя, казалось, и нечему было ему-то так удивиться.

– Он-с! Неизменный и шестилетний друг! Еще вчера чуть не в полдень помер, а я и не знал! Я, может, в самую-то эту минуту и заходил тогда о здоровье наведаться. Завтра вынос и погребение, уж в гробике лежит-с. Гроб обит бархатом цвету масака,[2] позумент золотой… от нервной горячки помер-с. Допустили, допустили, созерцал черты! Объявил при входе, что истинным другом считался, потому и допустили. Что ж он со мной изволил теперь сотворить, истинный-то и шестилетний друг, я вас спрашиваю? Я, может, единственно для него одного и в Петербург ехал!

– Да за что же вы на него-то сердитесь, – засмеялся Вельчанинов, – ведь он же не нарочно умер!

– Да ведь я и сожалея говорю; друг-то драгоценный; ведь он вот что для меня значил-с.

И Павел Павлович вдруг, совсем неожиданно, сделал двумя пальцами рога над своим лысым лбом и тихо, продолжительно захихикал. Он просидел так, с рогами и хихикая, целые полминуты, с каким-то упоением самой ехидной наглости смотря в глаза Вельчанинову. Тот остолбенел как бы при виде какого-то призрака. Но столбняк его продолжался лишь одно только самое маленькое мгновение; насмешливая и до наглости спокойная улыбка неторопливо появилась на его губах.

– Это что ж такое означало? – спросил он небрежно, растягивая слова.

– Это означало рога-с, – отрезал Павел Павлович, отнимая наконец свои пальцы от лба.

– То есть… ваши рога?

– Мои собственные, благоприобретенные! – ужасно скверно скривился опять Павел Павлович.

Оба помолчали.

– Храбрый вы, однако же, человек! – проговорил Вельчанинов.

– Это оттого, что я рога-то вам показал? Знаете ли что, Алексей Иванович, вы бы меня лучше чем-нибудь угостили! Ведь угощал же я вас в Т., целый год-с, каждый божий день-с… Пошлите-ка за бутылочкой, в горле пересохло.

– С удовольствием; вы бы давно сказали. Вам чего?

– Да что: вам, говорите: нам; вместе ведь выпьем, неужто нет? – с вызовом, но в то же время и с странным каким-то беспокойством засматривал ему в глаза Павел Павлович.

– Шампанского?

– А то чего же? До водки еще черед не дошел-с…

Вельчанинов неторопливо встал, позвонил вниз Мавру и распорядился.

– На радость веселой встречи-с, после девятилетней разлуки, – ненужно и неудачно подхихикивал Павел Павлович, – теперь вы, и один уж только вы, у меня и остались истинным другом-с! Нет Степана Михайловича Багаутова! Это как у поэта:

 
Нет великого Патрокла,
Жив презрительный Ферсит!
 

И при слове «Ферсит» он пальцем ткнул себе в грудь.

«Да ты, свинья, объяснился бы скорее, а намеков я не люблю», – думал про себя Вельчанинов. Злоба кипела в нем, и он давно уже едва себя сдерживал.

– Вы мне вот что скажите, – начал он досадливо, – если вы так прямо обвиняете Степана Михайловича (он уже теперь не назвал его просто Багаутовым), то ведь вам же, кажется, радость, что обидчик ваш умер; чего ж вы злитесь?

– Какая же радость-с? Почему же радость?

– Я по вашим чувствам сужу.

– Хе-хе, на этот счет вы в моих чувствах ошибаетесь-с, по изречению одного мудреца: «Хорош враг мертвый, но еще лучше живой», хи-хи!

– Да вы живого-то лет пять, я думаю, каждый день видели, было время наглядеться, – злобно и нагло заметил Вельчанинов.

– А разве тогда… разве я тогда знал-с? – вскинулся вдруг Павел Павлович, опять точно из-за угла выскочил, даже как бы с какою-то радостью, что ему наконец сделали вопрос, которого он так давно ожидал. – За кого же вы меня, Алексей Иванович, стало быть, почитаете?

И во взгляде его блеснуло вдруг какое-то совершенно новое и неожиданное выражение, как бы преобразившее совсем в другой вид злобное и доселе только подло кривлявшееся его лицо.

– Так неужели же вы ничего не знали! – проговорил озадаченный Вельчанинов с самым внезапным удивлением.

– Так неужто же знал-с? Неужто знал! О, порода – Юпитеров наших! У вас человек все равно, что собака, и вы всех по своей собственной натуришке судите! Вот вам-с! Проглотите-ка! и он с бешенством стукнул по столу кулаком, но тотчас же сам испугался своего стука и уже поглядел боязливо.

 

Вельчанинов приосанился.

– Послушайте, Павел Павлович, мне решительно ведь все равно, согласитесь сами, знали вы там или не знали? Если вы не знали, то это делает вам во всяком случае честь, хотя… впрочем, я даже не понимаю, почему вы меня выбрали своим конфидентом?..[3] – Я не об вас… не сердитесь, не об вас… – бормотал Павел Павлович, смотря в землю.

Мавра вошла с шампанским.

– Вот и оно! – закричал Павел Павлович, видимо обрадовавшись исходу. Стаканчиков, матушка, стаканчиков; чудесно! Больше ничего от вас, милая, не потребуется. И уж откупорено? Честь вам и слава, милое существо! Ну, отправляйтесь!

И, вновь ободрившись, он опять с дерзостью посмотрел на Вельчанинова.

– А признайтесь, – хихикнул он вдруг, – что вам ужасно все это любопытно-с, а вовсе не «решительно все равно», как вы изволили выговорить, так что вы даже и огорчились бы, если бы я сию минуту встал и ушел-с, ничего вам не объяснивши.

– Право, не огорчился бы.

«Ой, лжешь!» – говорила улыбка Павла Павловича.

– Ну-с, приступим! – и он розлил вино в стаканы.

– Выпьем тост, – провозгласил он, поднимая стакан, – за здоровье в бозе почившего друга Степана Михайловича!

Он поднял стакан и выпил.

– Я такого тоста не стану пить, – поставил свой стакан Вельчанинов.

– Почему же? Тостик приятный.

– Вот что: вы, войдя теперь, пьяны не были?

– Пил немного. А что-с?

– Ничего особенного, но мне показалось, что вчера и особенно сегодня утром вы искренно сожалели о покойной Наталье Васильевне.

– А кто вам сказал, что я не искренно сожалею о ней и теперь? – тотчас же выскочил опять Павел Павлович, точно опять дернули его за пружинку.

– Я и не к тому; но согласитесь сами, вы могли ошибиться насчет Степана Михайловича, а это – дело важное.

Павел Павлович хитро улыбнулся и подмигнул.

– А уж как бы вам хотелось узнать про то, как сам-то я узнал про Степана Михайловича!

Вельчанинов покраснел:

– Повторяю вам опять, что мне все равно. «А не вышвырнуть ли его сейчас вон, вместе с бутылкой?» – яростно подумал он и покраснел еще больше.

– Ничего-с! – как бы ободряя его, проговорил Павел Павлович и налил себе еще стакан.

– Я вам сейчас объясню, как я «все» узнал-с, и тем удовлетворю ваши пламенные желания… потому что пламенный вы человек, Алексей Иванович, страшно пламенный человек-с! хе-хе! дайте только мне папиросочку, потому что я с марта месяца…

– Вот вам папироска.

– Развратился я с марта месяца, Алексей Иванович, и вот как все это произошло-с, прослушайте-ка-с. Чахотка, как вы сами знаете, милейший друг, – фамильярничал он все больше и больше, – есть болезнь любопытная-с. Сплошь да рядом чахоточный человек умирает, почти и не подозревая, что он завтра умрет-с. Говорю вам, что за пять еще часов Наталья Васильевна располагалась недели через две к своей тетеньке верст за сорок отправиться. Кроме того, вероятно, известна вам привычка, или, лучше сказать, повадка, общая многим дамам, а может, и кавалерам-с: сохранять у себя старый хлам по части переписки любовной-с. Всего вернее бы в печь, не так ли-с? Нет, всякий-то лоскуточек бумажки у них в ящичках и в несессерах бережно сохраняется; даже поднумеровано по годам, по числам и по разрядам. Утешает это, что ли, уж очень – не знаю-с; а должно быть, для приятных воспоминаний. Располагаясь за пять часов до кончины ехать на праздник к тетеньке, Наталья Васильевна, естественно, и мысли о смерти не имела, даже до самого последнего часу-с, и все Коха ждала. Так и случилось-с, что померла Наталья Васильевна, а ящичек черного дерева, с перламутровой инкрустацией и с серебром-с, остался у ней в бюро. И красивенький такой ящичек, с ключом-с, фамильный, от бабушки ей достался. Ну-с – в этом вот ящичке все и открылось-с, то есть все-с, безо всякого исключения, по дням и по годам, за все двадцатилетие. А так как Степан Михайлович решительную склонность к литературе имел, даже страстную повесть одну в журнал отослал, то его произведений в шкатулочке чуть не до сотни нумеров оказалось, – правда, что за пять лет-с. Иные нумера так с собственноручными пометками Натальи Васильевны. Приятно супругу, как вы думаете-с?

Вельчанинов быстро сообразил и припомнил, что он никогда ни одного письма, ни одной записки не написал к Наталье Васильевне. А из Петербурга хотя и написал два письма, но на имя обоих супругов, как и было условлено. На последнее же письмо Натальи Васильевны, в котором ему предписывалась отставка, он и не отвечал.

Кончив рассказ, Павел Павлович молчал целую минуту, назойливо улыбаясь и напрашиваясь.

– Что же вы ничего мне не ответили на вопросик-то-с? – проговорил он наконец с явным мучением.

– На какой это вопросик?

– Да вот о приятных-то чувствах супруга-с, открывающего шкатулочку.

– Э, какое мне дело! – желчно махнул рукой Вельчанинов, встал и начал ходить по комнате.

– И бьюсь об заклад, вы теперь думаете: «Свинья же ты, что сам на рога свои указал», хе-хе! Брезгливейший человек… вы-с.

– Ничего я про это не думаю. Напротив, вы слишком раздражены смертью вашего оскорбителя и к тому же вина много выпили. Ничего я не вижу во всем этом необыкновенного; слишком понимаю, для чего вам нужен был живой Багаутов, и готов уважать вашу досаду; но…

– А для чего нужен был мне Багаутов, по вашему мнению-с?

– Это ваше дело.

– Бьюсь об заклад, что вы дуэль подразумевали-с?

– Черт возьми! – все более и более не сдерживался Вельчанинов. – Я думал, что как всякий порядочный человек… в подобных случаях – не унижается до комической болтовни, до глупых кривляний, до смешных жалоб и гадких намеков, которыми сам себя еще больше марает, а действует явно, прямо, открыто, как порядочный человек!

– Хе-хе, да, может, я и не порядочный человек-с?

– Это опять-таки ваше дело… а, впрочем, на какой же черт после этого надо было вам живого Багаутова?

– Да хоть бы только поглядеть на дружка-с. Вот бы взяли с ним бутылочку да и выпили вместе.

– Он бы с вами и пить не стал.

– Почему? Noblesse oblige?[4] Ведь вот пьете же вы со мной-с; чем он вас лучше?

– Я с вами не пил.

– Почему же такая вдруг гордость-с?

Вельчанинов вдруг нервно и раздражительно расхохотался:

– Фу, черт! да вы решительно «хищный тип» какой-то! Я думал, что вы только «вечный муж», и больше ничего!

– Это как же так «вечный муж», что такое? – насторожил вдруг уши Павел Павлович.

– Так, один тип мужей… долго рассказывать. Убирайтесь-ка лучше, да и пора вам; надоели вы мне!

– А хищно-то что ж? Вы сказали хищно?

– Я сказал, что вы «хищный тип», – в насмешку вам сказал.

– Какой такой «хищный тип-с»? Расскажите, пожалуйста, Алексей Иванович, ради бога-с, или ради Христа-с.

– Ну да довольно же, довольно! – ужасно вдруг опять рассердился и закричал Вельчанинов – пора вам, убирайтесь!

– Нет, не довольно-с! – вскочил и Павел Павлович, – даже хоть и надоел я вам, так и тут не довольно, потому что мы еще прежде должны с вами выпить и чокнуться! Выпьем, тогда я уйду-с, а теперь не довольно!

– Павел Павлович, можете вы сегодня убраться к черту или нет?

– Я могу убраться к черту-с, но сперва мы выпьем! Вы сказали, что не хотите пить именно со мной; ну, а я хочу, чтобы вы именно со мной-то и выпили!

Он уже не кривлялся более, он уже не подхихикивал. Все в нем опять вдруг как бы преобразилось и до того стало противоположно всей фигуре и всему тону еще сейчашнего Павла Павловича, что Вельчанинов был решительно озадачен.

– Эй, выпьем, Алексей Иванович, эй, не отказывайте! – продолжал Павел Павлович, схватив крепко его за руку и странно смотря ему в лицо. Очевидно, дело шло не об одной только выпивке.

– Да, пожалуй, – пробормотал тот, – где же… тут бурда…

– Ровно на два стакана осталось, бурда чистая-с, но мы выпьем и чокнемся-с! Вот-с, извольте принять ваш стакан.

Они чокнулись и выпили.

– Ну, а коли так, коли так… ах. – Павел Павлович вдруг схватился за лоб рукой и несколько мгновений оставался в таком положении. Вельчанинову померещилось, что он вот-вот да и выговорит сейчас самое последнее слово. Но Павел Павлович ничего ему не выговорил; он только посмотрел на него и тихо, во весь рот, улыбнулся опять давешней хитрой и подмигивающей улыбкой.

– Чего вы от меня хотите, пьяный вы человек! Дурачите вы меня! – неистово закричал Вельчанинов, затопав ногами.

2Темно-красного с синим отливом
3Доверенным лицом
4Положение обязывает(франц.)
Рейтинг@Mail.ru