bannerbannerbanner
Древнегреческая религия

Фаддей Зелинский
Древнегреческая религия

Полная версия

Популярнее другое. Эллин поклоняется кумиру, т. е. изделию каменщика или литейщика. Он приписывает ему, человеку, силу делать бога. Что за заблуждение! Вот я возьму и отобью у вашего бога руку; посмотрим, будет ли он в состоянии защитить себя и наказать меня. А вы, ослепленные, чем поклоняться изделью человека, поклоняйтесь тому, кто создал его самого, этого вашего человека-богодела.

Это соображение с виду очень убедительно – и оно доказало на деле свою действительность в темные времена и против темных людей; но мы, афиняне IV–III вв., признаем его тем, чем оно и есть – сплошной передержкой, иногда невольной, но чаще злостной. Да, мы поклоняемся Палладе в ее изваянном Фидием образе, но мы никогда не приписывали ему силы защищать себя против посягательства варвара И если ты искалечишь его – это будет кощунством, грехом, таким же, как и клятвопреступление, как непочтительность по отношению к родителям, как оскорбление гостя; и богиня, ни беспокойся, накажет тебя за него – если не тотчас, то когда-нибудь, если не на этом свете, то на том, если не в лице тебя, то в лице твоих потомков до четвертого колена и далее. Но независимо от этого, это будет оскорблением нашего религиозного чувства, за которое мы накажем тебя от себя, и притом немедленно. Что же касается «богодела», то это простое невежество с твоей стороны. Никогда изваянный хотя бы самим Фидием кумир не будет объектом поклонения сам по себе: пока он в мастерской художника, и он, и всякий другой может его резать, отбивать какие угодно части и даже вовсе его разбивать, и это не будет кощунством. Объектом поклонения он становится лишь с момента его посвящения (hidrysis), т. е. религиозного акта сакраментального характера, очень торжественного, о котором ты можешь прочесть в «Экзегетике» Автоклида. И самому посвящению должно предшествовать обращение к богу с запросом, угоден ли ему посвящаемый кумир, и согласен ли он влить в него часть своей божественной силы, чтобы он был отныне видимым посредником между ним, незримым, и его поклонниками. В обыкновенных случаях для этого достаточно обратиться к местному «экзегету» пифийского Аполлона или элевсинских богинь; в более торжественных мы снаряжаем феорию в Дельфы. Но когда Фидий изваял своего Зевса олимпийского – он дерзнул обратиться к самому Громовержцу с вопросом, угоден ли ему его кумир, и тот с небесной выси послал свою огненную вестницу, молнию, к его ногам. Поезжай в Олимпию; там тебе покажут священный «энелисий» – место, куда грянул Зевсов перун на радость нам и на вечную хвалу его пророку.

§ 16

Продолжаем, однако. До сих пор у нас была речь только об одном способе художественного откровения – о ваянии, и притом в одной только области – в области созидания кумиров как предметов поклонения. Живопись, к слову сказать, играет в этом отношении второстепенную роль – писаные образы богов как предметы поклонения в государственном культе не встречаются вовсе и только в частном, да и там лишь изредка. Мы, однако, еще вернемся к ней, а также и к другим отраслям ваяния; здесь же поговорим об архитектуре.

В те далекие времена «ахейской эпохи», когда не знали кумиров богов, обходились также и без храмов; богослужение от имени государства совершалось под открытым небом, для него требовался алтарь, но не храм. Храм развился лишь со временем в связи с необходимостью дать дом – не самому незримому богу, конечно, а его видимому образу, кумиру. И, по-видимому, такой храм вырос и развился из священной рощи: сначала сплетали беседку из ее деревьев, образуя навес для кумира (этот обычай, упоминаемый еще Гомером, в некоторых культах уцелел до позднейших времен); затем сочли более надежным строить между деревьями небольшую «хорому», а затем хорому с окружающими деревьями претворили в виде полукаменного или каменного здания – получилась «целла» с колоннадой, всем известная, простая, но величавая и пленительная форма «греческого храма». Богослужение по-прежнему совершалось у алтаря под открытым небом, перед храмами, а не в самих храмах, которые были только обителью божества, а не местом собрания верующих, поэтому не было надобности строить их особенно вместительными, и даже самые величественные из них были довольно скромных размеров в сравнении с каменными гигантами восточных религий и христианской.

Где же строили храмы? С тех пор, как в греческих государствах пала царская власть, их «акрополи» из царских твердынь превратились в естественные обители богов; там и строили преимущественно их храмы. Так и в Афинах, на Акрополе, храм Паллады занял место «дома Эрехфея» ахейских времен, хотя и унаследовал его имя – и к нему присоединились другие храмы той же богини, кончая Парфеноном. Затем очень желательны были храмы на городской площади, где вершились государственные дела. Средоточия общеэллинской религиозности, священные рощи в Дельфах, в Олимпии, изобиловали храмами. Охотно их строили тоже и на больших дорогах, вне городских стен – как fuori Ie mura в христианском Риме, чтобы путник издали испытывал отрадное чувство приближения к «благозаконному» городу. И еще более желательным местом был мыс, издали видный пловцам – и нынешний паломник, огибающий аттический Суний с его белыми колоннами храма Посейдона, может еще испытать то теплое чувство близкой благодати, которое этот храм некогда внушал гражданам и гостям Афин.

Но это были только храмы в высшем смысле слова: для дополнения внешнего религиозного облика Эллады следует прибавить небольшие и незатейливые, но прелестные в своей задумчивой простоте капища нимф и местных «героев», священные пещеры и рощи, скромные изваяния сельских богов – там тирс, прислоненный к причудливой смоковнице, или привешенный к ветви тимпан посвящает ее Дионису, там из дупла маслины смотрит герма Паллады, там столб изгороди увенчан головою Гермеса или Пана. Повсюду то интимное слияние природы с искусством в общей гармонии религиозного чувства, которое мать-Земля знала только раз на своем веку; современный человек получает о нем представление по помпеянским пейзажам, особенно по тем небольшим, скромным, которые не принадлежат к общеизвестным и не сразу привлекают внимание посетителей развалин немого города и зал Неаполитанского музея.

Но роль ваяния – мы к нему теперь возвращаемся – была тоже и служебной: оно украшало храм, служивший жилищем созданному им божеству. Если весь храм по основному принципу греческой тектоники был естественным и в то же время прекрасным выражением работы структивных сил, то ваяние украшало отдых от этой работы – те плоскости, в которых движущиеся друг против друга силы взаимно уравновешивались. То были в особенности фронтон – плоский треугольник фасада между горизонталью карниза и скатами кровли, и метопы – квадраты фриза между поддерживающими карниз триглифами. Здесь было место уже не для единоличного кумира, а для сцен – крупных во фронтонах, мелких на метопах. А где сцена, там и мифология – та необязательная для верующего «поэтическая религия», тоже прекрасная, но все же второразрядная. Пусть же резец изображает на фронтонах сцены рождения Паллады и ее спора с Посейдоном из-за аттической земли, сцены состязания Пелопа с Эномаем и похищения дикими кентаврами лапифских жен – никто не обязан верить, что все это именно так произошло, что это вообще произошло. Но созерцание этих прекрасных белых фигур на темноокрашенном фоне все же настроит нас в духе строгой красоты – и через нее в духе религии.

И наконец – посвящения. Ими были полны «хорома», преддверия, пространства между колоннами, ступени, ближайшие окрестности храма – статуи, барельефы, картины, все здесь было представлено. Каждый храм был музеем, но музеем, посвященным славе божествам, опять-таки, поэтому, направляющим душу созерцающего через красоту к религии. А ограды многочтимых всеэллинских богов – Аполлона в Дельфах, Деметры и Коры в Элевсине, Паллады на Акрополе, Зевса в Олимпии – это уже были настоящие живые царства религиозной красоты и прекрасной религии. Читаешь хотя бы сухие каталоги Павсания – и душа плачет по этой погибшей, одухотворенной красе, какой уже никогда более мир не видал. А ведь Павсаний ее видел во II в. по Р. Х., после стольких разрушений беспощадных войн и хищений римских наместников; что же было в те времена, в которые мы перенеслись мыслью – в цветущие IV и III столетия до Р. Х.?

§ 17

Красота недвижного образа – лишь одна из обеих форм откровения божества; другой была красота – слова – подскажет читатель? Нет. Эллин не был бы эллином, если бы он так ограничивал область, подвластную его Музе. Нет, вообще выражения движущегося, преходящего аффекта не только в слове, но и в звуке, и не только в звуке, но и в немом жесте. Я говорю здесь о полном творчестве эллинской Музы – о триединой хорее, состоящей в одинаковой степени из поэзии, музыки и пляски. Все три были посвящены божеству, но преобладала в этой троице – пляска.

Вот что органически непонятно современной религиозности. Благодаря ли внешнему обстоятельству, тяжелому восточному одеянию – благодаря ли его основе, антифизическому стремлению стыдливо скрывать формы тела, как чего-то нечистого – или благодаря своей принципиальной вражде ко всякому видимому образу – но отрицательный корень христианства, иудаизм, окончательно вытравил у наследников античной религиозности даже само понимание этого ее основного начала. Способны ли мы вникнуть в эти важные слова Платона: «Надо, чтобы наша молодежь не только плясала хорошо – надо, чтобы она плясала хорошее!». У нас они даже грамматически выходят неправильно, и мы нуждаемся в аналогии из области слова: «не только говорить хорошо, но и говорить хорошее», чтобы догадаться об их смысле. А между тем психология нас учит, что жест гораздо непосредственнее и внушительнее слова, и логика заставляет нас признать, что поэтому и поэма жеста – т. е. именно пляска в античном смысле слова – если бы она была осуществлена, тоже гораздо глубже бороздила бы нашу душу, чем это может сделать самая гениальная поэма слова. В настоящее время люди, воодушевленные античностью, делают попытки «раскрепощения тела», восстановления выразительного жеста в его правах; и хотя на древнего эллина эти попытки, несомненно, произвели бы такое же впечатление, какое на нас производят упражнения в членораздельной речи немого, которого в зрелом возрасте учат говорить, – все-таки мы должны их приветствовать и поощрять: быть может, нашим внукам и удастся раскопать зарытый храм, вернуть человеку утраченную полноту жизни.

 

Эллины ее знали – но увы, грамоты для пляски и они не изобрели, и поэтому гениальные поэмы античных хореографов, передававшиеся только путем подражательного исполнения, погибли навсегда. Мы можем судить только об их значении; а как велико оно было, это видно из того, что все крупные праздники сопровождались хороводами дев, этих цветов данного поколения. Юноши свою красоту, кроме того, показывали во всевозможных физических состязаниях: пеших иконных, налегке и в оружии; но в Афинах даже благообразные старцы с масличными ветвями в руках совершали шествие в честь богини – это была их хорея.

Музыка и поэзия как элементы богослужебной хореи непосредственно понятны и нам, благо и наша церковь их сохранила и развила. Духовную музыку знала и античная религия; она сопровождала духовную поэзию, очень разнообразную по своим отраслям, и была, вероятно, столь же разнообразна; простая в своих средствах, она была могуча по своему действию. Знаем мы о ней все же очень мало. Лучше всего мы осведомлены о духовной поэзии эллинов, хотя и здесь наши сведения очень отрывочны. Только наивысшая ступень триединой хореи стоит перед нами в полном освещении истории – драма; но опять только в ее словесной, не в ее музыкальной и орхестической части. Драма была самым совершенным выражением дионисической идеи; только на этом религиозном фоне она и может быть вполне понята.

Наша картина была бы очень недостаточна, если бы мы, говоря о хореической части эллинского богослужения, не подчеркнули надлежащим образом той ее придачи, которая ей неизменно сопутствует – агонистики. Правильно понимая идею равенства как равенства потенциального, т. е. общедоступности благ в зависимости от неотъемлемо различных способностей человека – античная демократия освятила своей религией стремление к соревнованию, это побуждение к напряжению и развитию всех индивидуальных сил на пользу совокупности. И притом в самых разнообразных формах. Мы легко понимаем соревнование в гимнастических упражнениях – здесь агонистика является душой всего дела. Не столь доступна нашему пониманию агонистика в хорее; все же и здесь она была необходимой приправой. Состязались отдельные кружки девушек, выступавшие в хороводах; состязались взрослые, именитые рапсоды, исполнявшие Гомера на празднике Панафиней; но состязались также и рапсоды-мальчики, сыновья граждан, исполнявшие его на празднике Апатурий. Состязались поэты трагедий на праздниках Диониса; состязались и хоры, исполнявшие их «лирические» (т. е. специально хореические) части; состязались и актеры, выступавшие в главных ролях. Мало того, агонистика освящала до некоторой степени и низменные, вульгарные формы народного веселья: на Сельских Дионисиях получал награду тот, кто долее других удержится босой ногой на смазанном маслом полном мехе, на Анфестериях – тот, кто первый выпьет по сигналу глашатая кружку вина.

Ну, нечто в этом роде и у нас происходит на народных игрищах, где они есть; но вот что поразительно. Лишь недавно найденный отрывок Герода оповестил нас об agon eupaidias в последний день Фесмофорий – награду получала счастливая мать, родившая самого прекрасного младенца в году. Подробности нам неизвестны, но факт установлен.

Самого прекрасного – Эллада осталась верной себе и здесь. И это на празднике Деметры-Фесмофоры. Ибо бог объявляется в красоте – такова вера эллина, кощунственно забытая его наследниками.

Рейтинг@Mail.ru