bannerbannerbanner
Цвет страха. Рассказы

Евгений Владимирович Кузнецов
Цвет страха. Рассказы

Часть вторая

Мужчина

И он шёл, сейчас утром, и шёл.

Шёл по ледяным узким, среди грязного рыхлого мартовского снега, тропинкам.

Не ехал на троллейбусе три бы остановки, а двигался, как всегда, не очень-то тут и далеко, через частный сектор напрямую.

В одном месте, на пустыре, тропинка была длинная прямая, немного в гору и особенно узкая.

На самой середине, на открытом тут месте, он даже слегка качнулся…

А это фигура, того же примерно возраста, впереди оказалась ему навстречу.

На этой-то узенькой и зыбкой тропиночке…

Разойтись – разумеется, разумеется – было попросту невозможно.

Они сближались…

Осмысленно он остановился!

Между ними, пешеходами, когда было ещё шагов достаточно – он строго глянул, примеряясь, вправо и влево… и широко шагнул в сторону: в мокрый снег…

Встал, утонув, оказалось, немного обеими ногами.

Только сейчас вспомнил, что на нём ведь уже не зимние сапожки, а обычные ботинки.

Смотрел он – задумчиво – в сторону.

Встречный, наконец-то, миновал.

Он тоже ступал неуверенно… и был, кажется, тоже в чёрной кепке.

…Невозможно – невозможно для него было допустить, чтобы они, два человека, на этой тропинке вплотную сблизились!

Ведь тогда бы они, оба, лицом к лицу и в полушаге друг от друга, – замерли…

И тогда бы, пусть на самое малое мгновение, – хочешь не хочешь – в этой точке мирового пространства вдруг явилось бы понятное замешательство…

А остановится друг перед другом даже и на тот пустяковый миг – означало бы: вступить в диалог.

2 апреля 2018, Ярославль

Да, ела!

Или Рассказ моего мёртвого брата

Был – был, действительно, у меня брат.

И он действительно умер.

И рассказ тот он, мой брат, в самом деле под настроение кому-нибудь рассказывал.

Когда-то…

Так почему я сейчас не говорю: «рассказ моего умершего брата»?..

Потому что, когда брат этот рассказ декламировал – то он, мой брат, был ещё мёртвый…

А ожил он – как раз в ту минуту, когда догадался, что не нужно было, например, рассказов таких рассказывать.

Вообще.

Разве что, дурачась, – ЕЙ.

Его будущей невесте и жене.

Брат мой был в молодости с виду интересный, крайне заносчивый, а шустрый – исключительно.

Среди сверстников – всегдашний заводила и неоспоримый лидер.

Ни на кого из девочек ни в классе, ни во всей школе никогда даже не посматривал – ведь он такой красивый! такой развитой! да ещё и сын самого директора школы!

Так всё и пошло у него – на этой самоуверенности – в его жизни.

Поступил он было в институт, но скоро его, уж вовсе разгулявшегося, отчислили за пропуски занятий.

Но для брата даже и тут – словно бы ничего неприятного не случилось. По-всегдашнему был он остроумен и находчив. Тем более, теперь всё наперед было за него решено – скоро ему было в армию… потом – а потом всё самой собой пойдёт…

Пока же – отец устроил его на работу к себе в школу: хоть бы кем, учителем, что ли, физвоспитания.

И вот.

В школу в ту как раз пришла учительница новая – молодая.

Новенькая… молоденькая…

Преподаватель пения и рисования.

Но главное, самое главное – не такая, как все.

Дисциплинированная! И – молчунья.

Не покуривала, не выпивала абсолютно, не участвовала с другими молодыми учительницами ни на каких развлечениях… при всеобщей любой радости – даже не улыбалась…

Всё она – с книжками, с книгами: готовилась продолжать образование в вузе.

Да ещё – и сама она была из семьи учителей!

Ну – брат за нею, за такой особенной, и стал волочиться.

Конечно – прежде всего со своим неуёмным остроумием.

И она, разумеется, – глядя-то на всех исподлобья – словно бы должное приняла ухаживание симпатичного директорского сынка.

Хотя – как это и обычно она: насупленная и со сложенными на груди руками.

И вот рассказывает он, брат, ей, недотроге, – однажды такую историю…

…Жили мать с дочкой.

Жили вместе – до-олго, друг о друге – забо-отились…

Но дальше.

Мать умерла.

И дочь зачастила на кладбище.

Раз она вызвала даже такси ночью…

Приехала к кладбищу, велела таксисту ждать.

Таксист ждал-ждал…

Вдруг – сделалось ему ни с того ни с сего страшно…

Он, чтоб скорей уехать, включил фары…

А в свете в ярком – та самая идёт прямо на него…

Бледная… глаза вытаращенные… подбородок и грудь в крови…

И тянет к нему костлявые красные руки…

Таксист:

– Ты что?.. Людей ела?..

– Да, ела!

И – на таксиста скрюченными пятернями…

…Заорал так – мой брат.

И с пальцами с растопыренными, – на неё, на неё.

Она – замерла…

Став в один миг – хоть и строгая учительница – наивной-наивной!

И – упала на стол…

И – содрогаясь – то ли зарыдала, то ли захохотала…

А дальнейшее, и правда, – всё было именно по-известному.

Разве что – не всем понятному.

Сразу после армии брат женился.

Конечно – на ней. Разумеется – на не такой, как все.

Правда, стала она, жена брата, мало-помалу всё разговорчивее, всё речистее…

Родилась дочь.

Год за годом…

И – вдруг!

Брат – стал пить.

Страшно стал пить…

Почему?.. Почему?..

Дома от жены – упрёки и ругань.

А брат – и терпит, и всё пьёт.

Днём работает.

А вечером – домой его не тянет.

Почему?..

Дальше – больше.

Дочка растёт вроде бы здоровая – а совершенно не развивается…

Врачи – она, дочка… выяснилось… психически неполноценная!

Ах вон оно что…

От жены моему братцу – уже целые скандалы.

Жена – обвинила в беде его, моего брата.

Дескать, ты, такой-сякой, пил – вот и ребёнок никудышный!..

Брат – слушает… слушает…

И, конечно, – пьёт.

Теперь уж – сколько осталось сил…

Наконец – наконец, среди очередного скандала, хлопнул дверью… ушёл куда-то в ночь…

Тело нашлось у дверей винного магазина.

…Так вот я и говорю.

Брат мой, всесторонне-то развитой, да и, важнее важного, по природе душевный, – был мёртвым…

Был мёртвым до той минуты… пока не начал пить.

А пить он начал – когда вдруг понял, почему его ноги домой не несут.

Потому что женился он – такой-то красавец и гордец! – на бабёнке… ну, на какой-то, надо ведь же прямо сказать, – нездоровой, нездоровой…

Самолюбивая… властная… и самое страшное – неумолчная и неустанная всё и вся критиканша…

Даже и в ласках – одни резоны…

Ему бы сразу – уйти прочь! развестись!

Но – что он скажет всем на свете: родным, друзьям, знакомым?..

Учительница… с дипломом… уважаемая… хозяйственная…

Да и как это своё настроение – хотя бы самому-то себе выразить?..

И – пить.

Да тут ещё и ребёнок – не такой, вот уж подлинно, как все!

Брату – лишнее бы подтверждение и в его догадке.

Ребёнок таков – разумеется, в неё, в мать… такой же, как и его мать, нездоровый. – Только, всей и разницы с его особенной матерью, – уж особенно нездоровый.

Но, в такой ситуации, – как уйдёшь?..

Тем более, теперь он, мой брат, – нагляднее наглядного виноват.

Ну и – был съеден.

Конечно же – не женой и не вином…

А самой своей душой.

…И – что.

Правда это – смелость.

Смелость – это жизнь.

Женщина – женщина смела по сути: она приспособлена рождать собственно людей!

А мужчине… для смелости нужна, оказывается, ещё и судьба.

Ярославль, 22 декабря 2017

Мир, в котором люди побывать

Мир, в котором мечтают

Красавец кудрявый – стройный, худенький, кареглазый.

А он – Гриша Суходольский.

Самый-самый на всю школу, на всю округу!

И – честный, прямой.

Немногословный и незадиристый.

Но принципиальный – и секретарь школьной комсомольской организации.

Иначе и не могло быть – и симпатичный такой, и мать его – сама Елизавета Михайловна!

А она – фельдшер; вечно то в больнице местной на приёме, то на вызове у больного: спасительница-утешительница на весь сельсовет.

…Приехав с работы на своём редком, «дамском», велосипеде, прежде всего спрашивает старуху-мать уже возле крыльца или в прихожей:

–– А Гриша где?

И слышит ответ всегда и спокойный, и дисциплинированный:

–– Дома… В клубе…

Дома – значит, он стоит у зеркала… расчёсывает свои чудные чёрные кудри… иногда поглядывает, мимо зеркала, в окно на дорогу… напевает:

–– А у нас во дворе… Вэ-вой-ко-ма-а-а-ла…

Не зря – огромное, на тумбочке, радио, да ещё и с пластинками!

И что с того, что бабка его, мать Елизаветы Михайловны, слышит каждый день, как Гриша, придя из школы, – с плеча швыряет на пол где попало новую, с натуральным язычком, «полевую» сумку:

–– Когда хоть кончатся все эти уроки!

Зато все в школе знают: у наго по всем предметам – «четвёрки»; ну, это само собой…

Все знают, что в клубе, когда там по воскресеньям кино, он и «крутит» это кино. (Киномеханик, он же учитель рисования в школе, курит. «Беломор». Из портсигара.)

И вся деревня знает – самое выспренное, умилительное: он, Гриша Суходольский, – один из всех в округе школьников не курит, не выпивает!

Матери своей, Елизавете Михайловне, когда та с каких-то, что ли, поминок или с дня чьего-то рождения – однажды пробормотал с удивлением небудничным:

–– Мама! Да ты выпила вина!..

Главное же – все-все на свете знают, что Гриша Суходольский влюблён!..

И знают – в кого.

В восьмом его классе – это была Семёнова. Из деревни той глухой, что не все правильно говорят её название. Правда, там есть пруд с карасями – но ехать туда: грязь по колено… Она, Семёнова, была молчаливая, с толстой косой по спине и очень румяная. Жила, учебную неделю, в общежитии возле школы. В клуб ходила с подругой под ручку. А после восьмого не пошла дальше в девятый…

 

А в десятом и в одиннадцатом – влюблён в Зою, в Зою Смирнову, в одноклассницу.

Эта в клуб не ходит, вообще, – она серьёзная. Он, после кино, ездит на материном велосипеде в её деревню. И они – в темноте – переговариваются поверх калитки…

…И чего никто не то что не знает, а попросту не берёт в голову – хотя все это видят каждый день и каждую минуту: он, Гриша Суходольский, – весь в мать, в маму: и кудрями, и глазами, и всеми чертами.

И манерами – укромными, женственными: он рос без отца.

Мать была в разводе вскоре после его рождения.

Мир, в котором умирают

В армии, в морфлоте, он – целых четыре года…

Зато от командования, с далёкого Севера, матери, Елизавете Михайловне, как же иначе, – благодарственные письма!

Сам он, Григорий, в отпуск приезжал дважды – и по месяцу.

В первый раз – почти наголо стриженый!.. и ещё худее… и теперь со строгостью какой-то особенной.

Второй раз приезжал – уже пополневший и задумчивый…

Оба раза как-то и где-то встречался со своей Зоей. – Хотя та училась в областном городе, в пединституте.

По приезде и по уезде – выпивал. Взрослый! Красного вина.

В конце службы, к весне, было от него матери письмо: мол, командование предлагает ему остаться служить на сверхсрочной…

Тем более… тем более – у него там, в том военном городке… есть подруга

Как всегда горда была Елизавета Михайловна своим сыном, но тут вдруг – испугалась безотчётно, необъяснимо…

Ответила ему в письме – так что эти слова её старуха-мать запомнила: «Дорогое дитятко, возвращайся!»

…Возвратился – и за радостном застольем вдруг попросил вполголоса у матери: нет ли у неё… «медицинского», ну, в смысле – спирта.

Как не быть, налила стопку.

Поинтересовалась тут «кое о чём» с непривычным волнением…

Сын ответил неохотно, мол, «там» был тоже спирт, правда, «другой»…

И с первого же дня – только от него и речей: жениться! жениться!

Как бы полагалось вернувшимся из армии – первое дело: устроиться на работу…

Но у Григория была другая ситуация: Зоя его, Зоя Смирнова, в это лето как раз оканчивала свой институт, и её должны были «распределить» куда-то, может быть, далеко – отрабатывать три года…

Что же, к концу лета у Григория подросли его кудри. – Но уж не такие как бывало.

Ну и – свадьба.

На свадьбе – широкой, деревенской – была даже дальняя родственница из Москвы: вся из себя городская – необыкновенная: и платье, и губы, и причёска… и самая красивая за всем столом…

Она Григорию была ровесница… Григорий поглядывал на неё грустно морщась…

…Молодые уехали на Урал.

Через три года вернулись. Уже с ребёнком.

Григорий там, в школе же, работал – поскольку он без всякого образования – физруком.

Остались бы в тех краях и навсегда – но… но Григорий стал запираться в спортзале с незамужней учительницей…

Мир, в котором мёртвые в ожидании мечтаний

…Суходольскому не дойти даже, что посреди деревни, до магазина.

Ноги болят.

А как бегал годами к его открытию – помогать продавщице-подружке ящики таскать!

Семенит – откидывает по-женски руку в сторону и вперёд ладонью: ну как, бывало, и его шустрая мать…

Лежит. На диване в зале. С какой-нибудь книжкой или просто с телевизором. Тут и спит.

Зоя Викторовна уже завуч в местной, куда деваться, в родной, школе.

Сам Григорий тоже порабатывал до недавнего времени там: учителем трудового обучения.

Теперь выходит, что называется, на улицу – только до верхней ступеньки на крыльце.

…Иногда в доме он вдруг падает на пол.

Начинает темнеть лицом.

Жена – мигом к нему с открытой уже бутылкой водки.

Закидывает его лысую голову.

Разжимает ему зубы приготовленной также заранее стальной столовой ложкой.

Вливает ему в рот…

И он начинает краснеть… моргать глазами… залезает опять на свой диван…

…Однажды она, Зоя Викторовна, со свекровью, со старой Михайловной, и ещё с соседкой, тоже их, хозяев, когда-то одноклассницей, сидели разговаривали в прихожей.

И вот.

Суходольский – подошёл к двери и через порог помахал уверенно, словно космонавт, им рукой!

Потом спокойно лёг на пол.

Ярославль. 3 и 5 сентября 2020

Прости и уйди

Не надо было её убивать…

Много, много он всего разного наслушался и насмотрелся за эти восемь лет, а больше – как бы само собой понялось: можно было бы просто дать ей по морде, потом, конечно, запить и, в конце концов, предупредить её, мол, только ещё раз посмей – а убивать её, бабу, не надо было.

…Он глядел вокруг глазами огромными – словно бы из какого-то сна… и словно бы в какой-то другой сон.

И не замечал, по непривычке, этого – о своих таких округлённых глазах.

Главное же – кажется и кажется: на тебя смотрят! только на тебя все тут и смотрят!

Ведь всего неделю, как говорится, «со свободной совестью»…

Но так – только говорится.

Пока…

Удивления всякие мелкие были в нём – и хорошо, правда, что хоть есть чему удивляться. – Не зря же возвращался.

Как расплачиваться в троллейбусе… как зайти в любой магазин…

Да и просто: как люди идут… как разговаривают… как смеются…

И в деревне – то же.

Тут – настоящий асфальт!

Крыши вон теперь некоторые – в каких-то металлических, что ли, ребристых зелёных-синих листах…

А палисадники – чуть ли… не в тех же решётках… в проволочных сетках-клетках!

И пока такое удивление – удивление ли только это?..

Может быть, это – и в самом деле – какое-то начало.

Настроение такое… будто ты с того же поезда только что сошёл, идёшь уж по перрону – и вдруг видишь в окне вагона, в котором ехал, свою забытую вещь…

Настроение – такое.

Пока.

Всё осталось в нём – с его молодости: кряж, торопливая сбивчивая речь, голубые, с чёрной точкой зрачка, глаза…

И даже обыкновение накрывать эти глаза верхними веками как бы полусонно: или стыдливо, или надменно…

Только теперь – коротко стрижен.

И всё лицо – в бороздах в глубоких…

Но и в глазах, и в осанке, и в походке – та же уверенность и стать, какие бывают только у красавцев.

Он впервые – впервые в жизни почувствовал стыд… или что-то вроде стыда… за свою такую повадку-выправку.

Шёл он по деревне – и вся она, а не только какие-то женщины у магазина, смотрела на него.

Юрка Шустров вернулся!

Ещё бы: теперь у всех, говорят, эти самые, как их, мобильники.

Помнит, небось, вся округа – и его красоту, и его силу… ну и… всё остальное.

Невысок – но примечательно широк в плечах и с пышной копной белокурых кудрей.

И – улыбчивый, белозубый. – Только внезапно.

Долго молчит – и вдруг тараторит что-нибудь насмешливое.

В походке торопливый – а как уж стремителен и ловок в драке!

Школу прошёл, конечно, кое-как. И сразу в город. Там на завод. Кем ещё, грузчиком.

А жену – увёз с собой.

Отсюда, из деревни.

Самую красивую.

…И он – к дому Тихоновых.

Заходил ли в деревню, кто жив, к своим?..

А сразу – к Тихоновым!

Не заперто!

Не увидели, значит, его в окно, и не успел ещё никто позвонить.

А вон кто-то у них на огороде… Там – пусть…

И он – по крыльцу, по коридору – в прихожую.

Очумев немного от запаха, ничуть не забытого, жилого дома…

– Хозяйка!

Коротко. Требовательно.

Но по комнатам —тихо…

– Кто есть!

Голос звонкий. Дерзкий. Будто девичий.

…Шевельнулась – шевельнулась чуть занавеска на печке.

– Тёть Шур!

Кратко. Как приказ.

Палец там, с печки, отвёл немного занавеску…

– Знаю! Здесь ты!

Глаза…

Те, что нужны.

Глаза – далёкие: в глубоких коричневых впадинах…

И – не моргали.

Как стали они, эти глаза, теперь глубоко!

Видно, она, тётка Шура, и не слезает с печки…

Он, глядя вверх, подождал немного.

Но глаза – не моргали…

Бледно-голубые. В красных, будто так нарочно изуверски подкрашены, ободках.

И они, эти глаза, – словно бы… видели его ещё минуту назад!

Он всё понял…

Затем и пришёл.

– Тёть Шур. Прости.

Они, глаза, там, на печке, будто чего-то мысленно поискали… чем бы кинуть?.. но ничего не нашли…

– Уходи.

Устало и настойчиво – и словно бы, опять, в сотый раз.

Голос – тот же: был скандальный – теперь сухой и тихий…

Значит, он – пришёл.

Пришёл!

– Тёть Шур. Прости.

Глаза те… хоть и не моргали, всё искали… ещё чего-то…

– Уходи.

Наконец – он словно бы сладко забалдел.

Долгожданно.

– Тёть Шур. Прости.

– Уходи.

…На крыльце, в коридоре – уже топали, топали!

Вбежали, что ли, двое.

Захрипели, зашипели.

От удушья.

Не могли ничего внятно сказать, крикнуть.

От злобы. От ненависти.

…Вытолкали его, податливого, на улицу.

Он почувствовал: хватки к его бокам были – брезгливые…

Он пошёл опять по деревне – но уже как бы на каждом шагу увязая и глядя теперь себе под ноги.

Не на кого теперь и глянуть: всем вокруг, судя по всему, даже и непонятно – что такое путь к свободе…

И словами об этом не растолковать.

…Мелькали вот всё перед ним те загорелые лица и плечи – дочь старшая тётки Шуры и внук тётки Шуры.

Прибежали, значит, с огорода.

Он бы мог их обоих запросто расшвырять. Но, под их толчками как бы детскими, он податливо вышел сам.

И оба они немного изменились: стали, что ли, строже.

…Не надо, не надо было её…

Ну – её, её…

Но тогда – тогда понималось другое.

А – ничего не понималось.

Просто всё завязывалось, получалось и было – само собой.

Как же на неё, на самую красивую и в классе и в деревне, было не заглядеться!.. как же было за нею по дороге из школы и вечерами не бегать!.. как было из-за неё, из-за такой весёлой и балованной, не драться с другими одноклассниками!.. как было её не затаскивать в заветный сенной сарай!.. и, уходя потом в армию, не наказать ей строго его ждать… как затем сходу не жениться – на ней, только на ней!..

И как же её – жену, родную жену – было не упрекать и не ругать, а потом и не бить, когда она стала с работы, с фабрики, с «махорки», приходить выпивши?.. как не протрезветь небывало, когда она, как он выследил у проходной, вечером с кем-то целовалась, притом с тем настоящим, женским, смехом?.. как тут же не выпить из горла, будто воду, бутылку?.. и как было – не лететь, махая кулаками и ногами, и не лететь, и не лететь?..

Так, выходит, всё на белом свете устроено.

Он её не мог не бить – она от его ударов не могла не умереть.

Она ему изменяла – она не могла ему не изменять, да и что за измена – «просто так»: ведь вокруг столько и других симпатичных мужиков.

Она не могла не пить – ведь чуть не все знакомые и подруги выпивают и даже по-настоящему пьют.

Она не могла не смотреть на всех мужчин смело – она ведь красивая, и потому имеет право решать!

Она не могла вообще никогда с самого, может, детства не делать мальчишкам глазки – ведь она чувствовала на себе их избирательные взгляды…

…Но раз так всё устроено, то как, вот бы узнать, об этом обо всём понимает теперь – она?

Правда, её на свете нет…

Но всё-таки, всё-таки – как-то же она теперь понимает!

Мать её, старуха, была в молодости – с нею две капли воды: такая же красавица!

Даже, по тем небогатым послевоенным временам, ещё, пожалуй, краше. – Ведь в те годы и нарядиться не во что было – а подруги ссорились меж собой, которой из них идти с ней на гулянке под ручку… а парни дрались из-за неё: этот на неё смотрит не сводя глаз, тот почему-то ещё и улыбается…

А теперь она – «худая».

…Не простила – его. – Отнял у неё дочь, родную дочь, красавицу дочку, младшую весёлую…

Сколько бы ему ни дали, да хоть бы его вовсе стёрли с лица земли – какое ещё тут прощение!

Старуха не простила – никого не простила: ни мужа не простила, который хоть и работал плотником и детей кормил – а чего вот ему не хватало, зачем так однажды выпил, что во сне задохнулся?

Правда, потом говорили какие-то, что ли, врачи, дескать, не надо было его, пьяного, – хоть и надоел во хмелю – укладывать спать на спину…

И не простила – как бы вообще ничего.

Вот она умирает больной развалиной – а дочка, небось, ушла в расцвете лет, да ещё и навеселе… вот она валяется, всем в тягость, – а этот отсидел своё и теперь шагает молод и здоров: недаром его хорошенько разглядела…

 

Она – она и мучается больше всего потому, что никак не можется ей помереть.

А этот – что-то же этакое бойкое взял в голову: иначе бы не пришёл.

Только лишь это – и о дочке, и о нём, кому и звания нет, и о самой себе – она поняла.

А он, получается, не только остался жив, не только будет и дальше жить – но превозмог и даже превзошёл что-то обычное в обычной жизни!

Вот она и вся тут, старуха.

Никого не простила и ничто не простила.

И в самом деле – худо…

…Прости и уходи.

Ты, старуха.

Прости его и умри. – Прости сначала его, а потом можешь и умирать. – Прости прежде всего хотя бы его, кто приходил за прощением, и после этого более или менее спокойно уйдёшь.

…Ты, освободившийся. – Вот уж теперь подлинно – освободившийся.

Да, уходи.

Прости её и уходи. – Сначала прости старуху, которая ещё не умеет прощать, и просто уйди из этих краёв прочь.

Да и давным-давно раньше – и тогда тоже надо было сделать тебе так же: простить свою жену и уйти от неё.

Простить и уйти.

…Или – но это даётся изредка кому! – и вовсе уйти.

От себя.

Который не умеет прощать совершенно.

И остаться с той, с нею.

С такой, какая уж есть.

Ярославль, 25 мая 2018

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru