Уже на третий день пребывания в Риге Голицын оказался за одним столом с очаровательной восемнадцатилетней графиней, сумевшей увлечь князя с первой же минуты общения. Позабыв про расставленные деликатесы, Василий Васильевич бестолково пялился на крохотную «мушку» на ее высокой левой груди. Ему ли не знать, человеку, выросшему на европейской культуре, что черненькая «мушка», приклеенная недалеко от соска, была ничем иным, как приглашением на тайное свидание?!
Василий Голицын растерянно слушал молодую графиню и так же невпопад отвечал, думая о предстоящем рандеву. И только когда она неожиданно заторопилась, кокетливо улыбнувшись на прощанье, князь шепнул, что будет с нетерпением ожидать ее в номере гостиницы.
Графиня пришла ближе к полуночи. Молодая. Таинственная. Красивая.
Голицын чуть не задушил ее в своих объятиях, когда она перешагнула его гостиничный номер.
Слегка отстранившись, графиня сдержанно произнесла с полуулыбкой:
– Князь, вы не даете снять мне корсет. Если я этого не сделаю, то это обстоятельство очень осложнит наше... дальнейшее общение.
Как ни была хитра на постельные выдумки покойная Федосья Васильевна, но до графини Корф ей было далеко. Перепоручив все свои дела окольничему Адашеву, князь так и провалялся с ней в постели всю посольскую миссию. И даже уехав из Риги, долго не мог позабыть гибкое и молодое тело графини Корф.
Свою встречу с графиней Василий Васильевич воспринимал как счастливый случай, подаренный ему проведением, и только много позже один из приближенных шведского короля сообщил ему о том, что молодая дама являлась лучшим агентом военного министра.
Вот такая женщина, столь же умная, как и царевна Софья, с внешностью античной богини, вполне могла всецело увлечь молодого Петра.
Вернувшись с посольством в Москву, Василий Васильевич некоторое время ходил как очумелый, не в силах разобраться в самом себе: не то от нежданного вдовства, не то от шальной иноземной любви. Именно в сей период между ним и царевной и произошла приязнь. Испугавшись нежданного признания государыни, князь Голицын шарахнулся в другую сторону и женился во второй раз на Евдокии Ивановне Стрешневой, которая через год разродилась первенцем.
– Есть на примете такая женщина. Ее зовут графиня Корф, – разорвал наконец князь Голицын затянувшееся молчание. – Она проживает в Стокгольме и считается доверенной персоной самого короля.
– Что она за женщина? – по-деловому спросила Софья Алексеевна.
– Хм... Даже как-то сложно сразу сказать. Во-первых, необычайно умна, во-вторых, образована, в третьих, очень красива. Но самое главное – такая женщина способна увлечь даже самого искушенного мужчину, а влюбить в себя Петра Алексеевича для нее будет и вовсе пустяшной забавой.
– Ты с ней знаком? – в голосе государыни прозвучал холодок.
Вот когда не следует сдерживать ликование. Широкая улыбка разодрала рот князя, обнажив крепкие белые зубы.
– А ведь ты ревнуешь, Софья...
– Вовсе нет, – без должной уверенности произнесла царевна.
– Мне ее показал человек, с которым она провела всего лишь одну ночь. Он выложил за ее любовь, кроме целого состояния, еще и державные секреты. Графиня сумела выпотрошить из него все государственные тайны, за что впоследствии он был отлучен от королевского двора.
Брови Софьи Алексеевны изогнулись.
– Вот как... И что же это был за человек?
– Двоюродный брат курфюрста Саксонии.
Выпуклое чело собралось в три продольные складки.
– Дорого стоят услуги такой женщины? – осторожно поинтересовалась государыня.
– Разумеется.
– Ради задуманного я готова пожертвовать батюшкиными драгоценностями.
– Думаю, что фамильное золото продавать не придется. У меня при дворе Карла ХП есть свой человек. Я спишусь с ним завтра же, а там как господь рассудит, – успокоил государыню Василий Васильевич.
– Как зовут этого человека?
– Граф Йонссон, – после некоторого раздумья отвечал князь.
Окруженная мамками да боярышнями государыня Евдокия Федоровна плела кружева, посматривая иной раз в запотевшее оконце: а не появится ли Петр? Узор не поддавался, белая шелковая нить то и дело слетала с пальца, от чего царица только вздыхала, думая о сокровенном. Девки, сидевшие молчком, затянули было песню, но, натолкнувшись на скорбный взгляд царицы, сбились с такта и умолкли, не допев куплета. Негромко, стараясь не нарушить воцарившегося затишья, лишь иной раз переговаривались короткими фразами.
Вечерело.
Дворец утопал в сумерках. Время было собираться на молитву, но Евдокия Федоровна не торопилась.
– И что же ему на месте-то не сидится! – в сердцах воскликнула она, невесть к кому обращаясь.
Две боярыни, сидевшие рядом, согласно закивали. Дело ясное: государыня молвила о Петре Алексеевиче, проводившем время вдали от царского дворца.
– Видно, такой он уродился, – отвечала старшая из боярынь Марфа Михайловна Нарышкина, старуха лет семидесяти, со сморщенным темно-желтым восковым лицом. Нарышкины ближе других боярских родов стояли к Лопухиным, а потому место рядом с царицей она занимала по праву. – А ты бы ему внушение сделала, напомнила бы, как при отцах наших поживали. Глядишь, он и образумится.
Заброшенная было петля сорвалась с ногтя, и заточенный конец спицы слегка оцарапал кожу. Болезненно поморщившись, Евдокия произнесла:
– Да сколько же ему напоминать, Марфа Михайловна! Только об этом и говорю, а он опять за свое. Думала, что хоть после рождения Алексея угомонится, дома почаще бывать станет, а он помиловался с чадом недельку и опять по своим делам ускакал.
Боярышни притихли, слушая сердечный разговор царицы с ближней боярыней. Ох, несладко приходится горемычной! Бабья доля, одним словом. Ей все едино, кто перед ней: государыня или крестьянка.
– Непутевый он у тебя. Попривыкнуть бы тебе надобно.
– Непутевый, – легко согласилась Евдокия Федоровна, – вот только никак не могу к этому привыкнуть. На ту пятницу вместе завтракали, Петруша даже потрохов куриных попросил. А потом приголубил меня, лапушкой назвал, в щеки трижды поцеловал. Думала, что образумился, забыл про свои потехи, а он опять за свое взялся, теперь нептуновые сражения на озере устраивает.
– Нептуновые сражения это что! – произнесла другая боярыня, Анна Кирилловна Голицына, высокая еще не старая женщина. Лицо круглое, с махонькими ямочками на пухлых щеках, даже распашная ферязь не могла скрыть высоко поднятой груди. Положив на колени кружева, махнула ладошками: – Тут Петр фейерверки запускал, так три дома спалил дотла, а потом сам их и тушил, как угорелый! Даже переодеваться не стал, так чумазым да драным по Москве расхаживал. От него даже торговки шарахались, за чумного принимали. Чудной у нас государь, не бывало у нас прежде таких.
Евдокия скорбела об умершем сыне:
– Если бы не его забавы, так может быть и младшенький наш сынок, Сашенька, был бы жив. Не досмотрели!
– Приворожить тебе его надо, Авдотьюшка, – склонившись к ней, нашептала Марфа Михайловна, – я тебе тут зелье одно сготовлю приворотное. Как только его государь отведает, так он все свои забавы позабудет.
Боярыня Нарышкина была одной из немногих, называющих царицу прежним именем, какое она имела до замужества. Если и гневалась Евдокия, так только для виду; ежели не замечать, так весь двор начнет ее по-старому величать. А ведь не подобает – с новым именем для нее началась и новая жизнь.
Брови царицы гневно изогнулись и, встретившись у переносицы, сломались в кривую линию. Она нахмурилась всерьез:
– Марфа Михайловна, сколько раз я тебе говорила, что я теперь не Авдотья, а Евдокия! Авдотьей я в девках была, а теперь я царица и имечко мое поменялось. Так что зови, как положено. Или ты порчу на меня навести хочешь?
Голова старухи затряслась от усердия:
– Бес меня попутал, матушка Евдокия Федоровна. Это я все по своему скудоумию запомнить не могу! Не голова у меня, а дырявое решето! Все наружу выскакивает, ничего не держит...
– Уж, ты постарайся, Марфа Михайловна. Эдак меня каждая девка начнет называть.
– Ты послушай меня, что я тебе скажу, – все тем же заговорщицким голосом продолжала старуха. Кружевное плетение было отложено за ненадобностью в сторону и на потеху крупному белому котенку. Потрепав оброненный клубок, он разлегся на ковре, сладенько сощурившись. – А только я верное средство знаю, ни один отрок против него не устоял. Дьякона Лопухина знаешь?
– Это тот, что с Благовещенского собора? – заинтересовалась Евдокия.
– Он самый, матушка, – обрадованно воскликнула старуха.
– Кто же не знает этого горького пропойцу? – подивилась царица. – Дай ему волю, так он последние порты пропьет. Как его еще батюшка Анисим при соборе держит!
– Так вот я тебе скажу, голубица моя сердешная Евдокия Федоровна, – страстно нашептывала старица, подавшись вперед. Лицо ее напоминало печеную репу. Глубокие морщины густо покрывали пожелтевшую от старости кожу, и невозможно было понять, какие чувства скрываются за пластами времени. От старухи пахло прелым луком, и Евдокия невольно поморщилась, сдерживая неприязнь. – Как только я ему порошок в гречневую кашу сыпанула, так он все свое пьяное зелье позабыл. Даже на баб не смотрит. А тебе, родимая, я такое присоветую, что он все свое баловство позабудет, только на тебя, родимую, и будет глядеть.
– А ты послушай ее, государыня, – встряла в разговор Анна Кирилловна. – Боярыня дело говорит.
В крупных глазах Евдокии вспыхнул интерес. Повернувшись к боярышням, открывшим рты от любопытства, она прикрикнула:
– А ну, боярышни, подите прочь! Мне с мамками переговорить нужно.
Забрав рукоделие, боярышни проворно просочились в коридор.
– Что же это за средство такое приворотное? – спросила государыня, когда за последней девицей закрылась дверь.
– Порошок высушенной жабы, – неожиданно горячо заговорила старуха, продолжая дышать в лицо сопрелым луком. – Я его со шкурой медянки смешала, а потом уголька в него добавила.
– И что же я со всем этим добром делать буду? – рассеянно спросила Евдокия Федоровна.
– Ты снадобье в кашку сыпани, государыня.
– И много?
– Самую малость. Пару щепоток. Как Петр Алексеевич проглотит, так он, кроме тебя, ни о чем более думать не станет, – убежденно заверила старуха.
– А если заприметит? – засомневалась царица.
– Да где же ему заприметить-то! – запротестовала Марфа Михайловна. – У нашего царя в главе только одни корабли да пушки! Вон какую грязищу со дна озера поднял. Всех рыб перепугал! Тут бабы как-то белье хотели ополоскать, так только в тине перепачкались.
– А если все-таки заприметит?
– Ну ежели... – задумалась старуха. – Тогда нас обоих со света сживет...
– Ой, что же мне тогда делать! – бессильно всплеснула руками царица.
– А ты, матушка, похитрее будь, – беззубый рот яростно зашевелился. В самых уголках стал виден желтоватый налет, оставленный от проглоченной пищи. – С лаской к нему подойди. Кушанье в светелке приготовь, а когда он отвернется, так ты ему щепотку и брось, а потом перемешай. Можно даже маслица добавить для вкуса, авось и не заметит. Часу не пройдет, как он пуще всякой собачонки за тобой бегать примется.
Боярыня была неприятной. Вместо кафтана с ферязью она предпочитала одеваться в старое черное платье, доставшееся ей от прабабки, но в искусстве волхвования она была непревзойденной мастерицей. С ее помощью опоили царицу Наталью Кирилловну, когда та наведалась в дом Лопухиных на Пасху. В настольном куличе был упрятан приворот на скорую свадебку, а еще через месяц он облюбовала дочь стрелецкого головы Иллариона Аврамовича Лопухина в качестве невесты для царствующего сына.
С этого дня Марфа Михайловна Нарышкина находилась в доме Лопухиных на особом положении, потеснив прочих стариц. И даже мамки государыни посматривали на нее со страхом, опасаясь, что та может сжить их со света.
Царица всхлипнула:
– Да вот только как же я заманю его, окаянного, если он на меня совсем глядеть перестал! Говорят, что девка у него в Кокуе объявилась. Немка! Если бы я до нее добралась, так все волосья повыдергивала! – яростно сжала пальцы в кулаки царица.
– Повыдергаешь еще, Евдокия Федоровна, – смиренно пообещала боярыня. – Только выждать малость нужно... Так что с порошком-то делать? – с надеждой спросила боярыня, заискивающе заглядывая в лицо царицы.
Взяв рукоделье, царица накинула петельку, потом еще одну. Узор выходил ладным.
– Хорошо... Принеси своего порошку, – сдалась Евдокия. – А теперь иди, рукодельем займусь.
Сморщенная, маленькая, в черном платье и длинном платке, который почти скрывал ее лицо, боярыня внушала суеверное чувство всякому, кто видел ее щуплую фигуру, шныряющую по дворцу. А рука невольно тянулась к голове, чтобы спешно осенить себя крестным знамением.
– Чудо, а не зелье! – хвасталась старуха, шамкая беззубым ртом. – Кого угодно может отвадить, а кого угодно приворожить. – В ее глазах сверкнула какая-то бесовская искорка. Прожила она на белом свете немало лет, а оттого верилось, что в ее душе угнездилось немало тайн. – Приглянись мне какой-нибудь молодец, так я бы и сама такое средство ему сыпанула. Хе-хе-хе!
– Чего ты болтаешь такое, старая! – воскликнула возмущенно Евдокия. – Тебе бы о душе подумать, а ты о том же... Ладно, ступайте, боярыни, будете нужны, позову!
Поднявшись, Марфа Михайловна еще более сгорбилась, едва ли не касаясь челом пола. Вяло передвигая ногами, прошаркала до самого порога и, шагнув в сумрак коридора, будто бы сгинула.
Ближняя боярыня Анна Кирилловна встала с лавки без спешки, распрямив горделивую спину, и, отвесив царице большой поклон, широким шагом заторопилась из горницы.
Кроме двух десяток мамок, без которых царица не смела бы сделать и шагу, во дворце приютилось полсотни калек и юродивых, живших подношениями. Для государевой забавы в комнатах обитало еще три дюжины карликов и кормилиц. С наступлением сумерек они выползали из всех щелей и, нацепив ужасные хари, забавлялись, пугали обитателей дворца.
За дверью послышался какой-то неясный шорох. Наверное, окаянные готовились к ночным представлениям. Неделю назад любимый карлик государя Карлуша (названный так Петром в насмешку над шведским королем Карлом), обрядившись в бесноватого, едва ли не до смерти перепугал боярыню Плещееву. Неделю на потеху карлику старуху отпаивали настоем ромашки, и теперь Карлушу иначе как окаянным она более не называла.
Широко распахнув дверь, государыня шугнула расшалившихся юродивых:
– А ну пошли отсюда, бестии! Петра Алексеевича на вас нет, уж он бы вам задал жару! Чтобы я вас более не слышала!
Угроза подействовала. Юродивые мгновенно разбежались по коридорам.
Вернувшись в светлицу, Евдокия заперла дверь на щеколду и быстрым шагом направилась в угол комнаты. Помедлив малость, царица перекрестилась, после чего, набравшись решимости, откинула со стены парчу, под которой оказалась небольшая потайная чугунная дверь. Достала длинный ключ, вставила его в замочную скважину и потянула на себя дверь. Пламя свечей колыхнулось, залив мерцающим светом темноту коридора, узкую винтовую лестницу, круто сбегающую вниз. Всмотревшись в полумрак, царица распознала у самой стены знакомый силуэт и, придав голосу решимости, негромко произнесла:
– Проходи, Степан.
В комнату, сорвав с головы шапку, почтительно согнувшись, вошел молодой человек с ухоженной, короткостриженой бородой.
– Не побеспокоил, государыня? – озабоченно спросил гость, перебирая длинными гибкими пальцами горланную шапку.
– Я тебя ждала. Чего не постучал?
– Оно, конечно, так, – неловко произнес Степан, не смея взглянуть в лицо Евдокии. – А только голоса в светлице были слышны, вот я и затаился.
– Боярыни у меня были, рукоделием занимались. Как там Петр Алексеевич? – нетерпеливо спросил царица, приподняв красивое лицо.
Пересилил себя окольничий, посмотрел на государыню. И тут же обмер от накатившего чувства. Перед ним была не прежняя пятнадцатилетняя девица, прыткая, как егоза, с острыми занозистыми коленками, какую, ради баловства, он тискал в березовом лесу, а тридцатилетняя женщина, вошедшая в расцвет своей красоты: правильный овал лица, аккуратно очерченный закругленный подбородок с небольшой ямкой в самой середине, прямой тонкий нос, разделявший необыкновенно выразительные глаза.
Теперь в ее внешности не осталось ничего от той девчонки в длинном сарафане с толстой косой пшеничного цвета. Это была властная государыня Евдокия, не умеющая прощать нанесенных обид. В груди окольничего, пробив наслоения прожитых лет, вспыхнула искорка прежней приязни, да так и угасла под суровым взором царицы. Из прежнего дружка он превратился в преданного слугу, готового исполнить самый лихой наказ.
Светелка Евдокии Федоровны была небольшой – всего-то четыре узеньких оконца, больше напоминающих бойницы. Сквозь них робко пробивался сумрак. Бесстыдно заглянула в светлицу темно-желтым краешком луна и сгинула среди кучевых облаков. Стены и потолок обиты ярким шелком, цветастой парчой, на полу-толстые ковры. У окна две лавки с пуховыми подушками, у небольшого стола – три табурета, обитых парчой.
Окольничий Степан Григорьевич Глебов являлся одним из немногих людей во всей державе, кто видел лицо царицы. А все потому, что в ребячью пору их дворы располагались по соседству и, не ведая греха, он мог побаловаться с соседкой на траве в самую Купалу. Кто же мог тогда предположить, что длинноногая Авдотья, дочь простоватого окольничего Иллариона Абросимовича Лопухина, взлетит лебедушкой! Да столь высоко, что и в глазки-то ее ясные смотреть теперь боязно...
Дождавшись, пока государыня сядет за стол, Степан Григорьевич аккуратно присел на краешек табурета. Следовало бы не пялиться на Евдокию столь откровенно и рассказать о делах, опустив при этом горячий взор, но Степану не терпелось посмотреть на крохотную родинку на самом подбородке государыни. Не исчезла ли.
Глянул и тотчас уставил страстный взор в стол.
– Ныне Петру не до баловства, государыня, – негромко заговорил Глебов, понемногу справляясь с накатившими чувствами. – Крепость в Преображенском он отдал в приказы. Там дьяки заседают.
– Вот это новость! – подивилась Евдокия. – Выходит, дошли мои молитвы, домой возвращается!
– Не знаю, как тебе и сказать, государыня, – понуро протянул окольничий.
Взгляд окольничего воровато скользнул по фигуре царицы. На Евдокии Федоровне было пять платьев, напрочь скрывающие ее прелести. Одежда делала государыню полноватой, но Степан знал, что это не так, а его пальцы до сих пор помнили прикосновение каждого ее овала, словно продолжали хранить тепло богатого тела.
– Говори, как есть, – сурово потребовала Евдокия Федоровна, – не девка уже, как-нибудь переживу.
– Ну, коли так... За последние два месяца у государя было с десяток жен.
Государыня попыталась остаться равнодушной. Выдавали только ресницы, предательски дрогнувшие:
– Вот как. И кто же это такие?
Степан Григорьевич выдохнул:
– Все девки с Кокуя, государыня.
Мех горностая, оторочивший кафтан Евдокии Федоровны, слегка заискрился, выдавая ее глубокое дыхание.
– А русские бабы, значит, ему уже не подходят?
«Уж не шутит ли государыня?» – внимательно посмотрел Глебов на царицу.
– На русских девок он и не смотрит, государыня. Говорит, что немки послаще будут.
– У Петра и до меня немало девок было, – негромко заметила Евдокия Федоровна, – но только не соперницы они мне! – Подбородок горделиво приподнялся. – Одно дело девки шалые, а другое – государыня всея Руси! Как перебесится, так в семью вернется. Здесь у него наследник подрастает, царевич Алексей!
Окольничий постарался остаться невозмутимым: чем больше он узнавал женщин, тем сильнее склонялся к мысли, что между самой простой торговкой и государыней всея Руси не существует значительной разницы.
– А если не вернется, Евдокия Федоровна? А ежели у него там дите народится? – предположил окольничий. – Тогда ведь по-разному может повернуться.
– Хоть и народится, что с того? – дернула плечиком государыня. – Мы в церкви обвенчаны, перед богом стояли, а все остальное блудом будет.
Спорить с Евдокией было трудно.
– Оно так, конечно, государыня.
На двор легла ночь. Свечи теперь полыхали ярче, делая облик государыни более выразительным. Где-то за окном лениво брехали собаки да перекрикивалась между собой стража.
– Чем же таким иноземные бабы лучше наших девок будут, вот скажи мне, Степан? – умело скрывая отчаяние, спросила Евдокия Федоровна. – Чего же это Петра все туда тянет?
– Кхм... – неловко откашлялся Степан Глебов, – прямо даже не знаю, как тебе и сказать, государыня.
– Как есть говори, уж не с дитем малым беседуешь, – напомнила государыня.
– Я так думаю, Евдокия Федоровна, девки немецкие доступнее наших баб будут. Во время разговора лицо не прячут, говорят смело, а мужикам это нравится.
– Вот оно как.
– А потом наши бабы ухаживать за собой неспособны. Рожу-то белилами да сажей мажут. А ими любую красоту можно испортить. С такой один раз поцелуешься, а потом полдня пыль сплевываешь. А немки все беленькие да чистенькие, на себя благовония разные прыскают. Вдохнешь такого аромата, так потом долго голова кругом идет. И приятность во всем теле делается.
– Не ласков ты к нашим девкам, – укорила государыня, покачав головой.
– А как же быть с ними ласковым, если белила на щеках в палец толщиной! Да за ними кожу разглядеть нельзя.
В лице государыни просматривался неподдельный интерес.
– А ты, видать, знаток по бабам-то. Прежде за тобой такого не наблюдалось.
Глебов обиделся:
– Государыня, ты спрашиваешь, а я отвечаю.
– Ты на меня зла не держи. Худого я тебе не желаю. Что еще можешь сказать?
– Кхм... У нашей девки фигуру не разобрать. Не поймешь, не то ладная, не то кривая где. Как напялит на себя с пяток платьев, так больше на куль с ногами смахивает. По улице шествует, так непонятно, где у нее перед, а где зад.
Евдокия рассмеялась, показав ровные, отбеленные порошком зубы. Глебов сдержанно улыбнулся, подумав о своем. На батюшкиной соломе Евдокия заливалась точно таким же бесшабашным смехом, когда он беззастенчиво лез под ее платье жадной ручонкой.
– Кажется, тебе это не особенно мешало, – сдержанно заметила Евдокия Федоровна.
Дыхание у Глебова перехватило.
– А ты помнишь, государыня? – спросил Степан мгновенно осипшим голосом.
На какую-то секунду их взоры пересеклись, высекая яркую искру. Что-то в глазах Евдокии Федоровны неожиданно переменилось, от чего, пусть на мгновение, но она сделалась другой. Следовало бы повиниться за своеволие, опустить покаянно взгляд, но не сумел Степан и продолжал любоваться государыней, понимая, что балует с пожарищем. Вот кликнет сейчас стражу Евдокия Федоровна, и отведут охальника к судье Преображенского приказа князю Ромодановскому.
Крохотная родинка на подбородке продолжала бесстыдно притягивать взор, напрочь парализовав волю. Ему ведь многого не нужно. Подай только государыня знак, а уж после того он сделается верным ее рабом до самой своей кончины.
– Помню, окольничий, – сухо отвечала Евдокия Федоровна, отгородившись от холопа стеной спеси.
Обомлел от увиденного Глебов, уперев бесстыдный взгляд в пол. Вот он, царицын локоток, до него только вершок, потянулся пальчиками и скомкал в жменю царственную плоть. А только радости от такого охальства никакой.
– Только давно все это было, Степан Григорьевич. Я тогда голоштанной девкой бегала. Так чем же еще немки краше русских баб? – застыло в глазах царицы удивление.
– Немки платья другие носят, так что бабья сущность всегда видна, – сдержанно отвечал Глебов. – А для мужского взгляда это приятно.
Государыня посмурнела, затихнув. А когда подняла затуманенный взор, произнесла:
– Теперь я понимаю, почему Петруша в Кокуй повадился. Но не ходить же мне с титьками наружу!
– Наши бабы в смирении, государыня, воспитаны, – легко согласился Степан. – А у тех платья такие, как будто бы только о блуде и думают.
– Откуда эта девка, что государя приворожила?
– Ты и об этом хочешь знать?
– Мне все интересно, что с Петром связано.
– Ну коли так... – сдаваясь, протянул Глебов. – Немка она, зовут ее Анна Монс. Батька ее вином в Кокуе торгует.
– Чем же она так хороша?
– В Немецкой слободе она первой красавицей слывет. Поначалу с Лефортом сошлась, а вот теперь к Петру Алексеевичу прибилась.
– И не жалко Лефорту своей полюбовницы? – неожиданно поинтересовалась Евдокия.
– Ему от этого честь великая, – уверенно отвечал окольничий. – Получается, что как бы с самим государем породнился.
– Кто об этом знает?
– Да многие, государыня, – признал Глебов, – только вид делают, что не ведают. Боятся! Тут один купец Монсиху блудливой девкой обозвал, так его потом на площади прилюдно выпороли. А тот переулок, где эта Монсиха проживает, в народе Девкиным прозвали. Еще государь подарками ее дорогими одаривает, тут сказывали, что он ей свой портрет подарил, алмазами украшенный, а еще пансион ей выплачивает и мамаше ее.
Слегка пухловатые губы царицы тронула ухмылка:
– Вот чем мой Петруша занимается.
– Государыня, ты только скажи, так я эту Монсиху навек образумлю. – Подавшись вперед, окольничий заговорил горячо: – Знаю я, где она с Петром Алексеевичем время проводит. Чаще всего у своей подруги, такой же беспутной девки, как сама. А потом до дома без сопровождения топает. Дорога через озеро проходит, а местность там глуховатая, берега камышом поросли. Полюбовницу государя можно там подстеречь, так что никто ничего и не узнает.
Глаза царицы торжествующе блеснули, выдавая внутреннее волнение. А может, это всего лишь колыхнулись на сквозняке свечи?
– Не надо, – произнесла она после некоторого раздумья. – Не хочу брать греха на душу. Помолюсь в домовой церкви, а там как-нибудь оно само уляжется. А ты, Степан, ступай. Мне одной побыть надо.
Подняв с лавки шапку, окольничий произнес, скрывая выпиравшую обиду:
– Как скажешь, государыня.
– Постой.
Степан повернулся. В глазах надежда. Неужели дождался?
– Не держи на меня зла, Степан Григорьевич.
– Да за что же, Евдокия Федоровна? Ты государыня, а я всего лишь холоп твой.
– Ты вот что, приходи ко мне завтра, когда девки лягут. Одиноко мне. При муже живу, а ласки не ведаю. А так хоть словом с тобой перемолвлюсь, глядишь, и полегчает на душе.
– Приду, государыня.
Надвинув шапку на глаза, окольничий спрятал ликование. Он поклонился и прошмыгнул в незапертую дверь.
Анна Монс по праву считалась одной из красивейших девиц Немецкой слободы. Длинноногая, статная, с крепкой высокой грудью, она невольно притягивала к себе мужские взгляды. Ее личико, всегда светящееся улыбкой, больше напоминало кукольное: широко распахнутые бледно-голубые глаза как будто бы излучали сияние и светились вниманием к собеседнику, пышные золотистые волосы, собранные в высокую прическу, кокетливыми прядями выбивались из-под головного убора на висок и затылок.
Первым, кто попал под действие чар юной прелестницы, был фабрикант Фокс, владелец кирпичного завода. За радость обладать шестнадцатилетней красавицей он ссудил ее отцу, отставному капралу, деньги на открытие лавки, и тот вскоре уже вовсю торговал сдобными кренделями в Москве.
Отставной капрал Генрих Монс быстро понял, что его красавицы дочери – самый настоящий капитал. И не стеснялся говорить барышням о том, чтобы они оказывали знаки внимания щедрым покупателям. Затем Анна перешла в пользование к заезжему купцу, который щедро отсыпал серебро в побитую шрапнелью ладонь старого капрала.
Об удачливом торговце заговорила вся Москва, нахваливая его кренделя с начинкой. Торговые дела у старого Франца Монса развивались, и скоро он открыл винную торговую лавку.
Позже у Анны были еще три связи, позволившие еще более укрепить благополучие старого хитреца. Бывший капрал построил себе каменный дом в три клети, огородив территорию забором длиной в полверсты, а своим достатком превзошел многих бояр и без конца восхвалял случай, который вынудил его уехать из родной Вены.
По настоящему значимым старый Генрих ощутил себя тогда, когда к нему в гости вдруг неожиданно стал захаживать молодой царь Петр. Выпивая крепко заваренный чай и поедая сдобные булочки, тот поглядывал на красавицу-дочь, не смевшую от смущения поднять на государя взгляд. Едва Петр уходил, как старик с упреками набрасывался на дочь, требуя от нее быть с русским господином пообходительнее.
Старый Монс уже лелеял мечты расширить свое хозяйство: пооткрывать лавки в Архангельске и, заручившись поддержкой Петра, организовать беспошлинный ввоз табака в Москву, который пользовался среди иноземцев необыкновенным спросом.
О том, что его наставления не прошли для дочери бесследно, Генрих Монс понял очень скоро. Однажды, задержавшись в лавке, он, стараясь не разбудить любимицу, неслышно направился в ее покои. Вдруг его старое сердце обдало холодом, – из комнаты любимой младшей дочурки раздавались сдавленные крики. Не разобравшись, старый капрал подумал о том, что в комнату ворвались грабители и принялись душить его любимицу. Подхватив кочергу, он вбежал в горницу дочери, где застал государя Петра, пристроившегося к его дочурке.
Конфуз был позабыт после двух больших штофов водки, выпитых на пару с государем. Но в следующий раз Петр, уже не стесняясь своих чувств, едва ли не принародно мял сдобное девичье тело.
Тогда старому Монсу показалось, что он держит удачу за бороду.
При королевских дворах любовницы государей считались весьма влиятельными особами, от воли которых зачастую зависела даже судьба державы. Фаворитки влияли на решение короля, имели своих сторонников среди придворных, но, что самое главное, – всегда были необыкновенно богаты. Кроме бриллиантов, которыми одаривал их венценосный покровитель, они получали замки и земли. Очень часто их личные угодья даже превышали владения наследственных принцев.
Отцы любовниц приобретали при дворе короля доходные места и были не менее влиятельны, чем их дочери. Генрих Монс смел надеяться на подобное отношение со стороны Петра. Однако дело оказалось не столь легким, как ему представлялось вначале. Русский царь был неимоверно скуп. Не стоило рассчитывать не только на какое-нибудь имение с крепостными крестьянами, но даже на солидное денежное вознаграждение. Самое большее, что доставалось старому капралу, так это полтина, которую Петр оставлял на столе после каждого совокупления с Анной. При этом аппетит царя не становился от этого менее скромным, – за один присест он съедал пяток маковых булок с ветчиной, чем наносил семейной коммерции значительный урон. К Анне царь стал относиться настолько просто, что без обиняков заявлял приятелям, таким же похотливым господам, как и он сам, что отправляется на небольшой «лямур» к Анне.