bannerbannerbanner
Осип Сенковский. Его жизнь и литературная деятельность в связи с историей современной ему журналистики

Евгений Андреевич Соловьев
Осип Сенковский. Его жизнь и литературная деятельность в связи с историей современной ему журналистики

Полная версия

В сороковых годах начинается уже чувствоваться влияние Жорж Санд, П. Леру, сенсимонистов вообще. Прекрасно говорит об этом Достоевский:

“Появление Жорж Санд в литературе совпадает с годами моей первой юности, и я очень рад теперь (1876 год), что это так уже давно было, потому что теперь, с лишком тридцать лет спустя, можно говорить почти вполне откровенно. Надо заметить, что тогда только это и было позволено, т. е. романы; остальное все – чуть не всякая мысль, особенно из Франции, – было строжайше запрещено. О, конечно, весьма часто смотреть не умели, да и откуда бы могли научиться: и Меттерних не умел смотреть, не то что наши подражатели. А потому и проскакивали “ужасные вещи”, например, проскочил весь Белинский… Но романы все-таки дозволялись, и сначала, и в середине, и даже в самом конце, и вот тут-то, и именно на Жорж Санд, сберегатели дали тогда большого маха… Надо заметить и то, что у нас, несмотря ни на каких Магницких и Липранди, еще с прошлого столетия всегда тотчас же становилось известным о всяком интеллектуальном движении в Европе и тотчас же из высших слоев нашей интеллигенции передавалось и массе хотя чуть-чуть интересующихся и мыслящих людей. Точь-в-точь то же произошло и с европейским движением тридцатых годов. Об этом огромном движении европейских литератур, с самого начала тридцатых годов, у нас весьма скоро получилось понятие. Были уже известны имена многих новых явившихся ораторов, историков, трибунов, профессоров. Даже, хоть отчасти, хоть чуть-чуть, известно стало и то, куда клонит все это движение. И вот особенно страстно это движение проявилось в искусстве – в романе, а главнейшее – у Жорж Санд. Правда, о Жорж Санд Сенковский и Булгарин предостерегали публику еще до появления ее романов на русском языке. Особенно пугали русских дам тем, что она ходит в панталонах, хотели испугать развратом, сделать ее смешной. Сенковский, сам же собиравшийся переводить Жорж Санд в своем журнале “Библиотека для чтения”, начал называть ее печатно г-жой Егором Зандом и, кажется, серьезно остался доволен своим остроумием. Впоследствии, в 1848 году, Булгарин печатал об ней в “Северной пчеле”, что она ежедневно пьянствует с Пьером Леру у заставы и участвует в афинских вечерах, в министерстве внутренних дел, у разбойника министра внутренних дел Ледрю-Роллена. Я это сам читал и очень хорошо помню. Но тогда, в 1848 году, Жорж Санд была у нас уже известна почти всей читающей публике, и Булгарину никто не поверил… Мне было, я думаю, лет шестнадцать, когда я прочел в первый раз ее повесть “Ускок” – одно из прелестнейших первоначальных ее произведений; я помню, я был потом в лихорадке всю ночь… Жорж Санд не мыслитель, но это одна из самых ясновидящих предчувственниц (если только позволено выразиться такою кудрявою фразою) более счастливого будущего, ожидающего человечество, в достижение идеалов которого она бодро и великодушно верила всю жизнь и именно потому, что сама, в душе своей, способна была воздвигнуть идеал. Сохранение этой веры до конца обыкновенно составляет удел всех высоких душ, всех истинных человеколюбцев… Она основывала свои убеждения, надежды и идеалы на нравственном чувстве человека, на духовной жажде человечества, на стремлении его к совершенству и к чистоте, а не на муравьиной необходимости. Она верила в личность человеческую безусловно (даже до бессмертия ее), возвышала и раздвигала представление о ней всю жизнь свою – в каждом своем произведении и тем и признавала ее свободу. Жорж Санд верила в будущее человечества, верила в грядущее счастье, и для многих русских людей сороковых годов ее романы были великолепной демократической школой”.

Читатель, быть может, недоумевает, зачем говорили мы о Гегеле и Шеллинге, Леру и Жорж Санд. Однако мы не делали ничего другого, как только рассказывали историю падения журнала Сенковского. Ведь, в сущности, как бы ни относились мы к немецкому идеализму, надо согласиться, что он вышколил русскую мысль, впустил ее в самый круговорот интеллигентной жизни Запада и приучил ее к таким запросам, которые раньше не мерещились ей и во сне. Само увлечение этим идеализмом – увлечение подчас наивное, детское – все же говорит нам о серьезной работе, происходившей в лучшей части русского общества, а реакция против Шеллинга и Гегеля свидетельствует о еще более интересном обстоятельстве. Русская мысль демократизировалась – это факт громадный и несомненный. Демократизировалась в славянофильстве, искавшем сближения с народом и веровавшем в эту темную и запуганную массу, демократизировалась в западничестве, быстро перешедшем на точку зрения Леру, Жорж Санд и пр. Что же при таком ходе дела оставалось Сенковскому и его журналу? Приходилось отступать, сохраняя по возможности честь и славу, к сожалению, только по возможности.

“Библиотеку для чтения” “убили” “Отечественные записки”. Это совершенно справедливо; но не то интересно; интересно, почему убили? А это уж, кажется, яснее самого дня.

“Отечественные записки”, с того времени, как начал работать в них Белинский, – первый русский журнал, в котором мы совершенно отчетливо различаем и идею, и направление. В неясной форме то и другое можно различить и в “Московском телеграфе”, но именно в неясной.

Мы уже видели, что русскому обществу суждено было демократизироваться. Но рядом с этим происходила еще более удивительная и глубокая перемена. Проблуждав долгие годы по дебрям немецкого идеализма, русский человек, выйдя из них, сознал себя членом общества, не просто подданным государства, как было раньше, а именно членом общества. Он вдруг увидел, что у него есть обязанность, нравственный даже долг содействовать счастью и благополучию той среды, в которой он живет. Его убеждения, его литературные взгляды радикально изменились. Там, где прежде он искал одного наслаждения и отдыха, где прежде он молился одной красоте, он стал искать идеи и общественные тенденции.

Ничего этого не давал ему Сенковский. Напротив, с каким-то ожесточением нападал он на всякую мысль с общественным содержанием. К тому же приелись и его шуточки. Наоборот, “Отечественные записки”, публикуя богатый и интересный материал, благодаря статьям Белинского удовлетворяли умственные и нравственные запросы современников. Вопрос об общественной роли личности был главным их вопросом. А этот вопрос был поставлен временем, которое и обеспечивало победу тому, кто верно поймет его потребности. Для ясности сравните на минуту Сенковского с Белинским. Белинский – сама вера, само упование. Если он грешил чем, то скорее излишеством веры, особенно в молодые годы, чем недостатком ее. Героическая, страстная вера в добро, красоту и истину, нетерпеливое ожидание их воцарения на земле – вот портрет нашего великого критика. А Сенковский? Его бездушный холодный смех, его остроумие, привязанное к фокусам, к чисто внешней ловкости, может вывести из себя каждого. Правда, он признавал просвещение и весь был на стороне культуры, но холодный себялюбивый скептицизм ни на минуту не покидал его. Презирая современников, презирая общество, среди которого он жил, он без стеснения третировал их. “Третировал”, говорю я, и не могу подобрать лучшего слова. Что же означает иначе насмешка, внезапно прерывающая деловое рассуждение, к чему сотни и тысячи дерзких выходок в литературной летописи? Не то чтобы Сенковский недостаточно серьезно занимался своим делом; он просто недостаточно веровал в него. Никогда не захватывало оно целиком его души; он как будто шутил, как будто с презрением бросал многочисленной публике и многочисленной толпе своих поклонников богатые куски от своей умственной трапезы. Он забавлялся их недоумением, он любил возбудить в них интерес, расшевелить их любопытство, а потом поставить многоточие в том или другом виде, точно говоря: “Что хочу, то с вами и делаю”.

Публика пресытилась его шутками, остротами, дерзостью. Ей надоело, что Сенковский пишет ради писания и острит ради остроты. К тому же он очевидно уставал. Тяжелая карьера журналиста расстроила его здоровье, надорвала его силы. По старой памяти он продолжал смеяться, но это уже старческий, деланный, никому не нужный смех…

ГЛАВА V

Семейная жизнь Сенковского. – Воспоминания Ахматовой. – Надорванные силы. – Последняя вспышка таланта. – Смерть

Мы так много говорили о Сенковском как журналисте, что теперь не грех будет посвятить маленькую главу его семейной жизни. Мы бы не без удовольствия посвятили и большую, но, к сожалению, у нас нет для этого никаких материалов. Правда, вторая супруга Сенковского, Адель Александровна, написала о муже целый том воспоминаний; но воспоминания эти настолько “дамские”, что, несмотря на самое искреннее желание, было бы очень опасно положиться на них. Тем более что из других источников мы знаем, что Адель Александровна была дама очень капризная и, не говоря уже о всем дамам свойственном стремлении рассуждать о человеке по правилу “не по хорошу мил, а по милу хорош”, постоянно восторгалась своим мужем, причем так искренне, что от чистого сердца считала его самым великим человеком своего времени. Согласитесь, что, зная все это, очень трудно верить воспоминаниям Адели Александровны.

Есть у нас о Сенковском еще и другие, тоже дамские, воспоминания, принадлежащие Е. Ахматовой. К сожалению, и эти похожи на панегирик. Но все же г-же Ахматовой можно доверять побольше. Относясь скептически к панегирику, мы, на основании других мест и кое-каких фактов, можем восстановить образ Сенковского как человека. Странный человек, малообщительный, малодоступный, проникнутый неверием и горделивым презрением ко всему, – неутомимый ум и несколько “фантастическое” сердце, настойчиво ищущее грез и мечтаний среди ясно понимаемой действительности.

Сами отношения Сенковского с Ахматовой очень любопытны. Дело было так: Е.А. Ахматова, молоденькая провинциальная девушка, жившая в Астрахани, написала как-то письмо к Сенковскому с просьбою дать ей переводную работу и в виде образчика приложила уже переведенный роман или повесть. Письмо, надо полагать, было милое и наивное, одно из тех писем, которые могут писать провинциальные девушки к знаменитым столичным деятелям. В нем были, по всей вероятности, и томление, и искание, и простота, и откровенность. Любопытная вещь – Сенковский сразу увлекся, почти влюбился в эту неизвестную ему авторшу письма, – и какой поэзией и вместе с тем какой тоской веет от его ответов Е.А. Ахматовой. Сухой, деловитый человек, сатирик и скептик вдруг обрел в глубине души что-то “романтическое”. От письма на него будто пахнуло чистой струей деревенской жизни, свежим воздухом, его фантазия увлеклась образом где-то далеко-далеко живущей девушки, и сколько откровенности и задушевности вложил он в свою переписку с ней.

 

Впоследствии Е. Ахматова приехала в Петербург, у Сенковских она бывала каждый день, так что их жизнь была известна ей хорошо. Правда, она застала уже Сенковского в период упадка его славы и богатства. Давно прекратились лукулловские обеды, жизнь без расчета, равнодушное бросание тысяч направо и налево, но все же Сенковский еще держался.

Приведем кое-какие отрывки из воспоминаний Ахматовой, особенно те, которые относятся к семейной жизни Сенковских.

“Начать с того, что Адель Александровна никогда не знала самой важной тайны в жизни мужа, а именно, что он женился на ней из любви к другой. Он любил не Адель Александровну, а ее подругу, которая, зная любовь Адели Александровны к нему и сама не любя его, пожелала этого брака, чтобы составить счастие Адели Александровны, с которою была очень дружна. Осип Иванович не только исполнил желание любимой женщины, но дал ей слово, что Адель Александровна будет считать себя самою счастливою на свете женою. Этому обещанию он никогда не изменял.

Адель Александровна унесла с собою в могилу уверенность, что не только счастливее ее не было жены на свете, но что она и любима была так, как никто. Раз взяв на себя роль обожающего свою жену мужа, Осип Иванович не имел настолько твердости характера, чтобы сбросить с себя эту роль, когда впоследствии она пришлась для него слишком тяжелой.

Первое время он увлекся ею, потому что Адель Александровна была страстно влюблена в него и умела льстить его тщеславию, восхищаясь им; но когда та, которая пожелала этого брака, вскоре умерла, Осип Иванович сам опасно занемог и чуть не умер: так велика была его привязанность к женщине, которой он необдуманно принес жертву, испортившую его жизнь. Отсюда начинается его лихорадочная деятельность по устройству разных квартир, дач и проч., о чем говорит его жена в своих “Воспоминаниях”. Он просто тяготился домашнею жизнью и желал как можно менее времени проводить со своей женою, но, исполняя данное слово, тешил ее всячески, изобретая всякие развлечения, что она принимала за любовь.

Будь у Адели Александровны другой характер и другой склад ума, она не только приобрела бы любовь мужа, но и его литературная деятельность приняла бы иной вид. Но Адель Александровна, дочь банкира Ралля, известного своим гостеприимством к приезжавшим из чужих краев артистам, которые даже жили в его доме и на его счет, была иностранка по своему воспитанию и по складу своего ума. Русскою литературою она совсем не интересовалась, а когда, уже в пожилых летах, вздумала писать повести, то писала их на французском языке. Главною ее страстью была музыка, и в доме Осипа Ивановича музыка, а не литература, играла главную роль.

Рейтинг@Mail.ru