Пушкин с востока на запад
Признаюсь, довольно продолжительное время я относился к Пушкину весьма легковесно. Полагал его творчество чем-то само собой разумеющимся, архаическим и вместе с тем почти декоративным. Оттого, ступив на стезю поэзии, подчас реминисцировал, гиперболизировал и травестировал, бесцеремонно отталкиваясь от Александра Сергеевича. Например, в таком наклоне:
Я памятник себе воздвиг нерукоблудный.
Сквозь тьмы альковов путь к нему лежит.
Давно со счёта сбился я, но в час мой судный
господь всех фигуранток огласит.
И буду тем любезен я природе,
что генотип умножил свой в народе.
Эти строки я накропал давным-давно, ещё в прошлом тысячелетии, обуреваемый свойственным юности (впрочем, вполне безотчётным, если это меня сколько-нибудь оправдывает) желанием подёргать классика за отродясь не существовавшую бороду.
Что уж там, ведь даже Владимир Высоцкий более полувека тому назад соблазнился и написал песню «Лукоморья больше нет». Без сомнения, у каждого из рифмующих на русском языке извилины крепко настояны на густом вареве из питательных литературных мемов, порождённых Александром Сергеевичем Пушкиным.
А у меня, как водится, миновал возраст самолюбования, и приспела пора покаяния. Впрочем, нет, вру: откуда взяться покаянию у прожжённого циника? Точнее будет назвать это порой переосмысления. И теперь, дабы частично реабилитироваться в собственных глазах, попытаюсь развернуть перед современниками картину путешествия «солнца русской поэзии» по Северному Кавказу и Крыму. Благо сам живу в одной из точек упомянутого маршрута и регулярно путешествую по нему то в одну, то в другую сторону. И, пожалуй, испытываю во время этих путешествий чувства, аналогичные тем, которые испытывал юный Пушкин, озирая необъятные просторы Причерноморья: кубанские степи, таманское лукоморье, Тавриду… Овеянные преданиями места, в коих – ещё со времён «Сказания о полку Игореве» – живёт поэзия.
Да и сам я со всем моим удовольствием проедусь рядом. Не то чтобы выглядывая из-за плеча Александра Сергеевича, но как бы незримой тенью влачась по следам любимца муз спустя два века после его вояжа.
В общем, как пел Высоцкий, прорастая из отголосков Пушкина, над волнами, разбивающимися о лукоморские берега:
Ты уймись, уймись, тоска
У меня в груди!
Это только присказка —
Сказка впереди…
Молодой Александр Пушкин1 в августе 1820 года путешествовал по раскалённым от зноя степям Прикубанья, пересекая этот малолюдный и таинственный край с востока на запад. Вместе с генералом Николаем Николаевичем Раевским он покинул Кавказские Минеральные Воды и пыльным Ставропольским шляхом направился в сторону далёкого моря. С ними ехали дочери генерала Мария и Софья, его сын Николай Раевский-младший, а также военный врач Е. П. Рудыковский, англичанка мисс Мятен, русская няня девиц Раевских и крестница генерала Анна Ивановна, «родом татарка, удержавшая в выговоре и лице своё восточное происхождение», как писал о ней Пётр Бартенев2.
В этих местах было неспокойно, шла Кавказская война. Поэтому путешествие выглядело как небольшое военное предприятие: экипажи с путниками сопровождал отряд из шестидесяти конных казаков с заряженной пушкой.
Миновали окружённые рвами с водой и земляными валами станичные крепостицы Прочноокопскую, Григорополисскую, Темижбекскую. В последней к ним присоединился путешествовавший по югу России писатель и преподаватель-историк Гавриил Гераков, с коим Пушкин познакомился несколькими днями ранее в Горячеводске3. Грек по рождению, фигура невеликого таланта и комической внешности, Гавриил Васильевич служил мишенью для многих острот и едких выпадов собратьев по перу, в частности Батюшкова, Измайлова и Вяземского; однако ему покровительствовал Державин, и даже Булгарин отзывался о нём как о душевном и незлобивом человеке. А славный партизан Денис Давыдов – за восемь лет до описываемых здесь событий – не без иронии, но вполне благосклонно откликнулся на его сочинение «Твёрдость духа русских»:
Гераков! Прочитал твоё я сочиненье,
Оно утешило моё уединенье;
Я несколько часов им душу восхищал:
Приятно видеть в нём, что сердцу благородно,
Что пылкий дух любви к отечеству внушал, –
Ты чтишь отечество, и русскому то сродно:
Он ею славу, честь, бессмертие достал.
Нам же Гавриил Васильевич интересен тем, что оставил после себя «Путевые записки по многим российским губерниям. 1820», в которых запечатлел хронологию и некоторые факты совместного путешествия с Пушкиным.
Вот какими штрихами он нарисовал первую совместную ночёвку в Темижбекской:
«В десятом часу вечера, при полном жарком месяце, при звёздном небе на берегу тихой Кубани, в десяти саженях или немного далее от воровского черкесского пикета, сидя на стульях, с трубками глотали тёплый воздух. Мог ли я предвидеть, за год, что буду так далеко от родных и друзей? На свете всё может случиться.
Ермолов и черкесов привёл в страх; однако ж они зимою воровски переходят покрытую льдом Кубань, и отгоняют скот; здесь как и на Тереке не надобно дремать, и всякой ложится спать с оружием у изголовья; неприятная жизнь! Наши солдаты окликиваются: «кто идёт? кто идёт? кто идёт? говори! убью!» Попробуй не отвечать, так и будешь в Елисейских полях! Несколько месяцев тому назад полковник хотел испытать своего солдата, на часах стоящего, прошёл – не отвечая: солдат приложился, и – полковника не стало; кто прав? кто виноват?
Возблагодаря творца за благополучное путешествие, столь дальнее и многотрудное, мы легли успокоиться на свежее сено; я часто просыпался от откликов наших, русских и черкесов; тут мудрено быть сонным, каждый сделается и сметливым, и осторожным»…
К Пушкину Гераков относился с отеческой снисходительностью, как и полагалось старшему товарищу. Молодой поэт любил беседовать с ним на исторические темы, коротая дорожный досуг.
Обыкновенно Гавриил Васильевич начинал в своей привычно-наставительной учительской манере:
– Знаете ли, Александр Сергеевич, что земли далее Екатеринодара, до самой Тамани, в стародавние времена были освоены русским народом?
– Как не знать, – охотно откликался его визави. – Совсем недавно читал «Историю государства Российского» Карамзина: в своём труде Николай Михайлович очень ясно описал, как после побед Святослава сия часть царства Боспорского отпала от Хазарии и стала княжеством Тмутараканским.
– Да-да, факты оные известны, хотя были отчасти сокрыты покровом времён. По счастью, «Слово о полку Игореве», бесценная находка Мусина-Пушкина4, даёт нам представление, сколь давно Русь стремилась на юг и на восток, к своим естественным пределам.
– Земля незнаемая, почти сказочная… Как хорошо я понимаю князя Игоря! Разве могут не манить возвышенную душу былинные дали, некогда принадлежавшие твоим предкам?
– Но мы с вами теперь как раз туда и направляемся. Аккурат в края самые что ни на есть дикие, тмутараканские.
– В том-то и дело, Гавриил Васильевич, в том-то и дело! Нет, вы только послушайте, какая древняя поэтика проливается из этих звуков: «О Русская земле! Уже за шеломянем еси!»… Как представлю сей образ и глубину времён, из коей он явился, прямо ком к горлу подступает от восторга и благоговения. Такое чувство, будто смотришь в бездонную пучину, и она завораживает.
– Вполне понимаю ваши чувства. История подобна океану: сколь из неё ни черпай, а всё же выше сил человечьих дочерпаться до самого дна – под каждым слоем обязательно обнаружится ещё что-нибудь неизведанное. Взять, к примеру, ту же Тмутаракань: если основываться на сочинениях Геродота, Страбона и прочих античных авторов, то прежде хазар, касогов и русов по её берегам располагались многочисленные эллинские города и селения. То же самое и с древними таврами и киммерианами – теми, кого господин Ключевский называет «обитателями южной России» – они ведь жили здесь задолго до скифов. А Руси тогда, пожалуй, ещё и в помине не было.
– Увы, на такую глубину моему воображению нырнуть затруднительно: воздуху не достанет. А вот о тмутараканских временах я, пожалуй, напишу поэму – о Мстиславе Удалом5 и о его поединке с касожским князем Редедей.
– Похвальный замысел, тем паче что ваш труд послужит делу просвещения.
– Вряд ли. Я вижу это в образе легенды, апофеозом коей послужит единоборство князей в круге их дружин, готовых сойтись на поле брани.
– В том и штука, что иные легенды подчас напоминают нам об истинных событиях, забытых народами. А в вашем случае – и вовсе о целом древнерусском княжестве, превратившемся как бы в призрак. Не зря ведь на Руси слово «тмутаракань» стало нарицательным, означающим столь неуглядимую даль, что и представить трудно, а загадочные чужедальние края за Диким полем стали звать – сначала Касогией, а затем Казакией… К слову, нынешнее казачье население тоже ведь здешние места осваивает довольно давно.
– Полноте, лет тридцать миновало с тех пор, как Екатерина переселила казаков в Прикубанье6.
– Так-то оно так, но прежде черноморцев здесь жили бродники, а после них – игнат-казаки.
– Игнат-казаки? Не ведаю о таких. Расскажите, сделайте одолжение.
– Извольте…
Далее следовало повествование Гавриила Васильевича о том, что казаки – сначала запорожские, а затем донские и яицкие – всегда помнили о существовании на южной границе Дикого Поля привольной степной области, раскинувшейся на самом краю обитаемого мира, где можно сутками скакать на добром коне по буйным ковылям и никого, кроме зверя и птицы, не встретить. Оттого ещё называли кубанские степи Южной Сибирью… И задолго до недавнего исхода на Кубань запорожцев-черноморцев переселялись сюда самые отчаянные нестрашливцы.
Исстари укрывались на Кубани беглые крестьяне. Перебирались сюда и староверы, не принявшие никонианского троеперстия и прочих – нечестивых по их убеждению – церковных реформ. В годы регентства царевны Софьи привёл сюда отряд донских казаков атаман Пётр Мурзенко, и вскоре за ним переселились ещё несколько крупных партий донцов. Ими были основаны казачьи укреплённые поселения между Копылом7 и Темрюком. В эти же годы казаки-раскольники основали городок между Кубанью и Лабой.
Вскоре на Дону вспыхнуло булавинское восстание. В 1707 году атаман Кондратий Булавин возглавил сполох донских казаков против отряда князя Юрия Долгорукова, прибывшего по указу Петра Великого для поимки беглых людишек. Поскольку у казаков имелся неписанный закон – «с Дона выдачи нет» – князь Долгоруков был убит казаками. Атаману Булавину удалось привлечь на свою сторону изрядные ватаги из Запорожской Сечи, взять Черкасск, Камышин, Царицын, осадить Саратов и Азов. Движение выступало под лозунгами сохранения старой веры, а казаки-раскольники составляли значительную часть восставших. После ряда поражений повстанцев от карательной армии Василия Долгорукова8 верхушка казачества отошла от восстания, и Булавин сложил голову в неравном бою. Но с его гибелью смута не закончилась. Правительственным войскам удалось окончательно погасить её последние очаги лишь через два года.
Остатки разбитого мятежного войска нашли прибежище в землях вольного юга: с 1708 по 1710 год тянулись в Прикубанье их отряды. Один только атаман Игнатий Федорович Некрасов привёл сюда более двух тысяч сабель, да многие казаки взяли с собой ещё и свои семьи, так что общее число возглавляемых Некрасовым переселенцев достигло десяти тысяч человек. Отряд двигался на Кубань со знамёнами и пушками, представляя собой довольно внушительное по тем временам войсковое соединение. Все казаки, входившие в состав некрасовского отряда, были старообрядцами. Опытные воины, повидавшие немало лиха и жарких сеч, они прекрасно понимали, что порознь им не выжить в этой малознаемой земле, и старались держаться купно, основав три городка между Копылом и Темрюком. Игнатий Некрасов стал атаманом всех объединившихся вокруг него отрядов. Оттого кубанских казаков в ту пору называли некрасовцами или игнат-казаками.
Находясь на Кубани, атаман не успокоился: он посылал на Дон «прелестные письма», подначивая казаков к бунту, и совершал набеги на южнороссийские окраины.
В 1711 году с полком регулярной армии и отрядом калмыков явился сюда губернатор казанский и астраханский Пётр Матвеевич Апраксин. Он намеревался уничтожить некрасовцев, однако те успели скрыться; и Апраксин, разгромив в среднем течении Кубани татаро-ногайскую конницу, удалился восвояси.
После того ещё не раз случались военные экспедиции против игнат-казаков. Так в 1732 году императрица Анна Иоанновна послала сюда многочисленный отряд под предводительством донского атамана Фролова. А через год по её же повелению для покарания непокорных казаков и черкесов выступило двадцатипятитысячное войско, состоявшее из донцов атамана Краснощёкова и калмыков хана Дондук Омбо… Однако, несмотря ни на что, некрасовцы крепко держались на кубанской земле. И – снова и снова выступали в походы: много раз появлялись они на Дону, Волге и Хопре, разоряя помещичьи усадьбы и подбивая голытьбу к бегству в свою вольную «казачью республику».
Игнатий Некрасов был человеком не по чину грамотным. Стараясь править по уму и справедливости, он даже разработал своеобразное законоуложение, назвав его «Правила жизни» и записав оное в «Игнатьевой книге». Среди упомянутых правил, в частности, существовал запрет казакам заниматься торговым делом и батрачить друг на друга. А ещё Игнатий Некрасов в своей книге запретил казакам покоряться царю.
И они не покорялись.
Знал об этом Емельян Пугачёв. Поскольку перед тем как поднять своё восстание, он некоторое время прожил у некрасовцев. И, между прочим, потерпев поражение, Пугачёв пытался пробиться на Кубань, ожидая там получить поддержку. Правда, это ему не удалось…
Умер Игнатий Федорович Некрасов в 1737 году. Казаки-некрасовцы свято следовали завету «царю не покоряться» и продолжительное время воевали на стороне Османской империи против русских войск… Наконец Российская империя придвинулась вплотную, заняв половину Прикубанья, и всё-таки выдавила отсюда вольных казаков, никому не подчинявшихся и оттого постоянно нёсших в себе зародыши бунта. Под угрозой подошедшего Кубанского корпуса Ивана Фёдоровича Бринка, который в сентябре 1777 года начал карательную операцию против некрасовцев, они покинули свои городки на кубанском правобережье. Игнат-казаки переселились в пределы Османской империи. Часть из них перебралась в устье Дуная, а остальные эмигрировали в Анатолию, да так и растворились на чужбине.
***
Исторические штудии, в коих обыкновенно верховенствовал Гавриил Васильевич Гераков, подчас сменялись разного рода литературными экзерсисами, в частности вошедшей в моду игрой в буриме, а также взаимным обменом эпиграммами. Тут уж не обходилось без Николая Раевского-младшего и доктора Евстафия Петровича Рудыковского, поскольку оба увлекались стихосложением, а доктор вдобавок полагал себя весьма искушённым в сей области, и за равного был готов признать разве только Геракова, да и то с натяжкой. Пушкин же (которого Рудыковский в продолжение всего путешествия лечил от лихорадки) часто подтрунивал над Евстафием Петровичем, рифмуя по его адресу нечто в следующем роде:
Аптеку позабудь ты для венков лавровых
И не мори больных, но усыпляй здоровых.
Других строк, обращённых Пушкиным к Рудыковскому, история, к сожалению, до нас не донесла; однако и этих вполне достаточно, чтобы представить, сколь безобидны были его путевые экспромты. А всё же Евстафий Петрович считал подобную стихотворную манеру молодого человека недостаточно уважительной, едва ли не на грани амикошонства – и обижался.
Зато спустя годы Рудыковский чрезвычайно гордился своим знакомством с поэтом и – пусть не сумел своевременно распознать его талант, но посчитал своим долгом оставить письменные воспоминания, в которых воспроизвёл несколько эпизодов, дающих представление об их взаимоотношениях:
«Оставив Киев 19 мая 1820 года, я, в качестве доктора, отправился с генералом Раевским на Кавказ. С ним ехали две дочери и два сына, один полковник гвардии, другой капитан. Едва я, по приезде в Екатеринославль9, расположился после дурной дороги на отдых, ко мне, запыхавшись, вбегает младший сын генерала.
– Доктор! Я нашёл здесь моего друга; он болен, ему нужна скорая помощь; поспешите со мною!
Нечего делать – пошли. Приходим в гадкую избёнку, и там, на дощатом диване, сидит молодой человек – небритый, бледный и худой.
– Вы нездоровы? – спросил я незнакомца.
– Да, доктор, немножко пошалил, купался: кажется, простудился.
Осмотревши тщательно больного, я нашёл, что у него была лихорадка. На столе перед ним лежала бумага.
– Чем вы тут занимаетесь!
– Пишу стихи.
«Нашёл, – думал я, – и время и место». Посоветовавши ему на ночь напиться чего-нибудь тёплого, я оставил его до другого дня.
Мы остановились в доме <бывшего> губернатора Карагеорги10. Поутру гляжу – больной уж у нас; говорит, что он едет на Кавказ вместе с нами. За обедом наш гость весел и без умолку говорит с младшим Раевским по-французски. После обеда у него озноб, жар и все признаки пароксизма.
Пишу рецепт.
– Доктор, дайте чего-нибудь получше; дряни в рот не возьму.
Что будешь делать, прописал слабую микстуру. На рецепте нужно написать кому. Спрашиваю. «Пушкин»: фамилия незнакомая, по крайней мере, мне. Лечу, как самого простого смертного, и на другой день закатил ему хины. Пушкин морщится. Мы поехали далее. На Дону мы обедали у атамана Денисова. Пушкин меня не послушался, покушал бланманже и снова заболел.
– Доктор, помогите!
– Пушкин, слушайтесь!
– Буду, буду!
Опять микстура, опять пароксизм и гримасы.
– Не ходите, не ездите без шинели.
– Жарко, мочи нет.
– Лучше жарко, чем лихорадка.
– Нет, лучше уж лихорадка.
Опять сильные пароксизмы.
– Доктор, я болен.
– Потому что упрямы, слушайтесь!
– Буду, буду!
И Пушкин выздоровел11. В Горячеводск мы приехали все здоровы и веселы. По прибытии генерала в город тамошний комендант к нему явился и вскоре прислал книгу, в которую вписывались имена посетителей вод. Все читали, любопытствовали. После нужно было книгу возвратить и вместе с тем послать список свиты генерала. За исполнение этого взялся Пушкин. Я видел, как он, сидя на куче брёвен, на дворе, с хохотом что-то писал, но ничего и не подозревал. Книгу и список отослали к коменданту.
На другой день, во всей форме, отправляюсь к доктору Ц., который был при минеральных водах.
– Вы лейб-медик? Приехали с генералом Раевским?
– Последнее справедливо, но я не лейб-медик.
– Как не лейб-медик? Вы так записаны в книге коменданта; бегите к нему, из этого могут выйти дурные последствия.
Бегу к коменданту, спрашиваю книгу, смотрю: там, в свите генерала, вписаны – две его дочери, два сына, лейб-медик Рудыковский и недоросль Пушкин.
Насилу я убедил коменданта всё это исправить, доказывая, что я не лейб-медик и что Пушкин не недоросль, а титулярный советник, выпущенный с этим чином из Царскосельского лицея. Генерал порядочно пожурил Пушкина за эту шутку. Пушкин немного на меня подулся, и вскоре мы расстались. Возвратясь в Киев, я прочитал «Руслана и Людмилу» и охотно простил Пушкину его шалость».
…Пробел между двумя последними фразами в воспоминаниях Евстафия Петровича Рудыковского заключает в себе ни много ни мало – их совместное путешествие по Прикубанью и Крыму.
Ниже я постараюсь восполнить это упущение.
***
Итак, поезд генерала Раевского продолжал двигаться под источающим нестерпимый зной степным небом.
Дорога обыкновенно располагает к неспешным раздумьям, и Пушкин с тревогой размышлял о грядущем. Высланный из столицы «за стихи», он теперь с удивлением ощущал, что поэзия оставляет его. Вытекает из души капля за каплей, как вино из прохудившегося сосуда, не давая более радостных озарений. Надолго ли это? Неужто навсегда? Каламбуры и эпиграммы не в счёт, на скорые рифмы каждый паркетный шаркун горазд при должной охоте, но как быть с остальным? Что, если более не вернётся к нему лирический дар облекать в слова то, что иначе как стихами, не выскажешь? Впрочем, быть может, он ныне лишь освобождается от самообольщения, и на самом деле вовсе никакого дара у него не имелось?
В последнее время раздумья подобного рода часто возвращались к нему. Недавно в Горячеводске он дописал эпилог к поэме «Руслан и Людмила», в котором сетовал на то, что муза – богиня тихих песнопений – оставила его:
Забытый светом и молвою,
Далече от брегов Невы,
Теперь я вижу пред собою
Кавказа гордые главы.
Над их вершинами крутыми,
На скате каменных стремнин,
Питаюсь чувствами немыми
И чудной прелестью картин
Природы дикой и угрюмой;
Душа, как прежде, каждый час
Полна томительною думой –
Но огнь поэзии погас.
Ищу напрасно впечатлений:
Она прошла, пора стихов,
Пора любви, весёлых снов,
Пора сердечных вдохновений!
Восторгов краткий день протек –
И скрылась от меня навек
Богиня тихих песнопений…
Периоды мучительной рефлексии порой приходят ко многим стихотворцам. Но Пушкин был молод, подобное случилось с ним впервые, оттого грядущее тревожило его. И вместе с тем поэта возбуждало ощущение переживаемого приключения, коим несомненно являлось это путешествие. Жизнь как бы разделилась на две неразъёмные линии, и трудно было понять, какая из них более достойна претендовать на подлинность.
Позади одна за другой оставались станицы Кавказская, Казанская, Тифлисская, Ладожская, Усть-Лабинская, Воронежская… Повсюду путников приветствовали дозорные казаки, дежурившие на деревянных сторожевых вышках. Навстречу генералу, герою Отечественной войны 1812 года, выходила вся местная старшина, а с ними и прочие станичники. Мальчишки бежали следом за конной кавалькадой, провожая путников к колодцам, где те останавливались напоить лошадей.
На ночлег располагались в станицах, под защитой частоколов-огорож с устремлёнными в небо деревянными остриями, либо за высокими плетнями, увитыми колючим тёрном.
«Видел я берега Кубани и сторожевые станицы, любовался нашими казаками: вечно верхом, вечно готовы драться; в вечной предосторожности! – позже писал Александр Сергеевич своему младшему брату. – Ехал в виду неприязненных полей свободных, горских народов. Вокруг нас ехали 60 казаков, за нами тащилась заряженная пушка, с зажженным фитилем. Хотя черкесы нынче довольно смирны, но нельзя на них положиться; в надежде большого выкупа – они готовы напасть на известного русского генерала. И там, где бедный офицер безопасно скачет на перекладных, там высокопревосходительный легко может попасться на аркан какого-нибудь чеченца. Ты понимаешь, как эта тень опасности нравится мечтательному воображению…»
Однажды вечером, на бивуаке, путники собрались вокруг костра: рассказывали друг другу батальные истории, спорили по поводу тактики уничтожения «непокорных» аулов, практикуемой генералом Ермоловым12, обсуждали многочисленные неудачи атамана Григория Матвеева13, не успевавшего отражать набеги горцев на казачьи станицы… Ощущение близкой опасности будоражило молодого Пушкина. Фантазия уводила его вдаль, за Кубань, туда, где за широкой гладью воды сливались с сумерками предгорья Кавказа. Там, на юге, был дикий фронтир, территория войны и разбоя…
Что и говорить, дивно чувствовал себя поэт в малолюдном и таинственном краю русского порубежья. Настолько дивно и захватывающе, что это настроение хорошо запомнилось ему – и в скором времени, в Крыму, обрело воплощение в следующих строках «Кавказского пленника»:
На берегу заветных вод
Цветут богатые станицы;
Весёлый пляшет хоровод.
Бегите, русские певицы,
Спешите, красные, домой:
Чеченец ходит за рекой…
***
Близко к полудню 11 августа, через шесть суток после своего отправления из Горячеводска, путники достигли Екатеринодара, сопровождаемые выехавшим им навстречу атаманом Черноморского казачьего войска полковником Григорием Матвеевым.
Екатеринодар ничем не поразил воображение молодого поэта. И то слава богу. Если б Александр Сергеевич посетил сей небольшой городок в пору осенних дождей, то, увязнув в местных хлябях, поминал бы его недобрыми словами. Ведь был войсковой град в ту пору немощёным, посему в сырую погоду такая грязюка повсеместно развозилась, что порой по улицам не пройти. Топкие места здешние «мешканцы» заваливали соломой, хворостом и навозом. Да ещё тучи комарья зудели в воздухе, превращая город в адский рассадник малярии.
Но пылкому Пушкину было не до созерцания сомнительных екатеринодарских примечательностей и не до сетований на густо распространявшееся над раскалёнными улицами навозное амбре, ибо он в очередной раз «пылал страстью нежной». Мария, шестнадцатилетняя дочь генерала Раевского, казалась такой очаровательной! Впрочем, «утаённая любовь», как потом назовут литературоведы чувство поэта к этому юному созданию, была вполне платонической. Однако именно ей – вспоминая минуты, когда девушка однажды выбежала на берег моря – Пушкин впоследствии посвятил строки14:
Я помню море пред грозою:
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к её ногам!
Как я желал тогда с волнами
Коснуться милых ног устами!
Нет, никогда средь пылких дней
Кипящей младости моей
Я не желал с таким мученьем
Лобзать уста младых Армид15,
Иль розы пламенных ланит,
Иль перси, полные томленьем;
Нет, никогда порыв страстей
Так не терзал души моей!
Но оставим платоническую лирику для более пространных писаний. Здесь же отметим, что на следующий день Александру Сергеевичу предстояло дальнейшее подорожье: на запад, в Тамань, а после – к берегам древней и прекрасной Тавриды…
***
Полковник Матвеев решил лично сопроводить поезд Раевского от Екатеринодара до самой Тамани. О чём и объявил за обедом:
– …От греха подальше, так мне будет самому спокойнее.
– Полагаю, это лишнее, Григорий Кондратьич, – пытался возражать генерал. – Охранение у меня вполне достаточное.
– Но я решительно настаиваю.
– С вашими ли заботами сопровождать досужих путников? Если что – отобьёмся, будьте уверены. Да и не посмеют горцы напасть.
– Так-то оно так. А всё же в последнее время число хищнических партий значительно увеличилось. Да и добыча немалая: известный генерал – могут соблазниться, чтобы потом требовать выкуп.
– Со мной полуэскадрон, да ещё и пушка. Это же сколько разбойников должно собраться, дабы возыметь надежду не уйти несолоно хлебавши? Вряд ли решатся – ведь две-три сотни голов придётся положить при атаке.
– Такая уж у черкесов планида: вырастают несеяные и пропадают некошеные. Нет, что ни говорите, Николай Николаевич, а полуэскадрона будет недостаточно – я выделю в охранение полтораста казаков. Да и сам всё же поеду.
Раевский сдался, разведя руками:
– Что ж, воля ваша…
С этим и принялись собираться в дорогу.
А через полчаса конный поезд тронулся в путь, вздымая тучи пыли, по таманскому почтовому шляху. И в скором времени густо побелённые, крытые соломой и камышом хаты Екатеринодара скрылись позади.