bannerbannerbanner
Психология творчества. Вневременная родословная таланта

Евгений Мансуров
Психология творчества. Вневременная родословная таланта

Полная версия

Парадокс в том, что именно «великий князь» пытается совместить «литературный» характер своего царствования с реальной политикой государства, рано или поздно сбивающейся на тропу войны. Рано, и едва ли даже поздно, с небес придется спуститься на землю, где так мало места «доброй природе». В этой связи культуролог Игорь Гарин констатирует: «Увы, благие намерения деятелей Просвещения и просвещенных государей, сталкиваясь с реалиями жизни, нередко приводили к плачевным результатам: спровоцированная Руссо французская революция завершилась кровавой резней и приходом Наполеона; Иосиф II умер, надломленный неудачами благородных порывов… а некоторые из «просвещенных» государей просто водили за нос самих просветителей, демонстрируя им «потемкинские деревни» и потемкинские же свободы…» (из книги «Что такое этика, культура, религия?», Россия, 2002 г.).

В «потемкинских деревнях» преуспела, говорят, Екатерина II, получившая однако титул «Северной Семирамиды» от философов эпохи Просвещения. «В этом отношении, – отмечает историк К. Валишевский, – видна резкая разница между первыми годами царствования Екатерины, по которым пробегал освежающий ветерок ее либеральных идей, и последовавшим за ним печальным временем реакции» (из книги «Роман одной императрицы», Франция, 1893 г.). Франциск I, боготворивший Леонардо да Винчи, отказался даже от «потемкинских свобод»: в конце своего правления (40-е годы 16-го века) он перестал покровительствовать радикально мыслящим гуманистам и начал открыто преследовать их. А Павел I и сын его Александр I, преемники русского трона после Екатерины II? Нет, кажется, монархов с более разной судьбой и степенью удачливости на ход государственных дел. Но сколько не свершившихся реформ ознаменовало конец их царствования, сколько светлых надежд «романтика на троне» погибло под спудом самодержавного скипетра! Один был «самым романтическим нашим императором» (А. Пушкин), другой приобрел репутацию мистика. И ведь оба желали только добра…

Политические воззрения прусского короля Фридриха-Вильгельма IV (правил в 1840–1861 годах) носили еще более отчетливо отпечаток мистицизма, ибо естественное отношение короля к народу он ставил выше договорных, видя волю Проведения главенствующей над любым писаным законом. Высшая мудрость государственного уложения сводилась, по мысли этого монарха, к «старой, святой верности королю в кругу его вассалов», что, безусловно, вдохновлялось поэтикой средних веков. «Конечно, при таких воззрениях политика его была реакционной, – констатирует популяризатор науки М.А. Энгельгардт. – Но мягкосердечие и слабость характера мешали ему быть последовательным. Признавая себя непогрешимым в теории, он постоянно колебался на практике, уступал, когда требования становились слишком настойчивыми, но, уступив, постоянно возвращался к старому… Неслучайно письма А. Гумбольдта переполнены похвалами личным качествам короля и жалобами на его непоследовательность и противоречия. «Как жаль, что такой монарх пройдет так незаметно в истории!» – замечает он в одном из писем к Р. Бунзену… Политику его он сравнивает с путешествием У. Парри к Северному полюсу: путешественники долгое время двигались по льду на север и в результате совершенно неожиданно для самих себя очутились на несколько градусов к югу, так как лед, по которому они шли, незаметно относило течением» (из очерка «А. Гумбольд, его жизнь, путешествия и научная деятельность», Россия, 1891 г.).

Быть может, это трагедия всех просвещенных монархов всех ушедших времен. «Ниже по течению» они оказывались неожиданно, но не случайно. Именно печальное время реакции, как правило, и предвосхищал «литературный» характер их царствования, начатого с первых, казалось бы плодотворных, идей…

Можно сетовать на «наивно-оптимистическое мировидение Просвещения», можно сокрушаться о непрочности самого «здания разума и прогресса». Так и делала Екатерина II, отвечая на упреки Д. Дидро в противоречии между ее «Наказом» (1767 г.), навеянным идеями Просвещения, и действительным характером царствования, завершившегося захватническими войнами и окончательным закрепощением крестьян. «Я часто и долго беседовала с Дидро, – вспоминала «Северная Семирамида». – Видя, что ни один из его обширных планов не исполняется, он с некоторым разочарованием указал мне на это. Тогда я объяснилась с ним откровенно: «Господин Дидро, я с большим удовольствием выслушала все, что подсказывал вам ваш блестящий ум. Но с вашими великими принципами, которые я очень хорошо себе уясняю, можно писать прекрасные книги, однако не управлять страной. Вы забываете в ваших планах различие нашего положения: вы ведь работаете на бумаге, которая все терпит, которая гибка, гладка и не ставит никаких препятствий ни вашему воображению, ни вашему перу. Между тем как я, несчастная императрица, тружусь для простых смертных, кожа которых чрезвычайно чувствительна и щекотлива…» «Если бы я руководствовалась его соображениями, – резюмировала российская императрица, «несчастная в своем жребии», – то мне пришлось бы поставить все вверх дном в моей стране: законы, администрацию, политику, финансы, – и заменить все неосуществимыми теориями…» (из «Записок» графа Сегюра, Франция, 1827 г.).

Однако излишне утилитарный характер государственных преобразований (реакция консервативных кругов на рассеянье либеральных идей) чреват другой крайностью, извращающей «литературный» характер царствования до неузнаваемости. Пожалуй, и здесь поучителен пример Екатерины II. «Екатерина оказывала покровительство только официальной науке – другой она в пределах своего государства не допускала, – констатирует К. Валишевский. – Рядом с каждой проблемой философии, истории и даже географии она ставила вопрос государственного порядка и за спиной всякого ученого – политического агента. А от такой стерилизованной науки и нечего было ждать ничего, кроме напыщенной лести и высокопарных нелепостей» (из книги «Роман одной императрицы», Франция, 1893 г.).

Речь даже не о титуле «Северная Семирамида», так нравившемся Екатерине. Даже изысканная лесть в адрес августейшего лица есть следствие проводимой им политики, точнее отклик на ее запросы со стороны всех заинтересованных лиц. Даже непримиримый, казалось бы, критик всегда может найти общую платформу с носителем антагонистических идей, если знать ускользающий из анналов официальной хроники подтекст. На мнимую парадоксальность самой возможности нахождения «общих интересов» указывал, например, французский философ Никола Шамфор (1741–1794). «Примечательно, – пишет он в своих записках «Характеры и анекдоты» (1794 г.), – что у Жана-Батиста Мольера (1622–1673), не щадившего никого на свете, нет ни одного выпада против финансистов. Ходит слух, будто Мольер и другие комедиографы той эпохи получили на этот счет прямые указания Кольбера». Будучи влиятельным министром финансов (Франция, 1665 – 83 гг.), Жан-Батист Кольбер прекрасно сознавал, что интересы государственной политики «всегда были и остаются превыше всего», а услуги «заинтересованных лиц» должны превышать действия агентов ограниченного круга влияния, например, низкопоклонников-льстецов вокруг и вблизи трона какого-нибудь местечкового князька. Мера целесообразности не должна противоречить мере достаточности, а все, что находится за пределами образцовых норм (факт остается фактом: именно «Северная Семирамида» решила установить новый стандарт оценок, что способствовало «стерилизации» науки), должно быть поддержано силой убеждения. Другими словами, ведется поиск таких «политических агентов», которые могут убеждать, воздействуя силой своих способностей, доказывая мощью своего ума…

И вот тогда… тогда скорее будет понято «утилитарное» желание августейшего лица «благодаря перу искусного летописца, увековечить и возвеличить себя и свое правление». Об этом публично говорил французский король Людовик XIV, похлопывая по плечу Жана-Батиста Мольера. Он не открыл ничего нового и, разумеется, ничего нового не завещал:

•Величайшего из античных поэтов, Марона Публия Вергилия (70–19 до н. э.), правитель Римской империи Октавиан Август считал лучшим пропагандистом своей государственной политики. «Вергилий искренне славил империю Августа, восхищался личностью своего покровителя, политическим и культурным расцветом Рима при Августе. С идеями и интересами Августа, отвечающими собственным наклонностям поэта, связаны все его основные произведения… Так, поэма «Энеида» своего рода «социальный заказ империи»… Это не только поэма об основании Рима, но также об исторической миссии, предназначенной ему роком и богами» (из статьи М. Николы «Вергилий», Россия, 2003 г.).

•Будучи главой придворных одописцев, азербайджанский поэт Хакани (1121–1199) не уставал прославлять правителя Ширваны, а когда в 1156 году он получил от него разрешение совершить паломничество в Мекку, то слагал хвалебные касыды всем правителям больших городов, встречавшихся на его пути. Когда же он отправился на службу к самому могущественному властителю Ближнего и Среднего Востока сельджукскому султану Санджару (1157 г.), то был остановлен на полпути правителем небольшого городка Рей (в окрестностях современного Тегерана), который, как все малоизвестные тираны, «желал с помощью панегириков сохранить для истории свое имя». «Почетный плен» в Рее спутал Хакани все планы: за это время султан Санджар был пленен восставшими племенами кочевников, и империя «великих Сельджуков» благополучно развалилась. Не достигнув цели, Хакани вернулся на родину в Шемаху. Ни с чем? Он остался великим поэтом и едва ли лишился практики придворного одописца!

•«Король Пруссии Фридрих II, похоже, испытывал восторженные чувства к Франсуа Вольтеру (1694–1778). Их первая встреча произошла 11 сентября 1740 года в замке Мойланд близ г. Клева. «Если я когда-нибудь прибуду во Францию, – сказал король, – первое, что я спрошу: «Где господин Вольтер?» Ни король, ни двор, ни Париж, ни Версаль, ни женщины, ни развлечения не будут интересовать меня. Только Вы…»…» (из книги П. Таранова «Философия сорока пяти поколений», Россия, 1999 г.). «Король, победоносно окончивший к концу 1740-х годов две войны и выигравший пять сражений, писал поэту, что теперь его честолюбие состоит в том, чтобы писать свой титул следующим образом: «Фридрих II, Божьей милостью король Пруссии, курфюрст Бранденбургский, обладатель Вольтера и проч»…» (из книги С. Цветкова «Эпизоды истории в привычках, слабостях и пороках великих и знаменитых», Россия, 2011 г.).

 

Обладатель Вольтера… Важно не имя, важны принципы. Последователи «Короля-солнца» и «Фридриха Великого», искавшие Культ Поведоносного Имени, как-то сами оценили перспективы союза художника и власти, что было даже смелее, чем в теоретических рассуждениях Ж. Д’Аламбера о прочности (читай – «порочности») взаимных интересов. Всегда находились «объективные причины» и «особенности исторической эпохи», которые усиливали взаимное уважение художника-творца и власть придержащих, чтобы и те, и другие «заслуживали названия великих». Достижению цели как раз и способствуют общие интересы:

• «в описываемое время общество не могло обеспечить писателю самостоятельного существования: писатель искал поддержки в покровительстве сильных и благодарил за эту поддержку восхвалением покровителя» (С. Соловьев «История России с древнейших времен», т. 20, Россия, 1870 г.);

• «амбициозной правящей элите нужны «великие люди», которые свидетельствовали бы о величии их времени, – и карликов превращают в гигантов, ничтожеств возводят на пьедестал путем присуждения им при жизни званий классиков, лауреатов и т. д.» (Н. Гончаренко «Гений в искусстве и науке», СССР, 1991 г.).

• Разумеется, можно привести немало доводов в пользу союза художника-творца и принца крови «по жребию рождения» или хотя бы оправдать его сложившимися обстоятельствами. Так ли уж часто художник-творец вообще имеет право выбирать, если не считать альтернативой право на нищету и безвестность?! «В старые времена, – замечает М.А. Энгельгардт, – когда наука была в загоне, ее представителям волей-неволей приходилось ютиться около богатых и знатных меценатов. Астроном составлял гороскопы какой-нибудь владетельной особе, алхимик отыскивал для нее философский камень, доктор составлял эликсиры для поддержания ее здоровья и так далее. Позднее, когда наука приобрела независимое положение, погоня за высокими покровителями стала излишней, но сохранилась в силу «переживания», выражаясь в стремлении ученых обществ и учреждений избирать светлейших, сиятельнейших, превосходительнейших патронов президентами и почетными членами» (из очерка «Чарлз Лайель, его жизнь и научная деятельность», Россия, 1893 г.).

• Именно в силу «переживания» Рене Декарт (1596–1650) занялся переустройством Шведской академии наук и учел пожелания своего высочайшего патрона, королевы Христины, чтобы обсуждение всех научных вопросов проводилось под председательством королевы и она же высказывала окончательное решение по спорным вопросам. «Вот она, чисто королевская задача!» – иронизировал по этому поводу англичанин Мэгеффи, приверженец парламентского стиля правления, как «многие сыны грубого Альбиона». Но отчаянных пересмешников было немного. Декарт, сын противоречивого 17-го века, жил и работал в такую эпоху, когда «король ученых «считался таковым только будучи «другом королей». По логике сопряжения «король – друг ученых» утверждался миф о просвещенном монархе: «Особы высокого происхождения не нуждаются в достижении зрелого возраста, чтобы превзойти ученостью и добродетелью прочих людей» (Р. Декарт).

• Отзвуком грядущего века может служить укор Николы Шамфора (1741–1794): «Было бы очень хорошо, если бы люди умели совмещать в себе такие противоположные свойства, как любовь к добродетели и равнодушие к общественному мнению, рвение к труду и равнодушие к славе…» (из записок «Максимы и мысли», Франция, 1794 г.). Однако «переживания» так и не стали пережитком даже три столетия спустя. Время как будто остановилось. Придворная дипломатия Рене Декарта по-прежнему современна. Погоня за высокими покровителями, чинами и наградами никогда не покажется излишней, пока имеется Влиятельный Патрон, ставший почетным членом Академии, а у Академика (он же Лауреат и Классик) не будет перспективы достичь положения Влиятельного Патрона.

Вот так в системе необщественного договора порой рождаются герои нашего времени! Согласно этой философии, факт как свидетельство действия считается таковым только после официального признания. Однако официальное признание не есть свидетельство неопровержимости факта. Чтобы скрыть противоречие, довести игру в факты до литературной виртуозности, «князь» и назначает «философа» придворным историографом («графом истории», как простодушно считал камердинер Н.М. Карамзина). Случай не такой уж и редкий. Невозможно как раз обратное: бесстрашные правдолюбцы летописей не пишут и при дворах долго не живут. Вот и Пьетро Аретино (1492–1556), охотно вступивший на службу сильным мира сего, не боялся обвинений в цинизме, когда откровенно писал: «Тем влиятельным особам, кто покупает славу, полагается оплачивать ее по настоящей цене. Цена же эта зависит не от их достоинств, а от доброй воли того, кто ее присуждает, ведь нашим бедным перьям («несчастные» императрицы, «бедные» создатели исторических повестей!. – Е.М.) нелегко подымать с земли имя, словно налитое свинцом за нехваткой доблестей у его обладателя». Историограф выступает здесь как действенный творец исторических событий и даже как лицо, само причастное к ходу истории – «наблюдатель «минут роковых» и собеседник крупнейших исторических деятелей своей эпохи, судья, а не только знаток веков минувших» (Ю. Лотман, 1987 г.). Очевидно, что на такую роль надобен недюжинный талант, чье перо способно преодолевать «сопротивляемость времени»…

Перо-то, достойное века, всегда найдется, но будет ли век достоин искусного пера? Не правы ли Цицерон, Ф. Петрарка, М. Буонарроти, Дж. Кардано, И. Гёте, А. Пушкин, М. Лермонтов и С. Дали, видевшие в деяниях своего века «гибель милосердия»?

Если достоинства века сомнительны, литераторы с искусным пером (иногда с навыками разбитного подмастерья) поднимают сильных мира сего, как то и засвидетельствовал П. Аретино, «до высоты своего искусства».

Эксперимент, однако, сомнительный. Не отдает ли интеллектуально привилегированное сословие художников-творцов гораздо больше, чем возвращает обратно, оценивая выгоды союза с власть предержащими? Последние, казалось бы, делают рыцарский жест: «Богачи и цари, оказывая почет философам, делают честь и им, и себе». Но сразу же проглядывает и «обратная сторона медали»: «Философы, заискивая перед богачами, им славы не прибавляют, а вот себя бесчестят» (Плутарх, 1–2 вв. н. э.).

Обесчещенными оказываются те, у кого репутация и честь в общем-то есть, хотя бы вследствие избранного поприща. Ведь если аристокрация духа «соединяет в себе понятия о силе и о чем-то избранном и лучшем» (П. Вяземский, 1852 г.), то это – лучшая сила. Но эту силу можно растратить по мелочам. Не так ли поступает человек, познавший нужду и отдающий золотник за пару медных грошей? И это не единственное, что можно увидеть на «обратной стороне медали».

Достойно ли большого мастера предлагать оптом и в розницу свой «нездешний дар»? Почему он забывает, что избранность таланта есть столь же случайный посыл судьбы, как и рождение вельможи в продолжение знатного рода? Он ли, служитель муз, истинный владелец сокровища, случайно найденного на перепутье дорог? Или то, что поднято с земли (под ногами – дар небесный), что досталось вперед заслуг (уверенность, что «могу творить!»), обычно ценится невысоко.

«Во весь рост, – констатирует искусствовед Н. Болдырев, – встает проблема внутреннего права пишущего на силу, скрытую в том или ином уже наработанном эпохами стилистическом приеме или методе… Все откровеннее литература становится игрой в литературу… Разрыв между реальной личностью пишущего и эстетико-культурной эмблематикой продукта, им создаваемого, становится подчас вопиющим» (из очерка «По лезвию бритвы», Россия, 1994 г.).

Однако почему сокрытие исторической правды (не только нарушение эстетико-культурной эмблематики) так «вопиет»?

«Если можно извинить нищенство, – осуждает конформизм писателя Оноре де Бальзак (1799–1850), – то ничем нельзя оправдать то выспрашивание похвал и статей, которыми занимаются современные авторы. Это тоже нищенство, пауперизм духа (от слова «пауперизм» – массовая нищета. – Е.М.)… Ложь и угодничество писак не могут поддержать жизни дрянной книги» (из очерка «Этюд о Бейле», Франция, 1840 г.).

Некоторые деяния «современных авторов» как будто не поддаются влиянию времени, а «дрянная книга» может выйти и из-под талантливого пера. Поднимая с земли имя, налитое свинцом, историограф-летописец роняет не только собственное достоинство, но и «суммарную ценность» созданных им вещей. А поскольку сила слова по-прежнему велика, от этих деяний искажается «суммарная ценность» всего общества. «В тогу гениев, – анализирует психолог Н. Гончаренко, – наряжают прежде всего стоящих у кормила власти и тех, кто первым возвестил миру об их гениальных способностях. Созданные таким образом державные гении уже силой указа делают гениями своих трубадуров. Но от союза двух псевдогениев гений не рождается… При этом дистанция между гением и тем, кого наряжают в его одежды, еще бульшая, чем между актером, выступающим в роли Юлия Цезаря, и реальным прототипом: актер на короткое время воплощается в образ героя, имитирует его действия и высказывает его мысли» (из книги «Гений в искусстве и науке», СССР, 1991 г.). А что имитирует, какие мысли высказывает псевдогений, рожденный союзом власти временщика и придворного летописца? Нормальной ситуацию не назовешь. Подлинный талант зарывается в землю (там в грязи, он и был когда-то найден), а бриллиант, расцвеченный всеми цветами радуги и ограненный искуснейшими мастерами, оказывается грубой фальшивкой! Здесь нет ни силы, ни изобретательности. Тем более речь не идет о лучшей силе

Порок здесь кроется в меркантильности самого союза: как не высказать «мнения большинства» даже первому литератору своего века, если труд его «будет оплачен по настоящей цене»! Так, назначив Годфриду Лейбницу (1646–1716) пенсион в размере 2000 гульденов, Петр Великий прекрасно сознавал, что обеспечивает себе лучшую рекламу из всех возможных, ибо выбирает ученого, говорившего от лица всей просвещенной Европы: «Покровительство наукам всегда было моей главной целью, только недоставало великого монарха, который достаточно интересовался бы этим делом…» И вот такой великий монарх нашелся… А конфиденциант Екатерины II, барон М. Гримм, писал в 1763 году, имея в виду хвалебные отзывы Ф.Вольтера (1694–1778): «С тех пор, как Ваше Величество осыпали милостями одного из знаменитейших философов Франции, все, кто занимается литературой и кто не считает Европу вполне погибшей, смотрят на себя, как на Ваших подданных». Еще раньше, 23 сентября 1762 года, Вольтер в письме к Д. Дидро сообщал о блестящем начале нового царствования в России: «Франция преследует философов, а скифы покровительствуют им». «Я до такой степени стал уверен в своих пророчествах, – льстил Вольтер Екатерине II в личном письме (1766 г.), – что смело предсказываю теперь Вашему Величеству наивеличайшую славу и наивеличайшее счастье». Когда же Вольтера стали упрекать в чрезмерности его похвал российской императрице, он с деланной наивностью ответил: «Что поделаешь! Я – человек зябкий, а русские дарят мне такие превосходные шубы…»

Не будем замечать лукавства «первого литератора своего века». К нужному результату приводили такие милости императрицы, как учреждение пенсионов, раздача ценных подарков, дарение коллекций и библиотек. Чтобы добиться восторженных откликов о политике своих государств к подобным же «средствам убеждения» прибегали и Франциск I, и Карл V, и Иосиф II, и Густав III, и Фридрих II…

Сонмы Влиятельнейших Патронов, подпирающих и одновременно разрушающих основы государственного уложения, доводят политические интересы своей страны до абсурда, когда начинают действовать согласно «закономерности Шамфора»: «Тщеславие светских людей ловко пользуется тщеславием литераторов, которые создали не одну репутацию, тем самым проложив многим людям путь к высоким должностям; начинается все это с легкого ветерка лести, но интриганы искусно подставляют под него паруса своей фортуны» (из трактата Н. Шамфора «Максимы и мысли», Франция, 1794 г.).

«Комплименты всегда служат проводниками при взаимной эксплуатации; часто они служат и платой», – открывает на самую главную из дворцовых «тайн» историк К. Валишевский (1894 г.). Весь вопрос сводится к тому, как эти комплименты по достоинству оценить.

«Лесть – это низкопробная монета, – как будто взывает к совести моралист лорд Честерфилд (1694–1773), – но при дворе без нее нельзя обойтись, это карманные деньги для каждого: обычай и общее согласие столь решительно пустили ее в обращение, что люди перестали замечать ее фальшь и на законном основании принимают» (из «Писем к сыну», Великобритания, изд. 1774 г.).

 

И принимают, и пользуются. Для достижения цели все средства хороши. Когда в 1780 году английский посланник Гаррис готовился к важной встрече с Екатериной II, он решил посоветоваться прежде с фаворитом Григорием Потемкиным. Задача стояла непростая: убедить русскую императрицу принять сторону Англии в ее столкновении с Францией. «Могу вам дать только один совет, – ответил фаворит. – Польстите ей. Ни один комплимент не может показаться излишним. Это единственное средство добиться от нее чего бы то ни было, но этим от нее можно добиться всего…» На значимость чувств и страстей при принятии ответственных решений еще более откровенно указывал французский посланник при Петербургском дворе (1785–1789 гг.) граф Луи-Филипп де Сегюр: «Если польстить любви Екатерины к славе, то можно совершенно сбить с толку всю ее политику». «Она верила всякой похвале, обращенной к ней, – на ту же «ахиллесову пяту» указывал и историк К. Валишевский (1894 г.). – В этом отношении в ней не было никакого недоверия и никакого ложного стыда».

Да отчего же стыд от чрезмерной похвалы, если «люди перестали замечать ее фальшь»?.. Однако в отношении правительницы полусвета, хитрой и проницательной, такое объяснение благоприятного исхода дел не представляется убедительным. Уникальность «взаимной эксплуатации», пожалуй, только в том, что она может осуществляться на договорной основе или действовать в союзе, сложившемся стихийно, но со всеми признаками прочности уз благодаря «сопряжению интересов».

«Взаимная эксплуатация» – это блеск носителя Имени на службе монаршего Двора и блеск монаршего Двора от причастности к нему носителя Имени. Это почет, начинающийся с принуждения, и принуждение, заканчивающееся почетом.

«Счастье литературы до Людовика XIV заключалось в том, что тогда ей не придавали большого значения, – ворчит старый скептик А. Стендаль. – «Держаться верных взглядов на литературные произведения» стало необходимым только в последние годы царствования Людовика XIV, когда литература унаследовала почет, который этот король оказывал Расину и Депрео» (из статьи «О жизненном укладе и его отношении к литературе», Франция, 1823 г).

Но вместе с почетом литераторы получали и «номенклатурные льготы», ранее положенные только штатным царедворцам, – и становились не только «рабами этикета», но и пленниками собственных амбиций. «Покинуть двор хотя бы на один момент – значит отказаться от него, – пишет Жан Лабрюйер (1645–1696) о страстях гордого ума. – Придворный, бывший там утром, возвращается вечером, чтобы на следующий день снова туда явиться и показать себя» (из трактата «Характеры, или Нравы нашего века», Франция, 1688 г.). Так будет ли разборчив в средствах честолюбивый претендент, чтобы обеспечить себе место под солнцем? Средневековые замки с королевскими поварами и кучерами, камергерские ключи и почетные кресты надо было оправдывать, доказывая неоценимость своих услуг и незаменимость мастера, их предоставляющего. «Предмет любви» становился больше «любящего сердца», искусство лести заставляло усомниться в искренности чувств.

Видимо, подозревая Ф. Вольтера в расчетливом цинизме (в своих мемуарах тот открыто писал, что «эпитеты нам ничего не стоили»), Фридрих II иногда платил ему той же монетой («обмануть в своих чувствах друга Вольтеру и Фридриху не удавалось никогда», – С. Цветков, 2011 г.). Когда французский философ впервые посетил его резиденцию в Рейнберге (Пруссия, 1750 г.) и пожелал получить дополнительную плату за проезд, король заметил в кругу своих приближенных: «Это слишком дорого для придворного шута». Вскоре шут был уподобен представителю животного мира: «У Вольтера все уловки обезьяны, но я не подам вида, что замечаю это, – он мне нужен для изучения французского стиля. Иногда можно научиться хорошему и от негодяя. Апельсин выдавливают, а корку отбрасывают». Позднее, когда Вольтер появился в разгар званного обеда, нарушив дворцовый этикет, Фридрих II встал из-за стола и написал мелом на камине: «Вольтер – первый осел». Однако немилость длилась недолго. На официальной церемонии, случившейся при дворе, монарх раскланялся перед ним со словами «мой Аполлон»…

«Несмотря на скрытую борьбу и плохо сдерживаемое раздражение, их отношения внешне оставались прекрасными, – констатирует современный историк Сергей Цветков. – Такие люди обмениваются колкостями в лицо и злословят друг о друге за глаза и, наконец, расстаются, раздраженные взаимными упреками… Но дальнейшие отзывы таких людей друг о друге полны самых высоких оценок добродетелей противной стороны… Их переписка длилась с небольшими перерывами 42 (!) года, до самой смерти Вольтера, и составила многотомное руководство для желающих усовершенствоваться в недостойном искусстве лести» (из книги «Эпизоды истории в привычках, слабостях и пороках великих и знаменитых», Россия, 2011 г.).

Понятно, что судьба заставляла Вольтера «перебегать от одного короля к другому, хотя он боготворил свободу». Но почему так желательны были все эти жесты примирения всесильному императору? Почему при всей «фальшивости чувств» он как будто не осознавал всей ложности своего положения?

С гением, острым на язык и уже ставшим «апостолом мысли», Фридрих II предпочитал не ссориться, помня о тех прецедентах, когда союз художника-творца и принца крови вдруг показывал свою разрушительную мощь:

«Государи приглашали к себе П. Аретино (1492–1556), заискивали перед ним, осыпали его дарами, отчасти ради его похвал, отчасти из страха перед его нападками… Язык его был не менее страшен, чем перо и… вместо благодарности находились слова хлесткие, как удар бича…» (из статьи Г. Мопассана «Аретино», Франция, 1885 г.).

«К 1745 году Вольтер (1694–1778) благодаря острому перу становится настолько известен и популярен как «просвещенный ум», что едва ли не все короли Европы приглашают философа к себе, французский двор начинает заигрывать с ним, его поддерживает фаворитка Людовика XY, всесильная мадам де Помпадур. Королевский двор обласкивал Вольтера всевозможными знаками внимания… Однако Вольтер не стал бы тем Вольтером, которого мы знаем, если бы позволил себя приручить. Его боевой запал по отношению ко всем государственным установлениям неустанно срабатывал, что вынуждало Вольтера скитаться по Европе» (из очерка Л. Калюжной «Вольтер», сборник «100 великих писателей», Россия, 2009 г.). «Моя должность, – писал Вольтер из Берлина в Париж (1750 г.), – заключается в том, чтобы ничего не делать. Час в день я посвящаю королю, чтобы несколько сглаживать слог его произведений в стихах и прозе…» Он называл стихи короля «грязным бельем, которое отдается ему для стирки»…» (из очерка И. Каренина (В. Засулич) «Вольтер, его жизнь и литературная деятельность», Россия, 1893 г.). «Вольтер говорил про «Антимакиавелли» (1740 г.), сочинение короля прусского Фридриха II: «Он плюет на блюдо, чтобы отбить у других охоту к еде»…» (из сборника Н. Шамфора «Характеры и анекдоты», Франция, 1794 г.).

«В России произведения Александра Дюма (1802–1870) начали переводиться сразу же после их появления во Франции. Дюма, зная о том, что его пьесы с успехом идут на петербургских сценах, мечтал получить от русского императора орден Святого Станислава (это был один из его «пунктиков» – страсть ко всякого рода знакам отличия). Писатель преподнес Николаю I свою драму «Алхимик» с посвящением, в котором называл царя «блистательным монархом-просветителем». Коронованный просветитель ордена, однако, не дал, решив, что «довольно будет перстня с вензелем». Дюма в долгу не остался и в 1840 году выпустил свой роман «Учитель фехтования, или Восемнадцать месяцев в Санкт-Петербурге» – о конце царствования Александра I, восшествии на престол Николая, декабрьском восстании и сибирских рудниках, куда были сосланы мятежники. Таким образом, Европа узнала о том, что Николай I предпочитал держать от нее в тайне, – о дворянском заговоре и восстании 14 декабря 1825 года, а попутно и о дворцовых интригах, и об убийстве Павла I…». «Учитель фехтования» был запрещен в дореволюционной России и впервые вышел у нас в 1925 году» (из очерка Л. Калюжной «Александр Дюма», сборник «100 великих писателей», Россия, 2009 г.).

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru