– Очнулись, ваше благородие? – Мишка не удивился, он знал, что так бывает, когда объятые «огневицей» больные ненадолго приходят в себя.
– Это тама ваши лагерем стоят, я так мыслю! Боле некому.
– Давай к ним!
– А куда же ещё? Тока к ним. Тебя тамо-ка признают, Петрович?
– Надеюсь, – тихо промолвил Александр Петрович. – Дай снегу, я не дотянусь.
Последние две версты дорога шла то зимником, то берегом, Гуран шёл мерно, не понужаемый, не дергая и не толкая саней, и, если бы не огни впереди, Мишка давно бы уже заснул.
9 февраля 1920 года, ближе к ночи, в десяти – двенадцати верстах юго-восточнее Иркутска из тайги на ангарский лёд вышли остатки колчаковских армий.
Командиры колонн разрешили людям короткий отдых, чтобы завтра, к утру 10 февраля, сосредоточиться у истока Ангары около деревни Лиственничной, пройти от неё вдоль западного берега Байкала сорок вёрст на север до мыса Голоустный, последним рывком в шестьдесят вёрст пересечь Байкал по льду и добраться до восточного берега до станции Мысовая.
Колонны и тянувшийся за ними обоз шли на голодных, измотанных лошадях. Дивизии, сократившиеся по своему составу до полков, а полки до батальонов и рот, почти не имели припасов и фуража: на солдата и офицера приходилось по фунту сухарей и по десятку патронов. Шедшая в арьергарде Боткинская дивизия генерала Молчанова сохранила несколько орудий, которые в разобранном виде перемещались санным ходом. Люди были раздеты, разуты и голодны. Больных тифом, привязанных ремнями и верёвками к саням, и раненых не бросали и везли с собой.
За два дня до этого, 7 февраля, остатки 2-й армии генерала Вержбицкого и 3-й армии генерала Сахарова под общим руководством генерала Войцеховского, который принял командование вместо умершего 26 января от гангрены и крупозного воспаления лёгких генерала Каппеля, стояли в нескольких верстах от Иркутска, на станции Иннокентьевская, и были готовы атаковать город. Если бы они продвинулись немного южнее, на высоты Глазковского предместья, их позиция была бы господствующей и взять наполненный припасами Иркутск, который обороняли неопытные рабочие дружины и немногочисленные отряды красногвардейцев, им, скорее всего, удалось бы. План наступления был готов, но пришло известие о том, что эсеровский Политсовет, на самом деле подконтрольный большевикам, за несколько часов до этого в устье впадавшей на северной окраине города речки Ушаковки расстрелял на краю проруби Верховного правителя России адмирала Колчака и вместе с ним премьер-министра Омского правительства Пепеляева. Сразу пришло ещё одно известие от руководства Чехословацкого легиона: они предупредили, что в случае атаки белых на Иркутск они вмешаются в дело на стороне красных.
Белым генералам это было непонятно и до ужаса обидно, потому что несколькими годами раньше всё с них, с чехов, и началось, и даже ещё раньше, задолго до этого.
В августе 1914 года, когда началась мировая война, солдаты и офицеры австро-венгерской императорской армии: чехи, словаки, сербы, поляки – стали сдаваться в плен к русским; в одиночку, группами, ротами и батальонами, добровольно. К 1917 году их, пленных, набралось более пятидесяти тысяч; из них составили легион и расквартировали в Малороссии, под Киевом, а союзное командование Антанты с согласия русского царя стало считать их своим резервом и намеревалось перебросить через Владивосток во Францию, тем самым усилив французскую армию и весь Западный фронт.
Однако 2 марта 1917 года, после Февральской революции, русский царь отрёкся от престола. Образовавшееся Временное правительство обещало союзникам исполнить союзнический долг и «довести войну с Германией до победного конца». Но оно не смогло удержать своих солдат на фронте, и начиная с мая того же года полки и дивизии стали самовольно сниматься с позиций и разбегаться по домам, чтобы продолжить революцию. С этого момента русской армии и Восточного фронта больше не существовало.
Перемены в России сильно изменили всю конфигурацию мировой войны.
После большевистского Октябрьского переворота крушение победных планов Антанты стало почти реальностью, и оно стало очевидной реальностью после того, как Ленин и Троцкий подписали с Германией Брестский мирный договор.
Французы и англичане почувствовали это довольно скоро, как только германский главнокомандующий генерал Людендорф перекинул освободившиеся войска из России на запад и 21 марта 1918 года начал наступление под Соммой. Уже через несколько дней, 4 апреля, немецкая 18-я армия вышла на стык французов и англичан у Ангара и была остановлена только ценой их огромных усилий и потерь всего лишь в нескольких милях от Парижа.
Антанта серьёзно испугалась образовавшегося перевеса немцев и попыталась договориться с большевиками о восстановлении Восточного фронта, но те уже объявили программу своего нового государства, Страны Советов, и самым значимым на тот момент было их требование «прекратить войну без аннексий и контрибуций». Премьер-министрам Франции и Англии стало понятно, что они не могут ждать, пока Ленин и Троцкий со своими большевиками самоликвидируются, или когда их режим сойдёт на нет, или когда их кто-то победит.
И союзники вспомнили о своих резервах.
К весне 1918 года Чехословацкий легион под давлением занявших Украину немцев отошёл в район Поволжья и Приуралья. На красных в это время с юга – с Дона и Кубани – наседала Добровольческая армия Деникина, и довольно скверно складывалась обстановка на севере – под Мурманском и Архангельском, где против большевиков дрался генерал Миллер. В Эстонии шевелился Юденич, и кольцо вокруг большевиков должно было сомкнуться вот-вот! Не хватало всего лишь нескольких усилий.
И союзники сделали ставку.
По их планам легион должен был соединиться с Миллером и англичанами на севере, с Деникиным на юге, и они должны были осуществить это «вот-вот», то есть сомкнуть кольцо вокруг Москвы, уничтожить большевиков, восстановить старую власть и Западный фронт и тем самым помочь разбить немца.
Это был план!
И как будто его кто-то в нужный момент подтолкнул.
Во вторник, 14 мая 1918 года, в Челябинске военнопленный венгр, перемещавшийся вместе со своими на запад к красным, проломил ломом голову военнопленному чеху, двигавшемуся вместе со своими на восток. Ненависть, которая накопилась у чехов к мадьярам, прорвалась. Чехи были жестоки, и после расправы с мадьярами они заняли центр Челябинска. Заодно разобрались и с местным Советом.
Большевики обиделись. 21 мая Лев Троцкий приказал арестовать в Москве руководителей Чехословацкого национального совета, а легион разоружить. Чехи разоружаться отказались. В ответ на это последовала телеграмма Троцкого:
«Всем Советам!
Настоящим приказывается незамедлительно разоружать чехословаков. Каждого вооружённого чехословака, обнаруженного вдоль железной дороги, следует расстреливать на месте; каждый воинский эшелон с обнаруженным в нём хотя бы одним вооруженным человеком подлежит выгрузке, а находящиеся в нём солдаты – интернированию в лагерь военнопленных. Военкомы на местах обязаны незамедлительно выполнить данный приказ; каждая задержка будет считаться изменой, приводящей виновника к суровому наказанию».
В свою очередь на эту телеграмму обиделись чехи и везде, где они находились, повернули штыки против красных: 26 мая, в субботу, они разоружили большевиков в Пензе; после Челябинска захватили Новониколаевск; в начале июня – Омск и Томск и отрезали голодную Москву от хлебной Сибири.
Но в один, казалось бы самый неподходящий, момент странным образом между союзниками возникли противоречия: французам хотелось, чтобы чехи плыли во Францию, а англичанам, интересы которых в России очень страдали, напротив, захотелось, чтобы чехи остались там, где они были. Вопрос решили сами чехи – они стремились домой, чтобы заняться обустройством своей маленькой красивой родины, поэтому легион из всех мест своей дислокации начал стягиваться к Сибирской железной дороге и двигаться во Владивосток – перспектива погибнуть на просторах обезумевшей Российской империи им не улыбалась. 7–8 июня вышедший из Пензы арьергард легиона под командованием полковника Чечека достиг Самары, молниеносно захватил её, разогнал красногвардейцев и расстрелял пятьдесят бывших венгерских военнопленных, вступивших добровольцами в большевистские интербригады, и власть в городе перешла к эсерам, тут же образовавшим своё правительство под названием КОМУЧ – Комитет членов Учредительного собрания, разогнанного Лениным ещё 19 января 1918 года.
18 июня 1918 года чехи заняли Красноярск.
5 июля – Уфу.
11 июля в Симбирске против большевиков восстал красный командир эсер Муравьёв.
2 августа англичане и американцы высадились в Архангельске.
7 августа чехами и белыми была занята Казань и отбит вывезенный из Петрограда подальше от немцев царский золотой запас.
8 августа против красных поднялись ижевские и, чуть позже, воткинские рабочие.
30 августа эсеры чуть не застрелили Ленина и застрелили Урицкого.
13 октября в Омск прибыл адмирал Колчак.
К этому времени, правда, большевики уже приступили к созданию своей регулярной Красной армии и начали одерживать на востоке первые победы: 10 сентября они отбили Казань и через пару дней взяли Симбирск…
И кольцо не сомкнулось.
А план был!
Была, правда, и другая причина, по которой кольцо не сомкнулось. Но она была внутренняя, чисто российская – своя.
Ещё до революции сибирские хлебопромышленники, кооператоры и другой имущий народ захотели отделиться от России и образовать в Сибири свою автономию. После революции они стали люто ненавидеть эсеров, они считали их, и вполне оправданно, авторами этой самой революции и поэтому, имея двадцатитысячную армию, не захотели помогать белым фронтам эсеровского самарского КОМУЧа на Волге и в Приуралье. В конце восемнадцатого года и в начале девятнадцатого те стали терпеть одно поражение за другим и откатываться на восток.
Красные начали разжимать кольцо, белые продолжали спорить между собой и отступали, а чехи, полностью оседлав железную дорогу, двигались к Тихому океану.
14 октября 1919 года красные вошли в столицу Сибири – Омск, оставленную без боя её главнокомандующим генералом Сахаровым, правительством и самим Верховным правителем России Колчаком.
С этого и началось.
Большая страна Россия, а путь за Уралом оказался один. Войска белых генералов Каппеля, Сахарова, Молчанова, Бангерского, Вержбицкого, Войцеховского, Пепеляева, битые красными, стали уходить на восток; они вытянулись по старинному Сибирскому тракту вдоль железной дороги и отступали, оставляя один рубеж за другим, бросая пушки и сдавая Новониколаевск, Томск, Красноярск; а в Нижнеудинске чехи забрали у них и отдали большевикам даже самого Верховного правителя России – Колчака.
В ночь с 9 на 10 февраля 1920 года терпевшие поражение белые войска вышли на Ангару между городом Иркутском и озером Байкал.
Командиры колонн разрешили непродолжительный отдых.
Войска и обоз старались подойти ближе к берегу, чтобы запастись дровами и разложить костры. Люди замёрзли и были голодны; многие были истощены так, что не могли этого сделать сами, и тогда те, у кого ещё были силы, стали помогать соседям, и ночная Ангара ближе к правому берегу осветилась огнями множества костров.
– Мать честная! – выдохнул Мишка.
– Что там, Михаил? – послышался слабый голос Александра Петровича.
– Очнулись, ваше благородие? Это тама ваши лагерем стоят, я так мыслю! Боле некому.
– Давай к ним!
– А куда же ещё, тока к ним! Тебя тама-ка признают, Петрович?
– Надеюсь, – тихо промолвил Александр Петрович. – Дай снегу, я не дотянусь.
– Снегу-то, эт можно!
Мишка не понукал лошадь, она и так шла, слава тебе господи, и думал: «А ну-ка, ежели я встану там, чё будит? Их благородие снова впадут в беспамятство, а в энтой темени признает его хто аль нет?»
– Петрович! А Петрович?! – позвал он через плечо.
Александр Петрович молчал.
«Ну вот, чё я говорил!»
Огни приближались, он думал, вставать на отдых или нет, и решил, что «пока што» проедет мимо лагеря, а если и встанет, то на том конце, на дальнем, там, где стоят самые ближние к Байкалу: «Первыми тронемся к морю-батюшке, первыми на нём и будим, а тама поглядим – Баргузин подует али Сарма! А ежели признают! Мне от энтого кака польза? А никакой! Хорошо, ежели спасибо скажут! А ишо ково подложат, хворого, али своими голодными носами учуют чево!..» Гуран шёл прямо на костры, и Мишка машинально стал натягивать вожжи: «…Рыбы-т не жалко, вона её подо льдом, немерено! Да тольки разворошат всю поклажу, собирай потом». Мысль о том, как поступить, когда он подъедет к лагерю, как быть с пассажиром, которого Бог послал ему дважды – зачем-то же Он это сделал, – застряла в голове: «И отпускал я уже их благородие, так сам на дороге попался! Хто ж его под ноги… подкладывал, што ли?..»
Костры приближались, уже стали различимыми отдельные фигуры, передвигающиеся по льду, и Мишка стал забирать правее: «…Ставят караулы, не ставят? Щас бы сюды Кешкину антиллерию!.. Типун тебе на язык!»
От сияния костров ночь казалась необыкновенно тёмной. Рассыпанные по небу звёзды светили как бы ввысь сами себе, ничего не освещая на земле, и тем самым только оттеняли бархатную черноту.
«А можа, сдать его с рук да не брать греха на душу, а то ишо не довезу?» Мишка поддёргивал Гурана правой вожжой, но тот упрямо забирал левее к кострам, к теплу и постою. «Ладно! – Он наконец решил. – Доберёмся до Листвянки, дождём утра, а там видно будит!» Мишка совсем отпустил левую вожжу и хлестанул маштака кнутом.
Утром 10 февраля передовая Ижевская дивизия вышла у Лиственничной на лёд Байкала. В голове дивизионной колонны образовался небольшой эскорт, в котором ехали сани с простым гробом, в нём лежало замороженное тело генерала Каппеля.
Мишка старался держаться неподалеку. Перед тем как выдвигаться, он накормил горячим ненадолго пришедшего в себя Александра Петровича, дал ему выпить спирту, и тот уснул, Мишке так показалось проще. Лежащий в санях, заваленный сверху взятыми у Кешкиной жены одеялами, заросший густой щетиной, Адельберг стал неузнаваемым для всех, кому мог быть знаком в колонне, и, если кто-то из воинских начальников спросил бы «Кого везешь?», Мишка мог бы ответить в зависимости от обстоятельств.
Авангардная колонна тронулась из Лиственничной. Мороз, доходивший утром до тридцати градусов, стал смягчаться, но поднялся сильный низовой ветер. Лошади, голодные и иззябшие, из последних сил тянули сани, на которых сидели и лежали по нескольку человек, и с трудом преодолевали версту за верстой.
Под ними был полуторасаженный, прозрачный, как стекло, лёд, над которым летел, скользя и не задерживаясь, снег. Ветер дул ровный и сильный, он выдувал не поставленных за зимние подковы и вообще давно не кованных ослабевших лошадей вместе с санями, и тогда люди бросались на помощь, но лошади ложились на лёд и уже не поднимались, и тогда их бросали – и их, и сани. Из унесённых ветром саней Мишка взял в свои ещё двоих человек, таких же больных, как Александр Петрович. Низкорослый лохматый Гуран клёкал широкими копытами по льду и косил то левым, то правым глазом на своих исхудавших, еле-еле поднимавших копыта товарищей, которые совсем недавно, но, казалось, уже в другой жизни, были статными строевыми красавцами.
От Лиственничной колонна вытянулась чёрной длинной нитью с юга на север до мыса Голоустный, от Голоустного она повернула направо, пересекла озеро, и к ночи её голова дотянулась до станции Мысовая, оставляя на своём пути чёрные точки брошенных саней и лошадиные трупы.
В Мысовой Мишка заехал к родне, оставил им на подкорм Гурана, запряг его братца, с рук на руки передал докторам привезённых больных и с Александром Петровичем, который весь переход был в беспамятстве, подался в тайгу.
Где-то близко что-то сильно хлопнуло, похожее на выстрел.
Александр Петрович очнулся и закашлялся.
– Чё, Петрович, никак прохватился? Долго-онько же ты…
Дальше слов Александр Петрович не разобрал, не узнал и голоса говорившего человека, хотя тот показался ему знакомым.
– Слышь, Петрович! Дай-ка, што ль, я покормлю тебя?
Кто-то, кто с ним разговаривал, был ему определённо знаком, но он не мог его вспомнить, надо было открыть глаза. «Нет, сначала вспомню…»
– Щас чевой-то принесу… – услышал он снова.
«Кто это? Откуда? Я же только что был с Анной, она была здесь, рядом, ну конечно! Мы сидели за столом, она отпустила повара и вышла… за чем-то. Чей это голос?»
Рядом что-то заскрипело, похожее на дверь, и опять хлопнуло, и отчётливо послышалась негромкая речь того же человека:
– Вот погоди, щас тольки печку раздую, и будет тебе похлёбка, целебная. – Говоривший это чем-то гремел и звенел совсем близко, потом что-то глухо ударилось, похожее на стук полена, упавшего на деревянный пол.
«Если Анна только что была здесь и мы сидели с ней за столом, то почему я… лежу?»
Александру Петровичу показалось, что человек, который с ним разговаривает, находится очень близко, он слышал, как тот ходит, кряхтит, гремит железом и чем-то деревянным стучит. Он начал ощущать тепло, даже немного вспотел лоб, он дрогнул рукою вытереть пот, но рука была тяжёлая. И был запах чего-то кислого и одновременно дыма, похожий на запах выделанной шкуры дикого зверя. Он открыл глаза.
Он действительно лежал на каком-то жёстком помосте или лавке у глухой стены, составленной из положенных друг на друга толстых, едва ошкуренных брёвен, между ними был забит мох и кое-где сивыми бородами свисала пакля. Справа от лежака был узкий проход, отделявший его от обмазанной глиной белёной стены, от которой шло тепло. Александр Петрович лежал под большой шкурой, положенной шерстью вниз, он только что её нащупал потерявшими чувствительность пальцами. Он стал осматриваться.
За белёной стеной, от которой шло тепло, кто-то шумно возился, наверное с печкой и дровами, и разговаривал с ним; проход туда был занавешен большой шкурой бурого цвета.
Он совсем не узнавал этого места. «Анна не могла быть здесь, значит, она мне приснилась!»
– Щас, Петрович, щас, погоди чуток, щас я тебя подкреплю!
Пола шкуры косо отодвинулась, и в комнату, сгорбясь и держа обеими руками грубо сколоченный деревянный табурет, на котором стояла глиняная чашка с торчащей из неё деревянной ложкой, вошёл человек. Он поставил табурет у изголовья и шумно выдохнул:
– Очнулси, слава тебе, Господи! – и перекрестился.
Человек с трудом поворачивался в узком проходе между лежаком и белёной стеной; устроив табурет, он подоткнул укрывавшую Александра Петровича полость и присел. Тут Александр Петрович увидел, что в углу, напротив него, под самым потолком, на полочке-божнице стояла тёмная, почти чёрная икона и лик на ней еле-еле угадывался.
– Святой Пантелеймон, угодник наш. Старая икона, семейная, древлего письма. Вот накормлю тебя и маслица в лампадку подолью, и светлей будит, и ты помолишься. А щас дай-ка я тебя приподыму.
Человек низко наклонился над Александром Петровичем, почти касаясь его лица бородой; от него пахло дымом, звериными шкурами и морозом; он приподнял его за плечи и подбил свёрнутую кулёму в изголовье Александра Петровича.
– Ослаб ты совсем! Как с Байкала-т пришли – так ты три седмицы в себя не приходил. У меня уж и опаска появилась, что помрёшь, – человек встал, поклонился иконе и снова перекрестился, – прости, Господи!
Александр Петрович попытался пошевелить губами, чтобы спросить, где он.
– Ты, Петрович, покаместь молчи, тебе гуторить не надо. Ты покеда в бреду металси, много чево наговорил. Открывай-ка лучше рот.
Александр Петрович попытался открыть рот, но получилось какое-то неуверенное шамканье, губы слиплись, и во всём теле он ощутил слабость. Человек грубыми, шершавыми пальцами оттянул за подбородок его нижнюю челюсть и между разлипшими-ся губами влил из ложки тёплую вязкую жидкость.
– Ты тольки глотай, не выплевывай.
Александр Петрович с трудом продавил глоток.
– Скуса оно, конечно, в энтом пойле нету никакова, а пользы-та – куцы с добром, – энто толченый овёс на медвежьем жиру. Ты не жуй, не жуй – так глотай. А я поведаю тебе… да ты, видать, и не признал меня! Мишка я, гуран! Припамятовал, поди?
Александр Петрович продавил второй глоток. В сумерках полутёмной комнаты над ним нависал огромных размеров мужик, под самые глаза заросший чёрной бородой.
– Не вспомнил?!
Александр Петрович отрицательно повёл головой.
– Ну ин ничево! Ещё вспомнишь, вот я поведаю тебе – так ты и вспомнишь. На станции мы с тобой повстречалися, за Зимой, посля как чехи тебя и тваво ахвицерика арестовали. Ты ишо шалон с золотишком провожал. Вспомнил? Шинелишка на тебе бравая была. Так я тебя на свои сани посадил. Ну, не вспомнил? А и нет, так не беда!
Александр Петрович смотрел на мужика, назвавшегося Мишкой.
«Анны здесь нет! Золотишко? О чём это он?»
– …Покеда ты в бреду лежал, так всё распетрошил: и про службу свою и про жёнку, Анкой кличут! Так? Тока отчества я еёшного не разобрал, Савельевна, што ли?
– Кса…
– Молчи, молчи! Энто сейчас не ко времени, посля побалакаем. Так вот! От энтой станции мы с тобой много вёрст в моей кошёвке пробежали, в обозе. А потом я ссадил тебя, перед самым Иркутском, а то не прошли бы мы с тобой через красные кордоны. Ты потом с чехами, видать, маленько проехал, а потом на льду я тебя нашёл, уж за Иркутском. Хворого! Не вспомнил?
Говоря это, Мишка ложку за ложкой подносил к открытому рту Александра Петровича; сначала глотать было больно и мучительно, и ложки после десятой Александр Петрович закрыл глаза.
– Ну засни! Таперя опасаться неча, раз уж в себе пришёл. Спасибо святому Пантелеймону-врачевателю! – И Мишка снова перекрестился на образ. – А ты пока засыпаишь, я тебе и поведаю. Глядишь, и припомнишь чего!
Александр Петрович почувствовал, как он начал куда-то проваливаться, куда-то глубоко; Мишка то растворялся и терял очертания, то появлялся и говорил не умолкая; он узнал этот голос и вспомнил, кто такой Мишка; а иногда ему казалось, что на его месте сидит только чья-то тень; он силился снова увидеть Анну, и в это время слышал урывками:
– …перед тем как тебя на льду увидать, с Кешкой я постречалси, энтим… он от вас оборонь держал… и ещё таких же, как он, два варнака с винторезами…
Александр Петрович увидел, как из темноты на него надвигается Александр Третий, он попытался до него дотронуться, но вместо холодного металла почувствовал тёплую Мишкину посконную рубаху.
– …а тут слышу, колоколец звенит, ада ли стафета почтовая по льду гонит, дак и не поверил даже…
На санной тройке с колокольцем к нему ехала Анна, к иордани, где он хотел набрать освящённой воды.
– …ну а дале, тут и ты прохватился, ваше благородие, это уж мы почти што к лагерю подбежали, ты сказал, что домой торопишься, и останавливаться не велел…
«Врёшь! Я сказал: «К ним!» Дальше не помню!..» И он глянул на Мишку через щёлочки глаз.
– …а тама народищу, всё голодные, холодные, глазища тольки на лице одне… Сарма дуит, сани с людишками на Байкал уносит, тока все за Каплина-инерала, то есть за домовину его, и цепляются… которые неподалёку от него были, те и выбрались… про других не знаю, они всё позади шли…
– А ты? – Александр Петрович стал понемногу укрепляться в сознании.
– А я, ваше благородие, подумал, што всеми силами не отдадут они его, ежели не бросили и красным не отдали, дак и Байкал-морю не отдадут, и держался воблизь, как мог. Строгий рядом с ним начальник ехал…
– Полковник Вырыпаев? Василий?
– О! Вишь? Ваше благородие, как память тебе овёс толчёный даёт… щас ещё чей-то похлебаем.
Уставший Александр Петрович отрицательно покачал головой, но Мишка его уже не видел и не слышал, взял миску и вышел за занавес.
Александр Петрович начал чувствовать, как к нему понемногу возвращаются силы, напряг руки и вытащил их поверх полости, память тоже возвращалась, иногда он ещё куда-то уплывал, но воспоминания становились всё явственнее, твёрже и начинали срастаться своими окраинами, кроме тех моментов, когда он был в забытьи: как они переправились через Байкал и как он оказался в этой комнате, он вспомнить не смог.
Мишка, снова по-медвежьи сгорбатившись, протолкался через занавес, он держал в руках деревянную ступку, из которой поднимался пар, от неё исходил приятный запах.
– Черёмуха! Невестушка наша, таёжная. Из неё отвар. Ты тольки руками не цапай, в их силы у тебя пока нету, губами, губами прихлебни, края не горячи. Укрепись маленько, а то посля медвежьего жиру я тут с тобою набегаюся. – Он взял ступку в руки и поднёс её к губам Александра Петровича. – У вас такая в столицах, поди, и не растёт?
– Растёт, Михаил, отчего же!
– Ну коли растёт, значит, знать должон, что целебная очень, особливо для кишок. Ты в беспамятстве ел, почитай, с пятого разу на десятый, да и помногу-т нельзя. Тиф тебя заел и грудная огневица. Когда сил прибавится, ты рукою по башке-т проведи! Всего тебя оскоблить пришлося! Так-то!
Александр Петрович попытался поднять руку.
– Не-е, энтого щас даже не думай!
Александр Петрович всё же напряг мышцы и подтянул руку к подбородку, дальше сил не хватило.
– Ты, Петрович, видать, интересуешься, где ты оказался?
Александр Петрович кивнул.
– Далече я тебя увёз, далече! – Мишка сказал это как будто даже с сожалением. – Есть у мене интерес к твоей перьсоне, однако нынче не энто важно. – Он помолчал и негромко добавил: – Не довезли бы тебя…
Александр Петрович посмотрел на него.
– Твои как до Мысовой добралися, так сразу лагерем стали, их тама японцы дожидали и атаман Семёнов. Не сам, конечно, а энти его…
– Представители!
Мишка даже хлопнул себя по коленям:
– Ах, как шустро ты на поправку-т пошёл! Любо-дорого глядеть! Тока ты не торопись. – Он огладил бороду и продолжал уже не так радостно: – Ну, которые больные были, их по вагонам растолкали и отправили до Читы. Тама дохтора, гошпиталя, одначе по дороге много народу померло, особо тифозные, потому как их сразу в тепло перенесли. Покеда они по морозу ехали, в санях, значит, мороз тиф-то отпугивал, а как в тепло… – Мишка снова поднёс ступку с отваром к губам Александра Петровича. – А я у знакомцев своих тебе отмыл, как хряка палёного оскоблил, спиртом напоил, одёжу твою всю пожёг! Тока бумаги оставил.
Он достал откуда-то кисет, помял его и убрал.
– Здеся ты далека от всех: от Байкала далека, от красных – далека, от всех далека. На заимке моей ты, в тайге. Тута тока буряты промышляют да я! Так-то! Щас я тебе ишо чё принесу, хлебнёшь, и спать, щас тебе силы надо набираться, а посля нагуторимся. Ты обскажешь мне – чё было, а я тебе – чё будит! Поворотись-ка на бок, я тебя подсушу малость да маслицем спину протру. – Он откинул полость, подхватил Александра Петровича под правый бок и повернул на левый. – Ухватись рукой, тама у щели, у стены и полежи так, а то у тебе вся спина сгорит!
Александр Петрович уже довольно долго лежал на боку, спина была голая, её то грело, то знобило. Мишка пока не шёл.
«…через Байкал меня перевёз, в Читу не отправил… От всех далеко… Это значит, что мы сейчас в глухой тайге… Добрый он мужик, но что-то ему от меня всё же надо! И про золото напомнил!»
Он всё вспомнил, вспомнил, как сопровождал эшелон в три вагона с частью золотого запаса, вспомнил долгие разговоры с солдатами конвоя и с поручиком Сорокиным, вспомнил арест чехами, станционную каталажку, знакомство с Мишкой, Рыбную пристань Иркутска, пулю…
«Пуля! Неужели Мишка её выкинул или обронил, не заметив. Жалко будет! Надо спросить!»
Мишка ввалился в комнату, снова что-то держа в руках, Александр Петрович, лёжа на боку, не разглядел.
– Ну как? Дай-ка!.. – Он провёл шершавыми пальцами по его спине. – Эх, ваше благородие, берёг я тебя, да не уберёг! Не бравая у тебя спина. Полежать бы тебе так с денёк, она бы и подсохла. Я щас маслицем её помажу, а ты постарайся энту ночку поспать вот так на боку или ничком, не укрываясь, тута тепло! А пока оборотись, я тебе дам чего хлебнуть для сна.
Александр Петрович, поддерживаемый Мишкой, лёг на спину – она горела.
– Потерпи, маленько, да вот, глотни. – И он поднёс склянку, наполненную мутноватой жидкостью. – Это травка такая, бурятская. Хлебнёшь, скока сможешь, поверну я тебя, и спи.
– А какой сегодня день?
– Март на дворе, 15-е.
– А время?
– Ночь уже! Спи, Петрович!
Лежать на боку было неудобно, временами он захлёбывался кашлем; настой, которым напоил его Мишка, отдавал горечью; сон то приходил, то уходил, и Александр Петрович будто качался на волнах. Впадая в забытьё, он видел много людей: они на санях и пешком, тяжело и громоздко одетые, в бесформенной обуви непомерных размеров, шли по бесконечному белому льду зажатой вертикальными скалами реки; её берега поросли серыми, как будто бы каменными, засыпанными снегом деревьями; потом людей сдувало ветром, он бежал, но не мог их догнать, и тогда уже какие-то другие люди гнались за ним и возвращали его в череду бредущих по льду; потом эти люди ехали в вагонах, заставленных обыкновенной гостинной мебелью. Среди их бесконечной вереницы появлялся и исчезал маленький мальчик в чёрных лаковых туфельках, матроске и смешной детской бескозырке, задранной на самый затылок; но он не мог разобрать его лица. Иногда ему казалось, что это он сам, в детстве, а иногда что это его сын. А то он явственно слышал, как за стеной возится Мишка, и он понимал, что это Мишка, потом всё стихало, и он силился перебороть желание повернуться на спину, потому что перевернуться на другой бок сил не было. Под утро он заснул.
– Петрович, а Петрович, просыпайся, день уже, всё счастье своё проспишь.
Александр Петрович с трудом открыл глаза. Рядом, будто бы и не было ночи и сна, в тех же сумерках сидел Мишка. На табурете стояла лохань и лежало чистое полотенце.
Александр Петрович пошевелил руками и даже попробовал приподняться.
– На-ка, вот тебе вода ключевая и убрус, обтерись, а я тебе потомака спину обтеру, – сказал Мишка и вышел.
Александр Петрович почувствовал в себе силу, и ему захотелось, чтобы в комнате было побольше света.
– Михаил! – попросил он. – Можно полость отдёрнуть?
– А как же, ваше благородие, энто с нашим удовольствием. Свет денной – любой твари родной. Так-то!
Мишка встал, снял с деревянных кольев медвежью шкуру, и в комнате стало немного светлее.
«Ну что ж, хоть так!»
Александр Петрович смочил полотенце, обтёр им лицо, грудь и почувствовал свежесть. Мишка снова зашёл, повернул его на бок и намазал чем-то пахучим спину.
– Щас вашему благородию завтрак будет.
После завтрака, на который Мишка принёс ту же пресную безвкусную жижу, снова захотелось спать, но Мишка сказал: