bannerbannerbanner
Фрейлина императрицы

Евгений Салиас де Турнемир
Фрейлина императрицы

Полная версия

XXII

Почти одновременно с приездом семьи Енриховых в Ригу в вотчине старостихи Ростовской появился нечаянный гость, саксонский офицер с денщиком.

Немец, приезжий, как говорил он, почти прямо из Дрездена, искал купить имение.

Сначала панна была очень удивлена, узнав от гостя, что ему где-то будто бы сказали, что она продает свою вотчину. Делать это она не собиралась никогда за всю свою жизнь. Несмотря на это недоразумение, на положительный отказ Ростовской старостихи и на то, что поблизости, в соседстве, не было никакого продающегося имения, саксонский офицер попросил позволения, жалуясь на боль в ноге, остаться у помещицы дня на два.

Он был чрезвычайно любезен и говорлив, рассказывал всякие истории и вообще сумел так подладиться под крутой нрав панны, что она нехотя согласилась на его пребывание.

Но панна была женщина дальновидная и хитрая. Со времени известия о пропаже внезапной и загадочной Карлуса Сковоротского панна ожидала точно такой же пропажи семьи Якимовичевых. Поэтому на всякую личность, являвшуюся не только в ее вотчине, но и в околотке, панна смотрела подозрительно.

«Меня не проведешь, как Лауренцкого!» – думала она.

Неожиданное прибытие саксонского офицера с денщиком, предлог посещения, крайне неудачно выбранный, разумеется, заставили панну зорко приглядываться к гостю и к его денщику.

Через сутки оказалось, что офицер, говоривший с акцентом по-польски, еще того хуже говорит по-немецки.

– О-го-го! – произнесла панна, узнав, что немец не знает собственного своего языка.

К вечеру денщик офицера был угощен одним из дворовых панны и, выпив немалое количество вина, сознался, что он и офицер такие же немцы, как и турки. Барин его русский офицер из Риги, а он, солдат, родом костромич.

Старостиха, конечно, решительно и властно тотчас потребовала объяснения от своего гостя. Она попросила офицера прямо и просто сказать, зачем он приехал и зачем, будучи москалем, рядится в саксонцы.

Офицер, взятый врасплох, конечно, поневоле сознался и объяснил панне цель своего посещения. Он явился узнать наверное, кто такие Якимовичевы, находящиеся у панны в крепостной зависимости.

– Тут никакой тайны нет, – ответствовала на это старостиха важно и спокойно.

Офицер попросил разузнать кой-какие подробности, и старостиха охотно предложила ему позвать Анну и самому все у ней выспросить.

Так и было сделано.

Явившаяся на вызов барыни, Анна подробно передала офицеру слово в слово то же самое, что когда-то Христина передавала самой императрице.

Она рассказала все о своем происхождении, о покойных родных, о судьбе младшей сестры Марты, взятой на воспитание теткой в Крейцбург.

Выспросив все, московский гость объяснил, что он офицер Пасынков, послан рижским военным губернатором для того, чтобы предложить панне старостихе продать всю семью Якимовичевых.

– С большим удовольствием, – отозвалась панна, сияя лицом, и объявила, что если господин Пасынков уплатит ей тысячу рублей – то может тотчас взять с собою все семейство.

Пасынков хотел вскрикнуть: «Тысячу рублей» – но у него даже на восклицание это не хватило силы. Настолько он был поражен.

– Может быть, панна хочет сказать: тысячу злотых польских?.. – вымолвил Пасынков. – Но эта сумма огромная…

– Нет, господин офицер, не тысячу злотых, а тысячу русских новых серебряных рублей… А в каждом таком рубле два злотых.

– Но ведь это страшная цена!.. – воскликнул Пасынков.

– Цена, согласна я, особенная, изрядная… – смеясь, созналась панна старостиха. – Но ведь и крестьянка моя тоже особенная… Я думаю, стоял свет и будет стоять, а такая крестьянка крепостная продаваться не будет… Весь свет обойди, не найдешь такой холопки.

При этом панна весело улыбалась и, как показалось Пасынкову, немножно насмешливо.

Офицер не нашелся ничего отвечать. Он помолчал, опустив голову, и затем выговорил:

– Такой суммы рижский губернатор дать не может… Даже половины этой суммы он дать не может.

– Ну, что ж… Как ему будет угодно!.. – отозвалась старостиха. – Мое добро при мне и останется.

Пасынков начал было уговаривать и усовещевать старостиху, но она отмахнулась рукой и объяснила:

– Не люблю я, пан офицер, из пустого в порожнее переливать. Ты приехал ко мне покупать – я продавать согласна, цену назначила, ты ее дать не можешь… Ну, стало быть, и разговору конец… Велю я закладывать твоих лошадей, и милости просим со двора долой.

Офицер поднялся несколько рассерженный и невольно пригрозился:

– Ведь ты, панна, можешь Якимовичевых зря, даром, лишиться. Так лучше бы брала благоразумную цену.

– Как же это так, зря? – вымолвила старостиха и при этом уперла руки в боки.

– Пришлют сюда команду солдат и велят у тебя просто отобрать всю семью даром.

– Вот как! – воскликнула насмешливо панна. – Страсти какие… Пан офицер забыл, видно, что он не в Россиях и что я подданная короля польского. Он сам знает, что силой взять у меня моих крепостных он не может… А если бы мог, то и торговаться бы не стал; прямо бы захватил всех и увез.

Пасынков тотчас собрался и выехал от старостихи, но однако, успел через денщика своего дать знать Анне, что в ту же ночь он будет ждать ее для переговоров в соседнем овраге, верстах в пяти от имения.

Остановившись в одной деревушке, в назначенное время Пасынков отправился один в этот овраг и среди ясной ночи увидел фигуру крестьянки.

– Ну, вот и слава Богу! – вымолвил офицер. – Теперь сядем и потолкуем.

Пасынков объяснил крестьянке, что ей предстоит перемена ее участи, конечно, к лучшему, что ее сестра и брат с семьями уже находятся в Риге, а другого брата разыскивают везде, но тщетно. При этом Пасынков разъяснил Анне, что дело, по отношению к ней, особенно мудрено.

Купить семейство крестьян у панны за такую безумную цену рижский губернатор не имеет возможности, а взять всю семью насильно, явившись с командой солдат, русское начальство не может ради огласки и ради государственных замешательств. Следовательно, Якимовичевым остается только одно – бежать.

На счастье офицера, Анна оказалась женщина умная и решительная. Она сразу все сообразила и на все согласилась. Бояться русского правительства Анне казалось смешным и бессмысленным. Ведь не для казни же завлекает их русская царица.

Гонец Репнина и крепостная старостихи сговорились. День бегства и место свидания было условлено: чрез пять дней в лесу, недалеко от усадьбы Ростовской.

Но панна была барыня продувная. С минуты отъезда русского офицера она ни на одно мгновенье не оставила Якимовичевых без надзора, а вместе с тем и виду не подавала им. Таким образом панна знала от своих домашних соглядатаев, что Анна в первую же ночь по отъезде москаля отлучалась из дому и вернулась только на заре.

Этого было достаточно, и старостиха поняла, что затевается нечто… А это нечто могло быть лишь одно: бегство или похищение.

– Ладно… – сказала старостиха. – Дорого ты, москаль, заплатишь за свою дерзость. Шкуру в моей берлоге оставишь!

Затем в продолжение последующих дней за Якимовичевыми тщательно наблюдали приставленные люди.

Не трудно было заметить особенное, как бы загадочное выражение лица крестьянки, несколько тревожное, смущенное лицо Михаилы и особенно оживленное, веселое и радостное лицо их старшего, уже пятнадцатилетнего сына. Вдобавок балованный малый, к несчастию, посвященный матерью в тайну всего дела, сказал несколько слов одному из своих приятелей. А эти слова побежали по деревне и добежали до слуха панны.

Юный Якимович сказал, что он с тятей и с мамой через несколько дней уже не будет мужиком, а будет богатым городским жителем.

В то самое время, когда, пользуясь темнотою вечера, семья Якимовичевых двинулась с маленькими узелками через огороды, по направлению к соседнему лесу, шесть человек батраков панны с дубьем и даже с топорами двинулись на двух телегах по другой дороге в объезд, но в тот же лес.

Панна дала приказание своим крепостным не выдавать ее, просила послужить ей верой и правдой и в то же время разрешила «всячески» напасть на москаля как на разбойника.

XXIII

В густом лесу, верст за семь от всякого жилья и среди ночи как московский офицер, так и семья Якимовичевых одинаково попали в устроенную старостихой западню.

Офицер имел наивность явиться лишь вдвоем со своим денщиком и лишь совершенно случайно в качестве кучера на другой телеге взял с собою подростка-парня, латыша.

Пасынков явился первый на место, небольшую лужайку около столбовой дороги, и стал ждать.

Среди тишины ночи ему послышался невдалеке какой-то шум, трещал хворост в чаще, даже послышался будто чей-то голос. На замечание Пасынкова парень-латыш объяснил, что тут такая глушь, что и днем никого не бывает, не то что вечером или ночью. Большая дорога пуста, а в чаще что же может быть… Медведь разве, так он на них не полезет… Через полчаса времени среди той же чащи, на тропинке, показались крестьяне: мужик, за ним женщина и трое мальчишек.

– А!.. Вот они… Слава Богу! – невольно воскликнул Пасынков.

Встретившись и поздоровавшись с крестьянами, офицер тотчас вспомнил об старостихе и пошутил:

– Вот тебе и тысяча рублей!.. Брала бы дура сто злотых. А теперь останется с шишем.

Все пошли к телегам, чтобы рассаживаться, но в то же мгновение с того самого места, где слышался офицеру треск хвороста, выскочило шесть дюжих вооруженных крестьян. Пасынков успел обнажить саблю и крикнул своим: «Не выдавай!» Но оба спутника его, безоружный солдат-денщик и молодой латыш, и вся семья Якимовичевых – все отскочили в сторону и рассыпались.

Двое крестьян кинулись догонять прежде всего Михаилу и вскоре повалили его на землю, третий схватился за Анну, а остальные трое с яростью бросились на офицера.

Латыш исчез совсем, а солдат появился снова с корягой в руках, на помощь к барину-офицеру. Но только раза три или четыре удалось денщику замахнуться своей корягой. Один из крестьян, словивших Михаилу, явился на подмогу товарищам и одним ударом ножа в спину повалил денщика на землю. Удар был так силен, что нож пронзил солдата насквозь.

 

В несколько мгновений бой окончился. Двое крестьян были ранены саблей офицера, но затем сам он, получив несколько ударов дубиной в голову и два страшных удара каким-то оружием, повалился без сознания на траву, обливаясь кровью.

Крестьяне, осмотрев побежденного врага, решили, что он готов, не дышит, и стали рассуждать о том, зарыть ли его в землю или оставить так. На это никакого указа панны не было, поэтому старшей из мужиков решил, что надо отправиться домой, спросить приказания панны, и если она прикажет, то на другой день приехать и зарыть москаля.

Между тем Михайло и Анна были уже давно скручены веревками по рукам и по ногам.

Телеги Пасынкова стояли невдалеке, но крестьяне, расправившись с москалем, не обратили на них внимания.

Вся семья Якимовичевых была посажена в телеги, на которых приехали крестьяне, и через несколько минут поезд победителей и пленных уже катил по большой дороге по направлению к вотчине старостихи Ростовской.

Часа через полтора после отъезда их на том месте, где происходила битва, появился в кустах латыш, но, видя на лужайке двух недвижно лежащих москалей, побоялся даже подойти к мертвецам и, сев на одну из телег, которая принадлежала ему, вскачь пустил коня в свою деревню. Здесь, конечно, рассказал он все происшествие и поднял на ноги весь народ.

Поутру на лужайке было уже много народа и местный полицейский стражник. Москаль-солдат оказался мертвым, холодным, а москаль-офицер с признаками жизни. Их подняли, перенесли в телеги и повезли в деревню.

В то же время в усадьбе старостихи Ростовской шла расправа: Михаилу и Анну пороли розгами за побег. Наказание, конечно, было жестокое, но панна строжайше приказала конюху-палачу быть осторожным. Будучи в духе вследствие удачного окончания кампании, старостиха улыбаясь объяснила, отдавая указ наказывать Якимовичевых:

– Поучи хорошенько, но осмотрительно – они дорогие… Я на их выкуп целую вотчину себе куплю… Избави Боже, запорешь насмерть – я тебя самого тотчас же запорю.

Это дипломатическое поручение палачу, чтобы наказание было и жесточайшее, и не смертельное, было исполнено им в точности. Михаилу в самом жалком виде, а Анну совершенно без сознания отнесли на руках в их избу.

Через несколько дней, когда наказанные несколько оправились, их, по приказанию старостихи, вместе с тремя сыновьями перевели в подвал под усадебным домом. В единственное окно подвала была уже вделана железная решетка, дверь была окована тоже железом, и на ней навешен огромный замок.

Старостиха, прежде чем сажать Якимовичевых, сама осмотрела место их заключения. Она осталась довольна и вымолвила:

– Ну вот здесь и посидят, пока мне за них не заплатят то, что я желаю взять.

Анна стала было умолять помещицу не запирать с нею и мужем их троих сыновей и оставить их на воле, но «рагане» (ведьма) не согласилась.

– Не обманешь, милая. Их тоже могут москали увезти, а без них за вас той же цены не получишь. Посидят твои «лиалы кунги» (важные господа) и с тобой.

– Они заболеют в подвале. Бога ради, панни… – молила Анна. – Они помрут!

Но «рагане»-старостиха только сказала Анне, что когда сыновья начнут умирать, чтобы она велела ей, панне, доложить.

– Полечу, вылечу и опять засажу!..

И все лето Якимовичевы просидели в подвале в качестве заключенных. Однажды их выпустили, но не ради человеколюбия, а ради необходимости в рабочих руках. Двух младших мальчишек, правда, выпускали просто на воздух побегать; но Михаилу с Анной и старшим сыном выпускали только на работу, и то в течение не более трех недель, в самый разгар уборки хлеба. Затем их снова заперли.

Подошла осень, а о московском начальстве и вообще о москалях не было ни слуху ни духу. Старостихе надоело иметь в доме заключенных. К тому же время начиналось сырое и холодное, приходилось или переводить семью в другое помещение усадебного дома, или отапливать подвал. И то и другое панне было не на руку.

Сообразив все обстоятельства, старостиха приказала дозволить Якомовичевым снова перейти в их избу.

Между тем Анна решила, что в день их освобождения они должны бежать в Губно, остановиться у брата Дириха, а затем двинуться далее, прямо в Ригу.

Как было ею предположено – так было и исполнено; при этом очень быстро и ловко.

Когда поутру пришли объявить панне, что Якимовичевы исчезли, панна разослала во все концы верховых искать и ловить беглецов, но ни в этот день, ни на другой, ни на третий никто Якимовичевых не настиг и не видал. Даже из опросов по селам и деревням верст за пятьдесят ничего не выяснилось.

Анна, от природы умная и хитрая, озлобленная теперь и наученная опытом, перехитрила хитрую старостиху.

Гонцы барыни скакали за сорок и более верст по околотку, спрашивая везде и разыскивая беглецов, а семья Якимовичевых скрывалась, несмотря на стужу, в трех верстах от усадьбы, в густом лесу.

Провизии, то есть хлеба, Якимовичевы захватили достаточно, чтобы неделю прожить в лесу, и поблизости того места, которое они выбрали, был родник с хорошей ключевой водою.

Анна, выходившая в сумерки на опушку леса недалеко от большой дороги, два раза видела гонцов барыни, скакавших и возвращавшихся домой после тщетных поисков.

Через неделю, рассчитав, что барыня уже бросила поиски, они двинулись в Губно. Но здесь, к удивлению Анны, никого не оказалось налицо.

Купец-хозяин объяснил, что вся семья Чамарого отлучилась на один день в гости, и пригласил Якимовичевых занять помещение их родственника. Но через несколько часов явилось местное начальство и объявило их арестованными.

В первые минуты, конечно, вся семья перепугалась насмерть, воображая, что их арестуют, чтобы отвести обратно к старостихе! Но когда выяснилось, что их везут в Ригу, куда уже отвезен Чамарый, оказавшийся Сковоротским, то Анна обрадовалась. Она объяснила начальнику, что и бежала от старостихи с семьей именно с целью отдаться в руки русского начальства.

– И хорошее дело, – отозвался тот. – В Риге вам хорошо будет… Я доставлял туда с месяц назад Дириха и могу сообщить тебе, что ваших там много.

– Что же они делают? – спросила Анна.

– Живут себе в большом каменном доме на казенном содержании и не тужат.

– В каменном! – изумился Михайло.

– Да.

– Да не в остроге же? – догадалась Анна.

– Н-нет, – нерешительно выговорил начальник. – Но живут все в довольстве. Тепло, сытно… И все даровое… Ты не бойся…

Анна промолчала… Ее брало сомнение… «В „каменном“ доме живут… – мысленно повторяла она. – Ну как это „циатумс“ (острог)!»

XXIV

Между тем по Риге ходила новость.

На одной из лучших улиц города довольно большой двухэтажный дом имел самый странный вид, возбуждал крайнее любопытство всех обывателей и служил предметом разнообразнейших толков.

В этом доме помещались приезжие, или, лучше сказать, привезенные из разных мест семьи, имена которых были неизвестны в городе.

Все знали, что в доме живет несколько семейств, много детей, что все они содержатся на казенный счет, все родня между собой и находятся под строжайшим присмотром князя Репнина.

Ворота во дворе дома всегда бывали заперты. В небольшом флигеле помещалась команда солдат, два офицера, и, кроме того, при доме был главный надзиратель, родом немец, уже старик, офицер в отставке, заведовавший когда-то главным тюремным замком Риги.

Немец этот, Адам Иванович Крон, был очень суровый на вид, но в сущности крайне мягкий и добрый человек. Он пользовался особым расположением и доверием князя Репнина и если теперь был назначен главным надзирателем в таинственный дом, с загадочными обитателями, то самое это назначение свидетельствовало об особой важности всего касающегося незнакомцев.

Обывателей дома поневоле все называли просто: «Оная фамилия», ибо от Адама Иваныча узнать ничего было нельзя. Он был могилой для всякой тайны.

Семьи эти появились в доме не сразу. Сначала тут поместили одну женщину, но вскоре же привезли мужчину с детьми, затем появилась еще одна женщина с взрослой красавицей дочерью и с тремя сыновьями и двумя маленькими девочками; за ними последовали, но не ближе как через месяц, две другие личности с двумя дочерьми, и, наконец, в исходе сентября месяца явилась еще целая семья. В доме, таким образом, набралось более двадцати человек мужчин, женщин и их детей, от шестнадцати до трех лет возрастом.

Эти незнакомцы и загадочные для рижан личности были, конечно, четыре семьи: Енриховы, Сковоротские, Дирих со своей латышкой Триной и ее дочерьми, наконец, Якимовичевы.

Каждая семья по приезде своем представлялась князю Репнину, и каждой объявлялся один и тот же приказ: сидеть смирно и тихо в доме и ожидать своей участи!

Разумеется, все обитатели дома вскоре сжились вместе, перестали радоваться тому, что у них не было никакой работы, никаких занятий, и вскоре же начали скучать и томиться. Пуще всего томила их неизвестность судьбы. Одна семья Сковоротских была еще сравнительно бодрее и веселее: Марья и дети надеялись, со слов князя Репнина, увидаться с Карлусом.

Отчасти была довольна и Анна с Михайлой, избавившись от злой панны старостихи. Что касается до Енриховых, то они тосковали более всех, оставив там у себя на родине хорошее хозяйство и достаток. Скучали и были недовольны Дирих и Трина, тем более, что однажды латышку с дочерьми хотели было, по приказанию князя Репнина, исключить из числа содержащихся и отпустить на волю.

Случилось это после того, как было дознано, что Трина не жена, а простая сожительница Дириха Сковоротского, что девушки эти – дочери не Дириха, а ее без вести пропавшего мужа. И только отчаяние и просьбы Дириха побудили начальство отсрочить изгнание.

Все заключенные знали хорошо, что их повезут в Петербург или Москву. Но зачем их повезут, что с ними будет, что намерена московская царица сделать с ними, было совершенно неизвестно. На этот счет князь Репнин не проронил ни слова.

Сотни раз приставали заключенные к суровому, но доброму Адаму Ивановичу сказать им хоть что-нибудь насчет их судьбы. Немец только успокаивал своих заключенных в минуты их отчаяния.

Он клялся, что ничего дурного им не предстоит, что положение их в России никак не может быть хуже того, в котором они были. Крон божился, что их не казнят, не накажут, не засадят в острог, но что, по всей вероятности, их отвезут очень далеко и поселят где-нибудь в маленьком русском городке, а может быть, где и в деревне. Зато избы, и скотину, и землю – все дадут. Только прикажут строжайше держать язык за зубами и ничего о себе непристойного не разглашать.

Таким образом изо дня в день из недели в неделю существовала огромная семья родственников несколько месяцев.

От праздности ли или действительно от неизвестности своей судьбы некоторые из заключенных иногда впадали в полное отчаяние и через своего главного смотрителя Адама Ивановича начинали просить начальство отпустить их домой. Но на эти просьбы, разумеется, не обращали никакого внимания.

И наконец узнали заключенные, что князь Репнин постоянно, почти каждую неделю ожидает вестей из столицы российской о том, чтобы снаряжать всех в дорогу.

В начале зимы им было объявлено, что они скоро поедут, но затем все снова пошло по-старому и никаких сборов и приготовлений не было.

В конце ноября месяца случилось наконец в доме, где содержалась «оная фамилия», некоторого рода событие, которое взволновало не только начальство, не только самих заключенных, но и почти половину всего города.

В числе содержавшихся таинственных для Риги незнакомцев было одно лицо, томившееся более других и не имевшее возможности примириться как с своим положением, так и с предстоящей судьбой, то есть путешествием в Россию. Это была юная и предприимчивая Софья.

Красавица девушка была как бы на особом положении благодаря своему горячему нраву, а отчасти своей привлекательности. Ее одну три раза вызывали к князю Репнину, и начальник края беседовал по-польски с красавицей, шутил, рассказывал ей про Россию, ласкал ее, успокаивал и говорил, что она в Москве, по всей вероятности, найдет себе хорошего жениха. При этом князь Репнин каждый раз говорил по-русски своему адъютанту одно и то же, что Софья могла понять, так как уже изрядно выучилась мороковать по-русски.

Репнин удивлялся: насколько Софья была похожа на государыню.

Вследствие этого внимания Репнина и сам надзиратель дома Адам Иванович обращался с Софьей ласковее. По крайней мере, раза четыре в неделю Софья бывала в гостях у него, просиживала до сумерек с его женой и с его дочерью, хотя сначала объясняться с ними ей было мудрено. Она не говорила ни слова по-немецки, а жена Крона лишь с усилием могла объясняться по-латышски. Оставался один польский язык, на котором они, хотя и с большим трудом, объяснялись. Но вскоре Софья поразила всех своими успехами в изучении новых для нее языков.

 

Проводя почти ежедневно по нескольку часов как в семье Крона, так и в беседах с другими немцами, Софья быстро освоилась с их языком и начала довольно изрядно объясняться. Русский язык давался ей почему-то с большим трудом, но и на нем могла она вскоре говорить. В девушке, очевидно, оказалась врожденная способность к учению и легкая переимчивость.

Вслед за Сковоротскими приехал в Ригу и молодой латыш. Пан Лауренцкий дал ганцу достаточно денег для того, чтобы он мог не только доехать до Риги, но и поселиться в ней.

Через несколько дней после помещения Марьи с семьей в доме, где были уже Енриховы, Цуберка сумел повидаться с своей возлюбленной, и затем они стали свободно видаться очень часто, но всегда вечером и ночью.

Заключенных не пускали на улицу, но внутри двора и в саду, где расчищались дорожки, они были совершенно свободны. Поэтому Софья могла всегда по вечерам долго гулять по саду, и осенью, и зимой, а Цуберка просто перелезал к ней через забор из переулка. Эти частые свиданья, конечно, облегчали горькую участь и заключение для Софьи.

Разумеется, влюбленные только и толковали о своей расстроившейся внезапно свадьбе и о том, как им быть и что предпринять…

И, конечно, они долго ничего придумать не могли и решили пока ждать, что будет. У пастуха было достаточно денег, чтобы предпринять путешествие даже в Москву, вслед за Софьей. Было решено, что Цуберка поедет за Сковоротскими хотя бы на край света, и там, где они поселятся, будет сыграна их свадьба.

Адам Иванович был слишком искусный и опытный тюремщик, чтобы не знать ничего о свиданьях Софьи с каким-то богатырем-латышом, но, не зная, что это бывший объявленный жених ее, смотрел на это добродушно. Крону и в ум не могло прийти, чтобы красавица девушка, похожая на барышню, а не на крестьянку, могла быть влюблена в нелепого косолапого парня, грязно одетого и крайне глупого на вид.

«Просто от тоски болтает она с мужиком в саду», – думал Крон.

Но тюремщик дал маху, и затем вскоре ему пришлось переменить свое мнение насчет невинной привязанности Софьи.

Побывав однажды, уже в ноябре месяце, с докладом у начальника, Адам Иванович в разговоре с Репниным коснулся чудной дружбы Софьи с молодым латышом. Осторожный Репнин взглянул на это иначе. Вернувшись домой и вызвав к себе девушку, Крон объяснил Софье, что она должна перестать видаться со своим приятелем, и что если его снова поймают как-нибудь в саду, то засадят в острог.

Это, конечно, страшно поразило Софью…

На ее заявление, что она со временем надеется выйти за него замуж, так как он поедет за ней вслед в Россию и куда бы то ни было, Крон изумился, испугался и заявил девушке, что она ошибается, что этого не позволят, что молодого малого не пустят ехать вслед за ними, а, в случае неповиновения, арестуют.

Немец объяснил Софье, что, какова будет ее судьба в России, никому не известно, что, может быть, ее выдадут замуж по распоряжению начальства и что во всяком случае вряд ли ей позволят выйти за простого латыша-пастуха.

Предполагая, что привязанность Софьи все-таки самая детская, немец не поцеремонился, и на другой же день, увидя возлюбленных снова в саду, он пригрозился немедленно арестовать Цуберку и засадить его в острог. Этого было, конечно, достаточно для предприимчивой и горячей нравом Софьи.

Через два дня она повидалась снова с возлюбленным, и так как он боялся перелезть через забор, то влюбленные беседовали через скважину в заборе. И здесь они решили, что на другой же день, в полночь, Цуберка подъедет с лошадьми, а Софья выйдет, и к утру они будут уже верст за пятьдесят от Риги.

Рейтинг@Mail.ru