Елизар Лукьянович Кошкин не любил весну, особенно раннюю, когда серо да слякотно. Причин тому было множество, но главными из них были те, что худые его башмаки ранней весною промокали до невозможности, и что владелица дома, где Елизар Лукьянович со своей ненаглядной женой Настенькой снимали комнату, прекращала топить, отчего комната за ночь выстужалась так, что замерзала вода в рукомойнике.
В этом году и вовсе весна в Москве выдалась какая-то нерешительная. То несколько дней кряду держалась ясная, весёлая погода, снег начинал таять, заливая улицы глубокими и бескрайними лужами, то вдруг всё сковывало морозом, налетала метель, укрывала город снежным одеялом и развеивала колючей позёмкой всякие надежды на тепло.
Сегодняшний день выдался как раз такой, вьюжий да зябкий. Но Елизар Лукьянович не унывал: хотя бы башмаки не мокли, а что холодно, то не беда, быстрее до дома добежит, где ждет его с нетерпением Настенька, свет его очей.
От почтовой конторы, где служил Елизар Лукьянович в чине коллежского регистратора, до дома бодрой рысцой бежать ему было более получаса, и то если темными заулками да подворотнями. Маршрут этот его не страшил, поскольку взять с коллежского регистратора было нечего, кроме протёртой до дыр шинели до драных башмаков. Так что для лихих людей в Елизаре Лукьяновиче интереса никакого не было, а с бродячими собаками он как-то по лёгкости своей и душевности всегда находил общий язык, да так, что те ещё и сопровождали его полдороги, весело виляя облезлыми хвостами.
В этот вечер, правда, ни людей, ни зверей Елизару Лукьяновичу не встретилось, видать вьюга всех их разогнала по своим углам да щелям. Лишь на углу Большого Сергиевского переулка показалось ему, что мелькнула у покосившегося забора какая-то блёклая тень, да и растворилась в снежном мареве.
Елизару Лукьяновичу оставалось до дому каких-то два проулка и три проходных двора, когда вдруг ему снова почудилась давешняя тень, вынырнувшая на этот раз из какого-то тёмного угла. Тень эта походила не то на черного монаха в кукуле, не то на укатанную в темные шали цыганку. Двигалась тень на удивление скоро, плавно и бесшумно. Отвлеченный странным зрелищем, Елизар Лукьянович в который раз уж поскользнулся, глянул под ноги, а когда снова поднял глаза на странную тень, та оказалась прямо перед ним.
Коллежский регистратор даже вроде и не испугался, а только лишь до крайности изумился, но тут тень, проявив свою телесную-таки природу, пихнула Елизара Лукьяновича в грудь, да с такой силой, что он отлетел и больно ударился спиной и затылком о мерзлую грязь. В глазах у него на мгновение помутилось, а когда же зрение коллежского регистратора снова обрело ясность, увидел он склонившееся над собой страшное лицо, словно бы помертвелое, с пустыми неподвижными глазами. Елизар Лукьянович зажмурился и хотел закричать, но от ужаса в горле его абсолютно пересохло, и вырвался у него лишь слабый оборванный хрип. Тень ухватила коллежского регистратора за волосы и запрокинула ему голову. Елизар Лукьянович почувствовал на своей тощей шее жаркое дыхание, а после испытал острую боль, будто бы в горло его впились зубами.
За воротник коллежского регистратора потекло что-то горячее, боль и страх отступили. «Да я же умираю! – ошеломленно понял Елизар Лукьянович. – Как же это?» Он еще вознамерился помолиться напоследок Богородице, да не успел, лишь слетело с его побелевших губ имя любимой жены, и мелькнул перед затухающим взором просвет снежного московского неба, зажатый между косыми крышами.
Белецкий перебирал на столе Дмитрия Николаевича корреспонденцию, которой за неделю накопилось немало. Всю деловую и финансовую переписку он изымал сразу же, поскольку вёл её сам, оставляя для Дмитрия Николаевича лишь предложения художественных салонов и вернисажей, а также личные письма, приглашения на приемы и всякое разное тому подобное.
Он ежедневно раскладывал для Дмитрия Николаевича корреспонденцию в аккуратные стопки, надписывая на конвертах всех посланий неличного содержания свои комментария о важности и срочности, и вот уже неделю ежедневно обнаруживал всю эту почту небрежно сваленной в одну кучу и явно еще не просмотренной. Перебирая конверты, не терпящий беспорядка Белецкий ворчал себе под нос по-немецки, водилась за ним – сыном германского инженера – такая привычка.
Фридрих Карлович Белецкий формально состоял при Дмитрии Николаевиче Рудневе управляющим делами и личным секретарём, на деле же он был его компаньоном, соратником в делах и верным другом, прошедшим с ним через многое.
Белецкий отложил предложение поучаствовать в вернисаже, запрос из салона госпожи Рахмановой, решив, что ответит на всё это сам, потом выбрал из стопки личной переписки письмо от товарища Руднева по университету, хорошо ему знакомого, и тоже решил, что вернее будет отписаться самому. Среди приглашений на всякого рода приемы Белецкий отобрал те, что были уже пропущены, и забрал все остальные, чтобы написать на них отказ под каким-нибудь благовидным предлогом. Впрочем, с приглашениями ситуация была обычной. Руднев не любил светских приемов. Он уставал от общества неинтересных ему людей, да и вообще считал приемы скучным и бессмысленным времяпрепровождением, поэтому посещал лишь те, манкировать которыми было бы уже совсем верхом неприличия.
В нынешнем своем расположении духа Дмитрий Николаевич вообще из дома не выходил, проводя всё время в художественной мастерской, где не столько работал, сколько просто скрывался от всех и вся.
Причина такого его настроения была в авторе десятка оставленных Белецким на столе писем, надушенных томными духами, подписанных изящным почерком и запечатанных красным сургучом с оттиском графской печати. Лишь благородство натуры останавливало Белецкого от того, чтобы забрать эти письма и сжечь. В вопросах нежных чувств он был рационалистом и считал, что любовь, как хорошее вино, должна потребляться в меру и похмелья после себя не оставлять. Руднев же в этом плане представлял собой его полную противоположность.
Дмитрий Николаевич был натурой романтической, а потому влюблялся пылко и отчаянно, вызывая в предмете своего обожания не менее сильные встречные чувства. Он вообще пользовался у дам неизменным успехом, поскольку обладал достоинствами, способными удовлетворить практически любые женские запросы.
Дмитрий Николаевич Руднев был знатен и богат, и, хотя чинов не имел, являлся известным в нынешнем московском высшем свете художником. Писал Руднев в стиле, по российским понятиям салонном, но в последнее время модном, заимствованном у английских прерафаэлитов.
Острый ум, прекрасное образование и безупречные манеры делали его человеком в общении крайне приятным. Несмотря на свою немногословность и даже, пожалуй, определенного рода замкнутость, он умел обаять ненавязчивой обходительностью и развлечь приятным разговором.
Внешность у Дмитрия Николаевича тоже была исключительная. Он был статен и ладно сложен, хотя невысок ростом и хрупок, а в движениях его чувствовались скрытая сила и спокойная уверенность. Черты его лица отличались исключительным благородством и античной правильностью, и очень выгодно дополнялись слегка волнистыми волосами цвета холодного золота, которые он носил чуть длиннее, чем требовала мода. Самым обворожительным для дамских сердец во внешности Дмитрия Николаевича были его глаза, большие, серые, словно дымчатые топазы, смотрящие на мир обычно туманно и рассеянно, однако взгляд этот в один миг волшебным образом мог становиться завораживающе цепким и проницательным, способным, казалось, заглянуть в самую суть предметов и в самые потаенные глубины человеческой души.
Одевался Руднев с исключительным вкусом, отдавая предпочтение элегантному классическому стилю. При этом была у Дмитрия Николаевича одна таинственная странность: на правой руке он всегда носил перчатку и не снимал её на людях ни при каких обстоятельствах. Особам впечатлительным эта его привычка казалась крайне загадочной и волнующей, хотя на самом деле объяснялась она тем, что под перчаткой Руднев прятал уродовавшие его руку шрамы, о происхождении которых распространяться не любил.
В общем, Дмитрий Николаевич являл собой в женских глазах если и не идеал, то уж верно предмет более чем интересный и заслуживающий особо пристального внимания.
Сам же Руднев в женщинах искал вдохновения. Определив для себя очередную музу, он отдавался чувствам целиком и без остатка, искренне боготворя предмет своего обожания и увлекая свою избранницу в пучину безудержной страсти. Роман обычно длился не долее нескольких месяцев, поскольку ни один нормальный человек не смог бы дольше выдержать такой накал страстей. Влюбленность сгорала дотла, и её пепел болезненно саднил души обоим.
Музы по обыкновению сперва погружались в тоску и кидались в истерические упрёки, а после разрыва отношений долго ещё писали Дмитрию Николаевичу нервные письма, залитые слезами, то злыми, то страдальческими.
Дмитрий же Николаевич переживаний или даже просто печали не проявлял, но делался отстранённым, нелюдимым и, казалось, полностью отрешенным от жизни. Всякие эмоции и чувства в нём будто бы замирали, и вывести его из этого душевного паралича не представлялось никакой возможности, пока переживания его не унимались. Растормошить его могли разве что какая-нибудь творческая идея, новая муза или интересное дело, относящееся к другой стороне жизни Дмитрия Николаевича, ни в коей мере не связанной с живописью.
Эту другую сторону Руднев не афишировал, и знал о ней лишь очень небольшой круг людей.
Дмитрий Николаевич, модный салонный художник, с отличием закончил юридический факультет Московского университета и после этого вот уж более пяти лет частным порядком сотрудничал с московским уголовным сыскным управлением, принимая участия в расследовании самых запутанных и жестоких преступлений. Привлёк его к этому Анатолий Витальевич Терентьев, сыскной надзиратель московской сыскной полиции, которого судьба дважды сводила с ещё совсем юным Рудневым при обстоятельствах страшных и даже роковых, в ходе прояснения которых Терентьев и разглядел в Дмитрии Николаевиче удивительный талант к криминальным расследованиям.
Анатолий Витальевич неоднократно предлагал Рудневу поступить на официальную службу, но Дмитрий Николаевич отказывался, ссылаясь на причины из области высокой нравственности, по которым они с Терентьевым неоднократно пылко спорили, да так ни к чему и не пришли.
Убедившись в тщетности своих уговоров, Терентьев ходатайствовал о дозволении Рудневу участвовать в расследованиях на правах частного консультанта. Возглавлявший в ту пору московский уголовный сыск Михаил Аркадьевич Эфенбах сперва отнёсся к этой идее скептически, но, уважая мнение Анатолия Витальевича, которого сам же привёл в сыск из участковых приставов, дозволение дал. После нескольких успешных дел, в коих Дмитрий Николаевич проявил себя исключительно, Эфенбах пригласил Руднева к себе на беседу и тоже предложил службу в уголовном сыске, но молодой человек и тут отказался. В общем, так и продолжил Дмитрий Николаевич расследовать уголовные преступление вместе с сыскной полицией, оставаясь лицом неофициальным.
Белецкий снова разложил письма в аккуратные стопки, подписал несколько конвертов, и будучи уверенным в абсолютной напрасности этих своих действий, вышел из кабинета. Тут его остановил дворецкий и сообщил, что к Дмитрию Николаевичу пожаловали господин сыскной надзиратель.
Белецкий проводил Анатолия Витальевича в гостиную, а сам отправился за Рудневым в мастерскую, искренне надеясь, что принесенные Терентьевым новости помогут вернуть Дмитрия Николаевича к нормальной жизни.
Руднев рассеяно поздоровался с сыщиком и, сев напротив, уставился куда-то сквозь Анатолия Витальевича. Тот некоторое время выжидал, надеясь на проявление каких-либо признаков интереса к своей персоне, но так и не дождавшись, спросил:
– Дмитрий Николаевич, вы верите в вампиров?
Вопрос был таким неожиданным и нелепым, что не сразу пробился через марево Рудневской хандры. Наконец в туманных глазах Дмитрия Николаевича появились отблески заинтересованности.
– В каких вампиров? – спросил он удивленно и тряхнул головой, как человек, сгоняющий с себя остатки сна.
– А вы что, в каких-то верите, а в каких-то – нет? Меня-то по понятным причинам московские интересуют.
Руднев потер руками лицо, выпрямился в кресле и протянул руку к папке, которую Терентьев держал при себе.
– Покажите, – сказал он.
Сыщик передал папку. Поверх остального в ней находились фотографии мертвого молодого человека в форме чиновника почтового отделения, лежавшего на мерзлой грязи в какой-то подворотне. На снятой крупным планом шее были отчётливо видны два черных следа, оставленных как будто клыками.
– Ему прокололи сонную артерию в двух местах. Он истёк кровью за несколько минут, – Руднев перебрал все фотографии. – Вокруг тела крови нет. Жертву переместили с места убийства?
– Да нет, Дмитрий Николаевич. Судя по следам, нашли его именно на том месте, где его убили. Но крови там действительно не было, хотя тело обескровлено. Дальше есть отчёт патологоанатома.
– Выглядит и впрямь как klaffenden Vampirbisse (нем. укус вампира), – заметил Белецкий, взяв из рук Дмитрия Николаевича несколько фотографий.
– Анатолий Витальевич, расскажите всё, – попросил Руднев, отложив папку.
– Извольте! Убитый – некто Елизар Лукьянович Кошкин, коллежский регистратор. Найден утром третьего дня. По свидетельству жены, вечером со службы домой не вернулся. Тело находилось по дороге от конторы до его дома. По заключению доктора, смерть произошла поздно вечером. По всей видимости, на него напали, когда он шёл из конторы. Причина смерти – обескровливание. Кроме двух проколов на шее, у жертвы есть синяки на спине и шишка на затылке, полученные, скорее всего, в результате падения. Других повреждений нет. Свидетелей происшествия тоже нет.
– Но это ещё не всё? Так? – спросил Руднев, когда, завершив свой короткий рассказ, Терентьев замолчал.
– Не всё, – согласился то. – Поскольку смерть показалась мне странной, я велел поискать нечто подобное в отчетах околоточных за последний месяц, и мне удалось найти в рапортах два схожих случая. Первый – смерть нищего на Хитровке. Второй – смерть старухи в Кожевниках. Оба случая сочли смертью от естественных причин. Нищий вроде как замерз спьяну, а старуха от возраста преставилась, но в обоих случаях отмечено, что на шеях жертв были обнаружены следы, похожие на klaffenden Vampirbisse, как вы, господин Белецкий, изволили выразиться. Естественно, тогда отметинам этим никто никакого значения не придал.
– Тела эксгумировали? – спросил Руднев.
– Старуху – да. Из-за промёрзшей земли тело неплохо сохранилось, и факт наличия проколов на шее удалось подтвердить. Также патологоанатом предположил с высокой степенью вероятности, что тело было обескровлено. Там в папке есть отчёт и фотографии по эксгумации.
– А что с нищим?
– Тут всё сложнее. Тело увезли на Лазаревку и схоронили в общей яме. Где его там искать, неясно.
– В тех двух случаях были свидетели?
– Ну, с Хитровкой, сами понимаете, даже если и были, нам их не найти, а вот в случае со старухой свидетель есть. Правда, толку в нём совершенно никакого.
– То есть?
– Свидетель, если это вообще свидетель – полоумная внучка старухи. Якобы она что-то там видела, но она разумом – что пятилетней ребёнок. Рассказать ничего внятного не может.
– Но с неё снимали показания?
– Да какие там показания, Дмитрий Николаевич! Говорю же вам, совсем девка умом скорбная. Рассказывает, что к бабке приходила смерть и что, дескать, и к ней она подбиралась, но тут её спугнул сосед.
– Она её как-то описывает?
– Кого? Смерть?! Как вы себе такое представляете?
– Вы сказали, она как пятилетний ребёнок. В таком возрасте человек вполне может описать словами увиденное. В любом случае, других свидетелей, как я понимаю, нет?
– Увы! Тут вы правы, к сожалению! Ни свидетелей, ни каких-либо улик у нас нет, – Анатолий Витальевич развел руками.
– Тогда поедем в Кожевники к внучке старухи. Я попытаюсь с ней поговорить, – Дмитрий Николаевич так энергично вскочил, и на лице его была такая заинтересованность, что Белецкий удовлетворенно хмыкнул, порадовавшись произошедшей с Рудневым метаморфозе.
– Хорошо! Поедемте, – согласился Терентьев. – Не уверен, что из вашей затеи что-то получится, но чем чёрт не шутит.
В маленьком домишке с грязными окнами, по одну сторону смотрящими на реку, а по другую – в глухой проулок, вместе с полоумной внучкой находилась присматривавшая за скорбной сиротой монахиня из Богородице-Рождественского монастыря, сестра Агафия. Встретила она посетителей неприветливо.
– Почём вы, господа, убогую тревожите? Мало того, что бабку её – царствие ей Небесное! – раскопали, греха не побоялись! Теперь сироту, умом чахлую, донимаете! Чего вы от неё хотите?
– Простите нашу навязчивость, сестра, но идёт полицейское расследование предполагаемого смертоубийства. Нам необходимо поговорить с вашей подопечной, – терпеливо, но настойчиво ответил Терентьев.
– Какое такое смертоубийство?! Хавронии Макаровне срок пришёл. Ей восемьдесят седьмой год уж был, и здоровье слабое. Да и кому бы это нужно было неимущую старуху убивать! Глупости всё! У вас, господа полицейские, занятий, что ли, других нет?!
– Позвольте мне поговорить с внучкой умершей, – вступил в разговор Руднев. – Я не полицейский.
Сестра Агафья окинула Дмитрия Николаевича сердитым взглядом.
– Не полицейский? Доктор, стало быть. Эти тоже не раз приходили! Только тревожат!
– Я не доктор, сестра, и обещаю, что не потревожу больную.
– Не обещайте! Одному богу известно, что её скорбный ум тревожит. Ладно! Можете поговорить, но в моём присутствии и недолго. И вот ещё что, – сестра Агафия строго посмотрела на Терентьева и Белецкого, – вы, – она тыкнула костлявым пальцем в Анатолия Витальевича, примостившегося на край деревянной скамьи и приготовившегося записывать разговор, – снимите очки, не то она решит, что вы доктор, и в припадок кинется.
Терентьев что-то хмуро проворчал себе под нос, но очки, которые надевал для чтения и письма, послушно снял и убрал.
– А вы, – монахиня сурово глянула на Белецкого, – вы вообще вон-те за ширму уйдите. Уж больно вы высокий и худой, да еще и в чёрном. Испугается она вас, за нечисть примет.
Белецкий безропотно подчинился, подвинув ширму таким образом, чтобы видеть происходящее через щель между ширмой и стеной.
– А вы вот сюда сядьте и не вставайте, – сестра Агафия указала Дмитрию Николаевичу на колченогий табурет у стола, а после удалилась в соседнюю комнату, отгороженную засиженной мухами выцветшей ситцевой занавеской.
Через минуту она вернулась, ведя за руку согбенную женщину в темном неряшливом платье и чёрном платке, из-под которого выбивались спутанные пряди мышиного цвета. Женщине этой было лет сорок или около того, но выражение её маленького напуганного лица было совсем детским.
– Вот, Прасковьюшка, смотри какой барин к тебе в гости пожаловал, – неожиданно мягко и ласково проворковала сестра Агафия, усаживая подопечную напротив Руднева, и предупреждающе зыркнула на Дмитрия Николаевича взглядом, идущим в абсолютный разрез с её медовым голосом.
Руднев выжидающе молчал и не двигался. Прасковья не меньше минуты сидела, уставившись в стол, а потом наконец приподняла голову и исподлобья посмотрела на Дмитрия Николаевича.
– Здрасьте вам… – тихо проговорила она тонким писклявым голоском.
– Здравствуй, – мягко ответил Руднев, всё ещё не решаясь шевельнуться.
– Меня Прасковьей зовут, а тебя как?
– А меня Дмитрий Николаевич. Я тебе гостинец принёс, – Руднев вынул из кармана шоколадную плитку в яркой обертке и одновременно с тем небольшой блокнот для зарисовок и карандаш.
Он осторожно пододвинул шоколад к женщине. Та сперва отпрянула, а после ухватила плитку обеими руками, сорвала с неё обертку и надкусила.
– Благодарствую, – сказала она уже более уверенным голосом. – А это что у тебя?
Она указала на блокнот.
– Это чтобы рисовать. Ты умеешь?
Прасковья отрицательно мотнула головой, продолжая уплетать шоколад.
– А ты? – спросила она.
Дмитрий Николаевич несколькими уверенными штрихами нарисовал кошку, играющую с клубком. Прасковья восторженно взвизгнула.
– Это ж у дяди Федота такая точно Машка! Она меня поцарапала давеча, – убогая протянула Рудневу руку с обкусанными ногтями. – Вишь как? – царапины на руке не было. – А ещё что-нибудь нарисуй!
– Что нарисовать?
– Ангела! Ангелы они добрые.
Руднев нарисовал крылатую фигуру с нимбом.
– Ух ты! А чего ты ещё рисовать умеешь?
Руднев нарисовал дракона.
– Енто я знаю! – захлопала в ладоши Прасковья. – Енто про Георгия! Он змея победил! Мне бабка рассказывала, – лицо у женщины вдруг сморщилось, а губы задрожали. – Бабка-то моя померла, знаешь? – всхлипнув, произнесла она.
– Знаю. Как же это произошло, Прасковьюшка? – Руднев на мгновенье встретился глазами с сестрой Агафией, и та кивнула неожиданно лояльно.
Женщина на несколько секунд замерла, а потом ухватила Руднева за руку и сбивчиво зашептала.
– К бабке-то моей смерть приходила. Веришь? Мне никто не верит! Я же знаю, я ж умом слабая! Да только я её точно видела! Она и меня прибрать хотела, да дядя Федот пришёл и прогнал её. Ты мне веришь?!
– Я тебе верю!
– Я её видела! Знаешь, какая она?..
– Не знаю. Расскажи.
– Да ты смеёшься! Как все они! Не веришь!
– Верю, говорю! Вот хочешь, ты расскажешь, а я нарисую её? И мы её всем покажем, и тогда тебе все поверят.
– Правда нарисуешь?
– Нарисую, только расскажи. Ну? Какая она была?
– Она… Она такая… Чёрная… И будто в рясе…
Руднев нарисовал фигуру в балахоне без лица.
– Смерть, она мужчина или женщина? – спросил он.
– Мужчина!
– Старик?
– Нет! Как ты!.. Нет, как дядя Федот…
Руднев пририсовал фигуре лицо мужчины средних лет.
– Не так! – вскрикнула Прасковья. – У него щёки были толстые и нос был длинный, как у ворона, и глаза жгучие и злые, как у порося!
Руднев поправил черты лица.
– Похож? Может у него борода была?
– Он же не поп! Он же смерть! Не было никакой бороды!.. Волосы у него были… Не как у тебя! У тебя красивые, а у него хилые и на лоб липли…
Руднев дорисовал.
– Так?
У Прасковьи глаза расширились от ужаса.
– Так ты тоже смерть видел? – ахнула она.
– Случалось, – ответил Руднев. – Но мы же ещё не дорисовали. Если это смерть, у неё коса должна быть. Так?
– Нет! Ты же говоришь, что видел!.. Никакой косы не было! У неё была рука такая… – убогая сложила руку словно птичью лапу.
– Какая такая? – Руднев повторил жест Прасковьи, и та вдруг с криком вскочила и бросилась через стол, стараясь вцепиться Дмитрию Николаевичу в лицо. Он едва успел перехватить её руки.
Сумасшедшая билась и вырывалась с невероятной для женщины силой.
– Это ты! Ты! – иступлено орала она.
Глаза у неё вдруг закатились, и она повалилась на скамью, всё еще удерживаемая Дмитрием Николаевичем. Тело её сотрясалось, на губах выступила пена.
– Уходите! – закричала сестра Агафия, кинувшись к бившейся в припадке Прасковье. – Уходите немедля!
Руднев схватил со стола блокнот и поспешил убраться прочь, вместе с Терентьевым и Белецким.
– Умеете вы произвести впечатление на женщин, – саркастично заметил Терентьев, когда они оказались на улице. – Слава богу, она вам глаза не выцарапала!.. И что мы в результате имеем?
Руднев протянул ему альбом.
– Мы, возможно, имеем ориентировочный портрет убийцы.
– Вы уверены, Дмитрий Николаевич, что всё, что она там говорила, не бред? – скептически спросил Белецкий. – Когда она рассказывала про кошку, царапины на руке не было. Она её придумала.
– Я ни в чём не уверен, – пожал плечами Руднев. – Но уж больно странно, что полоумная женщина, которой рассказывали сказки про ангелов и Святого Георгия, описывает смерть не как старуху с косой, а как мужчину с определёнными чертами лица.
– Ну, мало ли кого она могла за смерть принять, – возразил Терентьев.
– Скажите, Анатолий Витальевич, она упоминала некоего дядю Федота, который якобы прогнал смерть. Это кто? Сосед? – спросил Дмитрий Николаевич.
– Да, сосед. Он-то и вызвал полицию и доктора. Сказал, что услышал завывания Прасковьи, пришёл, а там бабка её мертвая.
– И больше ничего?
– Судя по протоколу, нет. А вы думаете, он что-то утаил?
– Давайте проверим!
Сосед Прасковьи, Федот Тюрин, был хмурым здоровенным мужиком лет тридцати пяти, работающим на Бахрушинском кожевенном заводе мастером в дубильном цеху. Был он порядком пьян и встретил посетителей ещё менее приветливо, чем сестра Агафия.
– Кто такие? Чё надо? – пробасил он, преграждая визитёрам путь дальше порога.
– Полиция, – сурово ответил Терентьев. – Вопросы к тебе, Тюрин, есть. А ну, давай в дом пройдём.
– Нет у меня времени с тобой болтать, ваше благородь, и в доме моем тебе делать нечего.
– Будешь дурить, Тюрин, в кутузку отправлю! – рявкнул Терентьев. – Так в дом войдем или при соседях объясняться будем?
Федот посторонился, пропуская посетителей в свою хибару.
– Чё надо? – повторил он ещё мрачнее.
– Кого ты у Хавронии Макаровны в доме видел, когда она преставилась? – резко спросил Терентьев.
У Тюрина забегали глаза.
– Никого, – ответил он сквозь зубы. – Внучку ейную только, болезную.
– Врёшь, Тюрин! – Анатолий Витальевич стукнул по столу кулаком. – Правду говори!
– Вот те крест, ваше благородь! – Федот пьяно и размашисто перекрестился.
– Врёшь! Знаю, что врёшь!
Федот набычился и сжал кулаки.
– А раз ты, ваше благородь, всё знаешь, чего спрашиваешь?
– От тебя услышать хочу. Что там произошло?
– Я всё околоточному рассказал. Нечего мне больше добавить.
– Кого вы так боитесь, Тюрин? – спросил молчавший до этого момента Руднев.
– Никого я не боюсь! И вас не боюсь! Вон пошли! – взревел дубильщик и попытался ухватить Дмитрия Николаевича за грудки.
Тот проворно отступил. Из-за его спины метнулся Белецкий, резким движением ткнул Федота кулаком под дых, а когда тот, охнув, согнулся пополам, с неожиданной для своей худощавой фигуры силой заломил ему руки и швырнул на скамью.
– Дёрнешься еще раз, руки переломаю, – с ледяным спокойствием предупредил Белецкий. – Я не из полиции, так что мне можно. Отвечай на вопросы, Тюрин!
Федот попытался вырваться.
– Я сказал, не дергайся, – хватка Белецкого стала жёстче.
– Отпусти, ваше благородь! – взвыл дубильщик. – Всё расскажу, как на духу!
Белецкий ослабил хватку, но рук не отпустил.
Руднев достал блокнот с недорисованным портретом убийцы и показал Тюрину.
– Вы этого человека там видели?
– Это не человек! – Федот замотал нечёсаной башкой. – Упырь!
– Ты мне тут сказки не рассказывай, – прикрикнул на Тюрина сыщик. – Какой такой упырь!
– А самый, что ни наесть, настоящий! Он бабку загрыз! Я сам видел!
– Что вы видели, Тюрин? – спросил Дмитрий Николаевич.
– Он над нею так прямо и стоял, а потом на убогую пошёл. Руку с когтями выставил!.. Тьфу ты, нечисть!.. Барин, отпусти, я же перекреститься не могу!
– Потом крестится будешь, – холодно возразил Белецкий. – Дальше что было?
– Так я как увидел, Богородице молиться начал, он окаянный от святых слов и замер весь.
– Как он выглядел? – спросил Руднев.
– Так, как на вашей картинке, так и выглядел. Только глаза мёртвые.
– Что значит мёртвые?
– Ну, того… Смотрят как не в тебя… И острые такие…
– Зрачки узкие?
– Это я вас, барин, не понял.
Руднев быстро нарисовал полуприкрытые глаза с узкими зрачками.
– Так?
Тюрин шумно сглотнул и кивнул.
– Вы сказали, рука с когтями. Это как? Ногти у него были длинные?
– Ага… Длинные и железные!
– Железные? Вы не ошибаетесь, Тюрин?
– Точно говорю. Я железу что ли не отличу!
– Ладно, допустим… Так, что дальше было? Вы молитву начали читать, и что…?
Глаза у Федота снова забегали.
– Отвечай давай, Тюрин! – приказал Терентьев. – И не смей врать! Я тебя насквозь вижу. Что твой упырь? Растворился? В окно вылетел?
– Зачем в окно? Он в дверь вышел.
– И ушел?
Дубильщик снова сглотнул.
– Не ушёл. Он на карете уехал.
Терентьев, Руднев и Белецкий переглянулись.
– На какой такой карете, Тюрин? – спросил Анатолий Витальевич. – Что ты несёшь?
– А вот знал, что не поверите! Да только я вам правду говорю!.. Барин, да отпусти же ты меня! Не буду бузить!
Белецкий отпустил Федота, но остался стоять за его спиной.
– Мы вам верим, Тюрин, – примирительно сказал Руднев. – Рассказывайте. Что была за карета?
– Знамо дело, карета как карета! С двумя лошадьми, – Федот уставился в пол, потирая локти и запястья.
– Опять чего-то ты юлишь, Тюрин! – сердито проговорил Анатолий Витальевич. – Правду говори!
Дубильщик поднял глаза на Терентьева, взгляд его, и без того пьяный, сделался совсем ошалелым.
– В карете той, ваше благородь, – прошептал он, – барыня сидела, красоты неземной. Что твой ангел!