bannerbannerbanner
Подросток Ашим

Евгения Басова
Подросток Ашим

Полная версия

© Е. В. Басова, текст, 2016

© A.A. Веселов, оформление серии, 2016

© К. Толстая, иллюстрации, 2016

© ГРИФ, 2016

* * *

Мишка только пришёл в лицей, а уже стал администратором сайта. Кира Сергеева на перемене говорит:

– Ну, выскочка…

И все кивают ей, кто сразу, а кто поглядев на других. И Лёхич тоже кивает, а сам думает: «Но ведь всем предлагали, когда этого Мишки Прокопьева здесь ещё не было!»

Алла Глебовна, учительница информатики, оглядывала класс, останавливалась на лицах, смотрела долго, и Лёхичу боязно было, что она скажет сейчас: «Ну, раз никто не хочет, я назначаю Лёшу Михайлова». Но она только молча глядела, а потом переводила глаза, и уже соседу его, тоже Лёше, Ковригину, было боязно.

Девчонкам не надо было бояться. Алла Глебовна полагала, что администратором должен быть мальчик. Но если бы Кирка сама вызвалась, её бы, наверно, назначили.

Алла Глебовна говорила, что многие ребята идут примерно наравне, и она не знает, кого выбрать. И чтобы все ещё раз подумали.

А дальше начинала пугать, что сайтом придётся заниматься каждый день. И что делать всё надо будет чуть ли не с нуля. У лицея понятно, есть сайт, но мы переходим на другую платформу…

Лёхич не тупой, но он каждый раз представляет себе платформу – каменную плиту под ногами. Ноги его в высоких ботинках упираются в неё и пружинят.

Он слышит:

– Нам надо перейти на другую платформу.

Только иногда это парень говорит, его, Лёхича, друг, а иногда девчонка, и он вспоминает: «Да, у меня же подруга есть!» И в любом случае они будут долго ехать на поезде. Мимо них леса будут тянуться, и поезд будет громыхать, пролетая мосты над водой.

– Лёша, ты хочешь быть администратором сайта? – спрашивает Алла Глебовна. – Давай!

И он вскакивает и мотает головой, бормочет:

– Я не хочу…

Должно быть, очень счастливо он улыбался.

Новенький пришёл неулыбчивый, на учителей внимательно глядел.

Мальчишки на перемене стояли у окна, говорили про всякие игры. Он подошёл, на него посмотрели, и он начал, смущаясь:

– Я пробовал знаете как сделать…

Вроде, вообще про какую-то другую игру, невпопад. А дальше Лёхич понять не мог – выходило, что новенький сам хотел сделать игру. И Лёхич боялся переспросить у него, так это или нет. Все-то, получалось, поняли, а он только не понял. Он стоял рядом, думал: не зря классная говорила маме на прошлом собрании, что он типичный гуманитарий.

Мама в тот вечер, придя домой, по обыкновению бросила ему:

– Будешь на рынке стоять, как я!

Как будто он уехать никуда не сможет. Это в их городе – то ли на завод иди, то ли на рынок. Но мало ли как в других местах…

Он смолчал, а мама давай дальше, вперёд – попрекать его:

– Я убиваюсь, я выходных не вижу, ты хоть знаешь, каково мне с тобой вот так маяться?

У Лёхича никто не спросил, хочет ли он из школы в лицей. В каникулы после седьмого класса мама заставила приёмные экзамены сдать. Он сам не знал, как смог написать математику, и по физике он, как ни дрожал, на вопросы ответил. Учитель старенький был, у него в глазах слёзы стояли. Так бывает, что глаза сами слезятся. А Лёхичу казалось, что это учителю его жалко, что он такой несуразный.

Лёхич и не объяснил бы, откуда видно, что они все другие, не такие, как он. Ребята из очереди на собеседование пришли из какой-то другой жизни, в которой – хошь в Англию, хошь – в Америку на каникулы, где никто не кричит на тебя из-за денег. Вообще никто никогда не кричит.

Все мальчики были в отглаженных строгих костюмах. И Лёхичу мама тоже отгладила пиджак и штаны, а сначала долго чистила щёткой и говорила: «Ты сам уже должен, я уже не должна прикасаться…» И он был в специально купленной белой рубашке, но отчего-то ему казалось, что и рубашка на нём другая, и это всем видно…

Пока Лёхич стоял в очереди, ему хотелось убежать вон отсюда по коридору. У выхода за конторкой охранник сидел. Лёхич и мимо охранника не хотел, чтобы у всех на виду. Он за какой-нибудь из дверей в пустом классе бы пересидел, пока все разойдутся.

Так нет, стой ни живой ни мёртвый в толпе, не подпирай стенку, не слушай, кто что выучил, а что нет. Не обращай внимания, как в тебя страх входит, как нижняя губа начинает прыгать. Она всегда так, когда Лёхич волнуется.

– Там же одни мажоры, в этом лицее, – пытался он втолковать маме.

Мама переспрашивала:

– Кто-кто?

– Ну, богатые буратинчики, или как это называлось в твоё время? – попробовал объяснить Лёхич.

– Когда, в моё время? – переспросила мама, и он понял, что сплоховал.

Мама любила зацепиться за какое-нибудь слово и свернуть от него куда-нибудь не туда, в совсем другой разговор. И теперь она опять повторила:

– В моё время, да. Было ведь и моё время.

В голосе её он услышал слёзы. Она не любила вспоминать себя в его возрасте и потом, позже, когда ещё шло её время, её, а не тех, кто моложе на десять, пятнадцать, двадцать пять лет. И она не могла понять, когда это время вдруг оборвалось.

Ей и сейчас по утрам иногда с недосыпу казалось, что из зеркала на неё глянет её настоящее лицо – курносое, гладкое, с ярко прорисованными скулами. А брови тогда делали ниточками, тонкими-тонкими. На себя такую посмотришь, проверишь, всё ли в порядке – и сразу руками всплеснуть хочется и закружиться, и упорхнуть на улицу, чтобы не слушать про то, как мать старается, убивается ради тебя… Ведь всё же с утра до вечера тогда скучным казалось. Вот как и ему, наверно, теперь!

Она глянула на сына, и он ссутулился перед ней в ожидании крика. И в чём он сейчас виноват, думал Лёхич? Ну, напомнил ей, что её время ушло! Как будто она сама об этом всё время не говорит? Что если бы кто-то направлял её правильно, если бы кто-то давил не неё, твердил, что надо учиться, если бы кто-то ломал её, она бы сейчас не мыкалась так с дурнем Лёшкой.

Тут она запинается, вспоминает: «Твердили же мне!» И тут же говорит себе: «А разве так надо было со мной?!» Мать с бабушкой должны были просто запирать её в комнате!

Но зато сына она, если надо, запрёт и не выпустит никуда. И он будет учиться там, где она скажет, а если что – и ремень в доме есть, из его же штанов. И он может засунуть свои «хочу-не хочу» в задний карман, потому что этим, как их там, буратинчикам, мама с папой всё купят, они уже на сто лет обеспечены, но и его мама добьётся, чтобы он получал элитное образование.

И он не знал, отчего ему хуже – от этих криков по вечерам или оттого, что утром он идёт в лицей. Старенького-то учителя он обманул, что он такой же, как остальные, а классуха, математичка, сходу его раскусила.

И в классе тоже раскусили его, эта же Кирка. Уже третьего или четвёртого сентября. Классуха искала его в журнале, чтобы «трояк» поставить. Путалась:

– Кто ты у нас? Ярдьжов?

– М… – растерялся он. – М-михайлов… Я Лёша Михайлов…

Ну, что б не запомнить, когда человек сам называет себя? А Кирка решила вдруг уточнить, как его зовут. Он только попробовал подойти к ребятам в коридоре, да так и не подошёл, остановился в метре, ждал, когда на него внимание обратят.

Кирка повернулась к нему, спросила:

– Как бишь звать тебя?

– Лёхич, – ответил он, стараясь говорить как можно фамильярней и бодрее.

Он уже знал – в классе кроме него два Лёши были. А он будет Лёхичем – и его сразу отличишь от других. Он займёт свою нишу! Но получилось у него «Лёхич» так жалко, что несколько человек рассмеялись. Кто-то переспросил:

– Как? Хич?

И Кирка определила:

– Хичик!

В старой школе, по правде говоря, он тоже был Хичей, но не для всех. Только для троих или четверых человек, про которых учителя говорили, что их как бы и нет в этом классе, и успеваемость надо считать без них. И что таких не то, что в старшие классы нельзя – их бы и вообще в школу для ненормальных. А для остальных он и Лёшей-вторым был, ну и Лёхичем тоже.

Но теперь это ничего не значило, все стали звать его одинаково – Хича. Он думал – назовись он просто Лёшей, как двое других одноклассников, может, никто не догадался бы, что его звали Хичей. А может, стоило назваться бы Алексеем… Но теперь нельзя было всё открутить назад.

Он боялся, что одноклассники проведают и другую его тайну – что мамка на рынке стоит, и дома у него надо переступать через баулы с колготками и прочей женской ерундой. И главное, что мама по вечерам кричит и ногой пинает баулы:

– Я сама ничего этого не вижу, я не могу себе позволить!

«Так позволила бы, кто тебе не разрешает?» – мысленно отвечал ей Лёхич.

Только в мыслях он и мог ей ответить.

Когда Лёхич видел учительниц в пенящихся лёгкой тканью блузках, в пиджачках в талию, у него мамка вставала перед глазами – квадратная, в застиранных лосинах, в немыслимо натянутой футболке. Гляди – треснет на груди… Стриглась мама коротко и из кудельков делала электрощипцами кольца, а потом, чтоб они стояли, сбрызгивала лаком. Лёхич выходил из дому – и ему чудилось, что сладкий запах лака выходит с ним, что он с ним поедет в лицей – и одноклассники по запаху поймут всё про его маму.


И что ещё странно было – вот только случалось Лёхичу поговорить отдельно с какой-нибудь учительницей… Например, как на той неделе с Марией Андреевной, химичкой.

Он никогда толком не разбирался в молярных массах, а слово «моль» и вообще ненавидел. Когда надо было решить задачку, он искал формулу и подставлял в неё всё, что нужно. И ему и в голову не приходило, что он когда-нибудь станет спрашивать у химички, откуда что взялось в этой формуле. Но так вышло само собой, он и не решался подойти – сразу подошёл, и Мария Андреевна всю перемену говорила ему про углеродные единицы. Он спрашивал:

 

– А почему выбрали именно углерод? Да ещё и решили поделить на двенадцать?

А она смотрела на него удивлёнными глазами – они вблизи тёмно-жёлтые были, янтарные. Он разглядел, что она хитро обвела их по контуру нежно-зелёным. И она говорила Лёхичу:

– Это же так удобно! Смотри, водород у нас весит одну двенадцатую от углерода. Считай, что люди договорились между собой, что основой для вычислений будет именно углерод…

И добавила:

– В науке не так уж редко люди договариваются между собой и устанавливают какое-нибудь общее число.

– Число Пи, например! – ляпнул невпопад Лёхич.

И она поглядела на него ещё удивлённее. Лёхич понял, что огорчил её.

– Что ты, Лёша. Пи – число постоянное, оно есть, и всё. Как горы, как воздух. И люди просто открыли его…

Он подумал тогда – вот ведь как, о чём-то договариваться нужно: «Адавайте придумаем то-то и то-то, чтоб легче было считать?» – а что-то надо просто открыть, потому что оно и так есть…

За столами рассаживался какой-то другой класс, а Лёхич с Марией Андреевной так и разговаривали до звонка. На алгебру он опоздал, влетел счастливый. Сидит и думает: «Выходит, со мной можно так говорить? Здесь, в лицее, вот так с учениками говорят…»


И вот после таких разговоров, или ещё после того, как его на уроке учителя хвалили – бывало и такое – мама по вечерам обрушивалась на него и попрекала базаром сильней обычного, точно хотела, чтоб он не забывал, как могут с ним дома разговаривать. Хотя он и не рассказывал ей, что сегодня в лицее было – откуда она знала?

Лёхич думал, что согласись он стать администратором сайта – ему придётся по вечерам сидеть за компьютером. И он будет как будто и не дома – вечерами вокруг него будет опять лицей. Он, может, освоит что-нибудь новое. Но позволит ли мама ему быть вечерами не дома? Она же привыкла, что может окликнуть его в любую минуту, что может отправить на кухню картошку чистить, или велит показывать, как у него рубашки в шкафу висят, как трусы сложены, всё ли в порядке. В уроках-то его она уже ничего не понимала, а контролировать детей надо, вот она и контролировала трусы.

Да и поймёт ли мама, что это у него хотя и не уроки, но тоже школьное, не станет ли опять попрекать его, точно он целый вечер играет в игру?

Алла Глебовна подбадривала всех, говорила: «Если вы что-то не умеете – учить будем!» И Лёхич уже совсем было надумал в следующий раз, когда предложат ему, согласиться. Но в следующий раз Алла Глебовна, ещё не дойдя до него, остановилась глазами на Мише Прокопьеве.

– Может быть, новенький будет у нас администратором сайта?

А новенький сразу и отозвался, сказал медленно:

– Д-да… Я – буду.


Кирка-то за глаза говорит про него «выскочка», а он подходит, как ни в чём не бывало, начинает рассказывать что-то. Лёхич сам себя считал отстающим, и он не сразу увидел, что и другие не понимают, о чём говорит новенький. А тот и сам не сразу почувствовал это. Оглянулся почему-то по сторонам, спросил:

– А что, здесь игры делать не учат?

Все даже заулыбались от неожиданности. Игры делать. Тут знай учи физику за два класса сразу, а дальше уже и вузовские учебники к программе добавятся. А по математике уже сейчас сколько всего дополнительного задают. В обычных школах такое никому и не снилось.

– Здесь учатся, чтобы поступить в крутой вуз, – как глупому, объяснил новенькому Лёша Ковригин.

– Я это знаю, – растерялся новенький.

И тут Кирка говорит ему:

– Слушай, я всё хочу понять, как тебя сюда приняли?

Он переспрашивает:

– А как – меня приняли? Я что, плохо учусь?

Ленка Суркова встревает:

– Приём-то давно окончен!

– Мы все на подготовительных курсах учились, а в мае сдавали экзамены, – говорит Кирка. – И вдруг в октябре ты приходишь…

– А я не знал раньше, – объясняет ей Мишка, – что есть лицей…

– А как узнал? – недобро спрашивает Кирка.

Мишка рассказывает:

– Мне наш математик новый сказал: «Тебе бы в лицей». Ну, я и попросил маму сюда сходить. Она пришла и договорилась. Только директор сказала, что мне отдельно устроят экзамены…


Про экзамены уже не слушает никто. Все говорят о чём-то другом. И Лёхич тоже настороже, чтоб, когда можно будет, словечко вставить. Он дома нарочно закачал несколько игр, чтоб было, о чём разговаривать в классе. Мама пришла с рынка и застала его на войне. Крику было…

– Я не дурочка, я понимаю разницу, когда учатся, а когда только время… просиживают!

Она на самом деле не так сказала, не «просиживают». Но зато Лёхичу есть теперь о чём с ребятами поговорить. Правда, они ещё про боулинг говорят и про пейнтбол. Оказывается, несколько человек ездили играть в выходные за город с папой Киры Сергеевой. Когда они обсуждают теперь, кто как выглядел после пейнтбола, Лёхич, понятно, себя чужим чувствует. И сразу ему вспоминается некстати, что мама велела после уроков взять справку из жилтоварищества.

– Я добьюсь для тебя бесплатного питания, – говорила она. – Кому же ещё питаться бесплатно, как не тебе?

Вчера Лёхич не успел взять справку. Какие-то люди лезли без очереди и передавали друг другу над головой у Лёхича свои бланки. Очередь в вестибюле стояла в несколько рядов, и эти ряды тесно касались друг друга. Лёхич сделал только маленький шаг – и оказался в другом витке очереди, человек на восемь вперёд или больше. Лёхич маленький, но его заметили, взяли за плечо, закричали, что как это он тихой сапой. Особенно одна женщина так кричала, точно увидала змею. А ещё одна частила высоким голосом:

– Он передо мной, передо мной стоял! Думает, здесь дураки, не заметят!

Так он и не успел взять справку. Мама опять, конечно, попрекала его, что сам он не зарабатывает, а знал бы цену деньгам – без мамы думал бы, как собрать документы.

И он думал, что сразу после школы надо будет за справкой бежать, в очередь становиться. А больше про такое вокруг него никто не думал.


На следующей перемене Кирка напоминала:

– Так что, объявим новенькому бойкот?

– А что он такого сделал? – спрашивал Игорь Шапкин.

Кирка пожимала плечами:

– Да выскочек я не люблю…

– Он же… это… У него, видно, связи, – осаждала её Ленка Суркова. – Его не со всеми приняли, когда приём уже кончился.

И Кира неохотно кивала:

– Да, если логически рассуждать, – он со связями… Надо выяснить…

Борька Иванов слышал её от своего стола и встревал:

– А у меня дедушка его маму знает! Он говорит – там мама такая, что горы сдвинет…

И тут Мишка входит. Он ещё плохо ориентировался на этажах, а никто не подходил к нему, чтобы идти на следующий урок вместе. И теперь он радовался, что нашёл нужный класс. Глядел на всех, улыбался…

Он точно не чувствовал, что его здесь обсуждают. И его маму тоже. Входя утром в класс, он бросал никому в отдельности, в воздух:

– Привет!

Как будто никто ему здесь был особо не нужен. Он выглядел углублённым в свою любимую математику, точней, утонувшим в ней так, что самого и не видать. Есть только задачки, о которых он говорит у доски. Или с математичкой на перемене. Лёхич глядел, как новенький машинально одёргивает на себе пиджак и улыбается.

– Прям Гагарин, – сказала однажды Кирка.

– А почему Гагарин? В космос возьмут, раз хорошо учится? – хмыкнула Ленка Суркова.

Кира ответила:

– Не, улыбается так.

Ленка сказала задумчиво:

– Он же, когда говорит про задачи – улыбается. А не когда про людей…

Кирка вдруг насторожилась:

– А ты что, слыхала, чтоб новенький про людей что-то говорил? Ну-ка, рассказывай!

Лёхич смотрит, а Элька Локтева уже – прыг от своего стола к девчонкам. И теребит Ленку:

– Да, да, он что-нибудь про нас говорил?

А сначала и виду не показывала, что ей интересно!

Ленка отодвигается от неё:

– Не, я ничего не слышала…

Прошло больше недели, а Мишку так и звали за глаза – «Новенький». Это потому, что Кирка его так звала. Кто может не слушаться Кирку, думает Лёхич. Ну, разве что, Иванов и Катушкин. Они сами по себе. Оба высоченные, подвижные, похожие друг на друга, хотя Иванов блондин, а Катушкин темноволосый. Они подходят к общему кругу, когда сами хотят. Послушают немного, и кто-то из них скажет:

– А-а…

Ты глянешь, – а оба они уже в конце коридора.

Котовым тоже никто не нужен, брату с сестрой. Они тоже похожие между собой, белоголовые, остролицые. Катя Котова на полголовы выше брата – она с Лёхича ростом. А Костя Котов на вид и вовсе как третьеклассник, только лицо всегда серьёзное, напряжённое – у маленьких так не бывает.


Первого сентября Катушкин увидел Котовых и даже охнул от изумления. Громко, нарочито охнул, приглашая всех поглядеть на такое чудо природы. А Иванов спросил на всю линейку:

– Вы что, близнецы?

Катя Котова подняла голову и поглядела на него с жалостью, как на больного.

– Ты разве не знаешь, что мальчик с девочкой близнецы – не бывает? Мы двойняшки!

И все оторопели, услыхав, как такая малявка может Иванову ответить. И впрямь чудо какое-то! А после все стали смеяться – и выходило, что над Котовыми смеются, не над Ивановым. Котовы были очень серьёзными, и это выглядело смешно. Поняв, что смеются над ними, они встали тесней, и по лицам не понять было, сильно их обидели или так, слегка. А тут и музыка заиграла, и директор начала говорить, в какой необыкновенный лицей они поступили. А Лёхичу и без того страшно было, как он здесь станет учиться, и он перестал думать про двойняшек Котовых.

Но потом он часто на них глядел и думал, как хорошо было бы родиться чьим-то двойняшкой. Или, например, близнецом. О том, как хорошо быть таким же высоким и лёгким, прыгучим, как Иванов или Катушкин, он и думать не смел.


И ещё новенький, Миша Прокопьев, не подходил на переменах стоять со всеми и слушать Кирку, и не старался, чтобы его пригласили в следующее воскресенье на пейнтбол. Но он как будто и не считался – на переменах он становился совсем незаметным. На уроках-то его вызывали к доске. Он отвечал совсем тихо. Но хотя бы видно его было – вон он, Прокопьев.


Алла Глебовна хвалила его перед всеми: Миша уже разместил на сайте устав лицея и список учителей. И всем делалось скучно: список, устав… Лёхич думал: хорошо, что в класс пришёл новенький и согласился всё это делать… А после ему пришло в голову, что, может быть, хорошо быть вот таким новеньким, которому всё равно, даже если по вечерам занимаешься какой-нибудь скукотенью.

Хотя ему, Лёхичу, тоже по вечерам скучно было, при том, что он не делал никакой сайт. Но зато в лицее все кое-как привыкали к новому классу. Лёхич думал – глядишь, всё станет так, как в его старой школе, когда вокруг тебя – люди как люди, и никто не думает, какой он особенный.


На перемене Иванов с Катушкиным начали возню. Катушкин прыгал через столы, как олень. А маленький Костя Котов уже подготовился к уроку, выложил из рюкзака и пенал, и два пособия, тонкое и толстое, и ещё калькулятор. Катушкин всё это и смахнул со стола неосторожным движением, удирая от Иванова. Котов тоже бросился догонять Катушкина, поймал за карман пиджака, уже в дверях, потянул к себе, стал выговаривать гневно, что надо глядеть по сторонам – пока сестрёнка собирала на полу разлетевшуюся мелочёвку.

Катушкин вопросительно глядел на Котова сверху вниз, пытаясь сообразить, что же теперь делать. Лёхич прочёл на лице у Катушкина испуг и даже мелькнувшую панику. И тут же Катушкин, вроде бы, что-то решил. Он резко нагнулся к Котову, поднял его за бока и ловким движением баскетболиста закинул на шкаф, усадил там.

Котов замер от неожиданности, окаменел. А потом дёрнулся, ткнулся макушкой в потолок, побелка сверху посыпалась, и он уже совсем белый стал там наверху.

Катушкин ободряюще кивнул Котову: сидишь, мол, там – и сиди. А сам вылетел в коридор.

Всем было весело, только сестрёнка Котова бегала внизу, как наседка, протягивая руки к брату.

Химичка Мария Андреевна, увидев Котова на шкафу, тоже подняла крик. В шкафу, оказывается, были какие-то особенные препараты, и вообще Котову было там опасно сидеть. Она заставила Катушкина и Полухина встать на стулья, причём две одноклассницы должны были эти стулья держать, и так, с предосторожностями, Катушкин с Полухиным сняли Котова. И пока его не поставили на пол, Мария Андреевна всё суетилась вокруг.

Ребята отворачивались, скрывая смешки, и только Лёхича будто толкнуло в грудь – так она поглядела на него мельком разочарованно. И всё сразу насмарку пошло – то, что он говорил с ней на перемене про углеродные единицы и про число Пи. Лёхичу казалось теперь: когда он про число Пи неправильно сказал, ещё ничего не разрушилось, а теперь всё разрушилось окончательно.


– Глядите, в пятницу будет родительское собрание! – пригрозила химичка.

 

И Лёхичу, как ни странно, полегче сделалось. Собрание-то будет – вместе со всеми учителями. Катушкина там станут ругать, видно, на все лады. И мамка Лёхичева послушает и поймёт, что её сын – ещё не совсем пропащий. Другим родителям куда как хуже приходится с детьми, хотя они и богатые буратинчики…

Он и в пятницу вечером думал, что ему опасаться нечего. Собрание долгим было, и он, когда сделал уроки и перемыл всю посуду, смог поиграть немного в одну игру, по сети, с одним австралийцем…

Мама вошла в комнату, еле ноги переставляя, и сразу села на стул.

На немом языке это значило, что она убивается у себя на работе, а Лёша опять огорчил её. И он пытался понять, чем. Что могли рассказывать о нём на собрании?

– Не дали, – наконец, выговорила мама.

– Что – не дали? – переспросил Лёхич.

– Питания тебе не дали, – с трудом произнесла мама. – Не самые мы с тобой бедные оказались.

Лёхич глядел на неё, не понимая. Она рассказывала, едва шевеля губами:

– Три места дали только на класс, чтобы питаться бесплатно. Ажелающих-то нашлось сразу человек семь… И все успели со справками, – прибавила она с досадой.

Лёхич думал, что сейчас ему попадёт из-за того, что он не сразу справки принёс. Но мама только бросила в сторону, неизвестно кому:

– Если такие нищие вы, то зачем было идти в элитную школу?

В Лёхиче всё росло и росло изумление. А сквозь него проступала тихая радость, в которую он боялся поверить.

– А к… кому дали? – спросил он, боясь поднять на маму глаза.

– Каталкину, вроде, – сказала мама. – И потом девочке ещё, я не помню фамилий…

– Может, Катушкину? – перебил Лёхич.

У них Каталкина не было.

Мама, не слушая его, продолжала:

– А третий – этот, ваш… Ты говорил, новенький пришёл к вам. Вроде, Прокопьев. Семеро у них там по лавкам, и отца нет. Умер, вроде, отец.

И снова сказала кому-то ещё, не Лёхичу:

– А ты, лахудра, думала, когда семерых заводила, что всякое может быть? Или заранее знала, что сможешь всюду ходить побираться: «Ах, у меня детей много!»

Он вздрогнул, услыхав, с какой ненавистью она говорит. И тогда она ему объяснила по-свойски, по-бабьи, точно своей подружке:

– Мамка там – пугало огородное, видал бы ты! Волосы вот так, в разные стороны… И на человека-то не похожа…


Лёхич как-то видел её – мама новенького приходила зачем-то в школу. Она и впрямь не похожа была на маму. И на человека не похожа была, скорей на какую-то птицу. Всклокоченная, с длинным носом. Ростом низенькая, и ещё сутулится. Руки она в карманах держала, и локти торчали назад, как будто крылья.

Но не было никаких сомнений, что она – чья-то мама, потому что за её куртку сбоку держалась какая-то малявка, Лёхич и не понял даже, мальчик или девочка. И эта малявка пищала:

– Мам… Ну, мам…

И новенький тоже, увидев её, вдруг улыбнулся и тихо сказал:

– А, мамка… – и побежал к ней.

Лёхича тогда зависть кольнула, только он не понял, что это зависть. Больно где-то внутри сделалось и очень одиноко. Сам он никогда не сказал бы про свою маму вот так: «А, мамка…» Чуть удивлённо и с проступающей сама по себе улыбкой…

– Я, если б была такая страшная, чёрная, сидела бы тихо, чтоб меня и не видать было, – горячилась между тем мама Лёхича. – А эта – выскочка, так и лезет вперёд, выпячивает своего сынка.


На собрании мама Прокопьева вела себя и вправду странно. Лёхичева мама глядела на неё и кривилась. Классная, Галина Николаевна, рассказывала, у кого как с математикой, хвалила двух ребят, что они стараются, а про всех остальных говорила скопом, что все позабыли, какие в лицее требования, и что надо было думать, прежде чем поступать…

– Больше я и не знаю, про кого доброе слово сказать! – разводила она руками, поворачиваясь так, чтоб её руки всем были видны.

И за одной партой лохматая, носатая женщина по-школьному, по-хулигански подсказывала ей громким шёпотом:

– Ещё Прокопьев! Миша Прокопьев!

Мама Лёши Михайлова оглядывалась на соседок, сама вертелась, как школьница, кивая всем на маму-Прокопьеву, приглашая всех молча осудить её. А той до них дела не было, лишь бы похвалили её сынка.

– Прокопьев – такой же разгильдяй, как и все! – отреагировала, наконец, математичка. – При его-то способностях, я вам скажу, он даже не вполсилы, он во-от на столечко учится.

Она показала двумя пальцами – на сколечко, и носатая вдруг расцвела. Всё-таки вытянула она похвалу своему разгильдяю – не учёбе, так хотя бы его способностям.

А после собрания, как ни расстроена была мама Лёхича, что ему не хватило бесплатных обедов, она остановилась в коридоре поговорить с другими родителями про то, как трудно сейчас учиться и как много денег надо сдавать – то на ремонт, то на какие-нибудь курсы-факультативы, то на поездку в театр.

– А всё потому, что здесь это… музыку учат, – изрекла чья-то бабушка со знанием дела.

– Как – музыку? – ахнули сразу несколько человек. – Здесь разве музыкальная школа? Здесь – физико-математическая…

Но бабушка не сдавалась.

– Внучка говорит, здесь такие… Слово такое, из музыки…

Все уставились на неё вопросительно, и тут мама Прокопьева, проходя мимо них к выходу, подсказала:

– Мажоры, что ли?

И бабушка закивала, а вслед за ней и мама Лёхича, и ещё чья-то:

– Да, так мой и говорил: одни, мол, мажоры здесь…

А за мамой Прокопьева уже дверь захлопнулась. И чья-то бабушка вздохнула, глядя в глухую дверь:

– Понятно, детей полный дом, бежит…

И мама Лёхича опять ощутила обиду: если у тебя дома один остолоп, и ты с ним одна-одинёшенька, никто тебе не посочувствует, знай сама корми-одевай и выводи в люди…


Мама Прокопьева пропустила один троллейбус – в давке ей не хотелось ехать, вошла в следующий и быстро плюхнулась на заднее сидение, пробормотала привычное: «Пускай хоть девяносто девять старушек…» Откинулась на спинку сидения и вытащила телефон.

– Хвалили тебя, да, а ты как думал, – говорила она. – Это не твоя заслуга, это удачный набор генов, в кого тебе тупым быть? Отец твой…


Миша слышал уже сто раз, что его отец мог бы стать кем угодно, хоть академиком, хоть президентом страны.

Отца не стало всего-то три года назад, а Мишка уже его подзабывать стал. И лучше всего Мишка помнил, что ему долго было ничего нельзя. Нельзя было зажигать верхний свет, а настольную лампу – только если не против папа. И немыслимо было впустить в дом друзей. Мишка, если к нему приходили, со всеми на лестнице разговаривал. И как-то мама вынесла на подносе в подъезд чашки с компотом. И сказала:

– Тсс, мальчики, Мишин папа уснул.

С братом и сестрой надо было говорить только шёпотом. И только не в комнате, где папа лежал. Туда и на цыпочках заходить не всегда разрешалось. А если вошёл – шмыгай скорее за занавеску, где их кровати стояли. Была бы у них в доме ещё одна комната, Мишка бы вообще к отцу не входил.


Отца Мишка всегда боялся. В памяти у него сохранилось глухое утро, похожее больше на ночь. Мягкая чернота, обволакивающая, засасывающая под одеяло, куда-то в самую тёмную и тёплую глубину.

И в эту глубину влезают ненужные тебе, ненавистные руки, берут тебя поперёк спины и трясут так, что и кровать двигается, и тянут тебя за ногу, и дёргают за нос. И грубый низкий голос, совсем не нужный здесь, всё повторяет и повторяет слова, значения которых Мишка не знает:

– Уже десять минут седьмого.

Трудно пошевелиться и трудно сказать что-то, но Мишка всё же выговаривает сквозь сон самое главное:

– Уйди! Уйди от меня!

Он понял, ещё не проснувшись: папа хочет отвести его в садик. Но ведь мама не ходит в садик, и Танька тоже не ходит.

– Я дома буду! – говорит Мишка.

И чувствует, что он уже не в кровати. Папа поднял его и несёт, и сажает в пустую ванну, прямо в пижаме. Начинает литься вода, горит яркий свет, Мишка кричит в испуге. И слышит – мама тоже кричит у отца за спиной, в дверях ванной. И отец говорит ей:

– Мне некогда. Хочешь – веди сама.

И Мишку поднимает вверх в мокрой пижаме.

– Проснулся? Это, мокрое, скидывай – и бегом одеваться.

Мишка натягивает колготки, и нога там в узкой трубе упирается во что-то, в какие-то складки. Его учили: колготки надо сначала собрать вот такими складками, как гармошкой, а уж потом – ногу туда просовывать. Так правильно, но так – хуже, чем когда просто запускаешь ногу в длинную узкую трубу. Почему бывает, что если правильно – то это хуже?

Мишка ничего понять не может. Он смотрит на смятые колготки, думает: «Там моя нога… А это мои руки…» Хочется замереть, чтоб почувствовать, что ты – это в самом деле ты. Тогда он, наконец, разберётся с колготками. Но папа уже одетый, в длинном тулупе в дверях стоит.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11 
Рейтинг@Mail.ru