В отличие от любой другой дисциплины социология возникла из отчаянных и тревожных вопросов о значении и последствиях модернизма. Карл Маркс, Макс Вебер, Эмиль Дюркгейм, Георг Зиммель – все они пытались понять смысл перехода от «старого» мира к «новому». «Старым» была религия, община, порядок и стабильность. «Новым» были захватывающие дух перемены, отделение церкви от государства, расторжение общественных связей, растущие претензии на равенство и мучительная неопределенность в отношении личности. С тех самых пор, с того самого удивительного периода, отмечающего переход от середины XIX к XX в., социология задавалась одними и теми же острыми вопросами: не подорвет ли общественный порядок снижение роли религии и общины в жизни общества? Сможем ли мы жить содержательной полноценной жизнью в отсутствие святости? В частности, Макс Вебер был обеспокоен вопросами, которыми задавались Достоевский и Толстой: «Если мы больше не боимся Бога, что будет с нашей нравственностью? Если мы больше не связываем нашу жизнь со святостью, общиной и послушанием, что сделает нашу жизнь содержательной, что даст ей смысл? Если в основе нравственности человек, а не Бог, что случится с “этикой братства”, ставшей движущей силой религий?[12]». На самом деле, изначально, социология была призвана понять, каким мог бы стать смысл жизни после упадка религии.
Большинство социологов сошлись во мнении, что модернизм предложил вдохновляющие возможности, но также и риски, угрожающие нам жить наполненной смыслом жизнью. Даже социологи, признавшие, что модернизм означал прогресс по сравнению с невежеством, хронической бедностью и повсеместным подчинением, все еще рассматривали его как оскудение нашей способности рассказывать красивые истории и жить в богато обставленной культурной среде. Модернизм отрезвил людей, освободил их от сильных, но сладких иллюзий и заблуждений, которые делали их страдания терпимыми. Лишенные этих фантазий люди проводили бы свои жизни без каких-либо обязательств по отношению к высшим принципам и ценностям, без религиозного пыла и экстаза, без героизма святых, без определенности и упорядоченности божественных заповедей, но больше всего – без тех романов, которые утешают и украшают жизнь.
Подобное отрезвление нигде более не проявляется так очевидно, как в сфере любви, которой в течение нескольких веков в истории Западной Европы управляли идеалы рыцарства, доблести и романтизма. Рыцарство следовало одному кардинальному положению: преданно и самоотверженно защищать слабых. Слабость женщин, таким образом, стала частью культурной системы, где она была общепризнана и окружена ореолом, поскольку преобразовала мужскую власть и женскую хрупкость в привлекательные качества: «способность защитить» для мужчин и «мягкость» и «нежность» для женщин. Женская социальная неполноценность могла таким образом обмениваться на абсолютную мужскую преданность в любви, которая, в свою очередь, служила той самой областью проявления мужественности, доблести и чести. Более того, лишение женщин права собственности и экономических и политических прав сопровождалось (и, по-видимому, компенсировалось) заверением, что, будучи любимыми, они не только защищены мужчинами, но даже имеют превосходство над ними. Поэтому неудивительно, что любовь исторически так желанна для женщин; она обещала моральный статус и достоинство, в котором им было отказано в обществе, и ореолом окружила их социальный удел: быть матерью, женой или любовницей, любить и заботиться о других. Так, исторически любовь была крайне привлекательной именно потому, что, приукрасив, она скрыла глубокое неравенство, лежащее в основе гендерных отношений.
Высокий, или гипермодернизм, узко определенный в этой книге, это период после Первой мировой войны, известный повсеместно как модернизм, обозначивший обострение социальных тенденций, заложенных в раннем модернизме, и изменивший, порой глубоко, культуру любви и структуру гендерной идентичности. Эта культура действительно сохранила и даже усилила идею любви, наделяя ее способностью выходить за рамки обыденного. Впрочем, когда в интимных отношениях оказались вместе два политических идеала гендерного равенства и сексуальной свободы, это лишило любовь ритуалов уважения и той мистической ауры, которой она ранее была окутана. Все святое в любви стало мирским, и в конечном итоге мужчины вынуждены были трезво взглянуть на реальные условия жизни женщин. Этот глубокий раскол и двойственный характер любви, являющиеся источниками экзистенциальной трансцендентности и глубоко оспариваемой областью проявления гендерной идентичности, характеризуют современную культуру любовных отношений. Строго говоря, проявить гендерную идентичность и осуществить гендерную борьбу означает разобраться с институциональными и основными культурными дилеммами и двойственностью модернизма, дилеммами, организованными вокруг ключевых культурных и институционных идей подлинности, независимости, равенства, свободы, ответственности и самореализации. Изучение любви не является второстепенным, оно имеет ключевое значение для изучения сути и основ модернизма[13].
Гетеросексуальная романтическая любовь как нельзя лучше подходит для анализа такого двойственного представления о модернизме, поскольку последние четыре десятилетия стали свидетелями радикализации свободы и равенства в романтических отношениях, а также радикального раскола между сексуальностью и эмоциональностью. Гетеросексуальная романтическая любовь пережила две наиболее важные культурные революции XX в.: индивидуализацию образа жизни и активизацию эмоциональности; а также экономизацию социальных отношений, широкую распространенность экономических моделей для формирования личности и ее подлинных эмоций[14]. Пол и сексуальность освободились от моральных норм и стали частью образа жизни индивида, при этом язык капиталистической культуры массово проник в сферу гетеросексуальных романтических отношений.
Например, когда (гетеросексуальная) любовь стала основной темой романа, мало кто заметил, что она тесно переплелась с другой темой, не менее важной для буржуазного романа и для модернизма в целом: с темой социальной мобильности. Это можно увидеть на примерах Кэтрин и Эммы, обсуждаемых ранее. Таким образом, одним из главных вопросов, заданных романом (а затем и голливудским кинематографом), был и остается вопрос о том, может ли и при каких условиях любовь превалировать над социальной мобильностью и, на-оборот, должна ли социально-экономическая совместимость быть необходимым условием для любви. Формирование современной личности было одновременно эмоциональным и экономическим, романтичным и рациональным. Центральное место любви в браке (и в романах) совпало с угасанием самого брака как инструмента создания межсемейных союзов, что ознаменовало новую роль любви в социальной мобильности. Однако это означало далеко не прекращение, а углубление экономических расчетов и исчислений, поскольку положение мужчин и женщин на социальной лестнице все чаще и чаще менялось в ту или другую сторону благодаря социальной алхимии любви. Поскольку любовь сделала сопряжение между браком и стратегиями экономического и социального воспроизводства менее явным и формальным, современный выбор партнера стал постепенно включать в себя как эмоциональные, так и экономические притязания. Любовь учитывала теперь рациональные и стратегические интересы, объединяя экономическое положение и эмоциональные склонности партнеров в единую культурную матрицу. Таким образом, одним из ключевых культурных преобразований модернизма стало смешение любви с экономическими стратегиями социальной мобильности. По этой же причине в данной книге содержится ряд методологических погрешностей: гетеросексуальная любовь здесь рассматривается более пристально, чем гомосексуальная, поскольку первая содержит отрицание экономического обоснования выбора объекта любви и объединяет в себе как экономическую, так и эмоциональную логику. Иногда эти две логики гармонично и плавно согласуются, но они одинаково часто расщепляют романтические чувства изнутри. Смешение любви и экономического расчета приводит к тому, что любовь моментально оказывается в эпицентре современной жизни и подвергается противоречивому давлению. Подобное переплетение эмоционального и экономического, таким образом, является лейтмотивом переосмысления роли любви в эпоху модернизма, которое я предлагаю рассмотреть, демонстрируя как возможность выбора, рациональность, интерес и конкуренция изменили характер поиска, способы знакомства и ухаживания за партнером, методы консультирования и варианты принятия решений о своих чувствах. Другая методологическая погрешность этой книги заключается в том, что она рассматривает любовь главным образом с точки зрения женщин, а не мужчин, и особенно с точки зрения женщин, в основном предпочитающих брак, продолжение рода и образ жизни среднего класса. Как я надеюсь здесь показать, именно сочетание этих устремлений и их место на свободном рынке сексуальных контактов создают новые формы эмоционального доминирования мужчин над женщинами. Иными словами, несмотря на то, что эта книга касается многих женщин, она, разумеется, относится не ко всем (конечно, не к лесбиянкам и женщинам, которые не заинтересованы в семейной жизни, в браке или без, в детях).
Усиление позиций модернизма обычно объясняется научными знаниями, деятельностью печатных средств массовой информации, развитием капитализма, секуляризацией и влиянием демократических идей. Недостающим звеном в этом списке является формирование рефлексивной эмоциональной личности, которое, как я ранее отмечала[15], сопровождало становление модернизма, личности, определявшей себя и свою идентичность преимущественно эмоционально и сосредоточенной на управлении своими чувствами и на их утверждении. Эта книга хотела бы определить место для культурного идеала и искусства романтической любви в культурной сущности модернизма, наиболее ярко проявляющейся в ее решающем значении для формирования биографии и характера эмоциональной личности. Как выразился Уте Фреверт: «Не только история порождает эмоции, но и эмоции творят историю»[16].
Философ Габриель Моцкин предлагает задуматься о роли любви в длительном процессе формирования современной личности. По его словам, Христианская (Паулианская) вера отводила центральное место эмоциям любви и надежды, создавая тем самым эмоциональную личность (а не, скажем, интеллектуальную или политическую)[17]. Моцкин заявляет, что процесс секуляризации культуры состоял, в частности, в секуляризации религиозной любви. Такая секуляризация принимала две различные формы: она превратила мирскую любовь в священное чувство (позднее отмечаемое как романтическая любовь), а романтическую любовь в эмоцию, противостоящую ограничениям, налагаемым религией. Таким образом, секуляризация любви сыграла важную роль в процессе освобождения от религиозной власти.
Если нужно определить более точные временные рамки этих исследований, то протестантская реформация, по-видимому, считается важным этапом в формировании современной романтической личности, поскольку она обозначила новый комплекс противоречий между патриархальностью и новыми эмоциональными ожиданиями относительно идеала подходящего брака. «Пуританские писатели поощряли формирование новых идеалов поведения в браке, подчеркивая важность близости и эмоциональности среди супружеских пар. Мужьям было рекомендовано не забывать о духовном и психологическом благополучии своих жен»[18].
Многочисленные ученые, историки и социологи утверждают, что любовь, особенно в протестантских культурах, была источником гендерного равенства, поскольку она сопровождалась возвышенным отношением к женщине[19]. Благодаря религиозному наказу нежно любить своего супруга статус женщин повысился, и они получили возможность принимать решения наравне с мужчинами. Энтони Гидденс и др., кроме того, предполагают, что любовь играла главную роль в формировании женской независимости, поскольку в XVIII в. культурный идеал романтической любви, отделенный от религиозной этики, предписывал женщинам, равно как и мужчинам, свободно выбирать объект своей любви[20]. На самом деле, сама идея любви подразумевает свободную волю и независимость влюбленных. Моцкин даже предполагает, что «развитие демократических концепций власти является дальним следствием предпосылки эмоциональной независимости женщин»[21]. Сентиментальная литература и романы XVIII в. еще больше подчеркивали эту культурную тенденцию, поскольку идеал любви, который они пропагандировали, и в теории и на практике способствовал ослаблению власти, которую родители – особенно отцы – проявляли по отношению к бракам своих дочерей. Таким образом, идеал романтической любви является движущей силой женской эмансипации в одном важном аспекте: он является движущей силой индивидуализации и независимости, какие бы формы она ни принимала. Поскольку в XVIII и XIX вв. частная жизнь стала цениться высоко, женщины могли проявлять то, что Энн Дуглас называла, используя выражение Харриет Бичер Стоу, «бело-розовой тиранией», т. е. стремлением «американских женщин девятнадцатого века получить власть, злоупотребляя своей женской сущностью»[22]. Любовь отдала женщин под опеку мужчин, но сделала это, узаконив модель неприкосновенной личности, любящей семейный уют, которая отличалась независимыми суждениями и поступками и, самое главное, требовала эмоциональной независимости. Таким образом, романтическая любовь укрепила нравственный индивидуализм в частной сфере, что сопровождалось подъемом сферы общественной. На самом деле, любовь является наглядным примером и двигателем новой модели общения, которую Гидденс назвал «чистыми отношениями»[23], основанной на договорном предположении, что два человека с равными правами объединяются в эмоциональных и индивидуалистических целях. Подобный договор устанавливается двумя лицами ради их блага и может вступать в силу и аннулироваться по их собственному желанию.
Однако, наряду с тем, что любовь сыграла значительную роль в формировании «эмоционального индивидуализма», как называют его историки, модернистская художественная литература имеет тенденцию представлять ее как героическую, как путь от рабства к свободе. Когда любовь торжествует, согласно истории, браки по расчету и интересам исчезают, а индивидуализм, независимость и свобода празднуют триумф. Тем не менее, хотя я и согласна с тем, что романтическая любовь бросила вызов как патриархату, так и институту семьи, «чистые отношения» также сделали частную сферу более нестабильной, а романтическое сознание несчастным. На мой взгляд, то, что делает любовь таким постоянным источником неудовлетворенности, дезориентации и даже отчаяния, может быть должным образом объяснено только с помощью социологии и понимания культурной и институциональной сущности модернизма. Именно поэтому я считаю, что подобный анализ будет уместным для большинства стран, во-влеченных в процесс формирования модернизма, основанного на равенстве, договорности, интеграции мужчин и женщин в капиталистический рынок и на узаконенных «правах человека» как основной сути личности: эта межкультурная институциональная матрица, которую можно найти во многих странах мира, разрушила и преобразовала традиционную экономическую функцию брака и традиционные способы регулирования отношений между полами. Эта матрица позволяет нам задуматься о весьма противоречивом нормативном характере модернизма. Хотя мой анализ любви в условиях модернизма и носит критический характер, но лишь с точки зрения трезвого модернистского подхода, т. е. подхода, признающего, что, несмотря на огромное количество страданий и разрушений, который принес западный модернизм, его основные ценности (политическая эмансипация, секуляризм, рациональность, индивидуализм, нравственный плюрализм, равенство) остаются в настоящее время без какой-либо видимой превосходящей альтернативы. Тем не менее одобрение западного модернизма должно быть здравым, поскольку эта культурная форма модернизма произвела свои собственные виды эмоциональных страданий и разрушений традиционных жизненных укладов, сделала онтологическую неуверенность привычной чертой современной жизни и оказывает все более ощутимое влияние на формирование личности и ее стремлений[24].
Дедушка современной психологии Уильям Джеймс утверждал, что первый факт, который должны учитывать психологи, заключается в том, что «процесс мышления продолжается», а мышление, по его словам, процесс личный, каждая мысль является частью сознания человека, которое заставляет его выбирать, с какими переживаниями внешнего мира иметь дело, а какие отвергать[25]. В то же время с самого момента возникновения социологии ее основным призванием было развенчание социальной основы мировоззрения. Для социологов не существует противоречия между личным и общественным, поскольку содержание мыслей, желаний и внутренних конфликтов имеет институциональную и коллективную основу. Например, когда общество и культура поощряют страстную романтическую любовь и гетеросексуальный брак в качестве моделей для взрослой жизни, они формируют не только наше поведение, но и наши стремления, надежды и мечты о счастье. Но социальные модели делают больше: соединяя идеал романтической любви с институтом брака, современные формы правления внедряют социальные противоречия в наши стремления, противоречия, которые, в свою очередь, отнимают психическую жизнь. Институциональное устройство брака (основанное на моногамии, сожительстве и объединении экономических ресурсов для увеличения благосостояния) препятствует возможности поддерживать романтическую любовь как глубокую и всепоглощающую страсть. Подобное противоречие вынуждает супругов или партнеров выполнять значительный объем духовной работы для управления и согласования этих двух конкурирующих культурных систем координат[26]. Объединение идеала романтической любви с институтом брака, в свою очередь, иллюстрирует, что гнев, неудовлетворенность и разочарование, свойственные им, лежат в основе социальных и культурных отношений. Противоречия являются неизбежной частью культуры, и люди, как правило, без особых усилий лавируют между ними, однако с некоторыми из них справляться гораздо труднее. Когда противоречия затрагивают саму возможность сформулировать произошедшее, их плавная интеграция в повседневную жизнь становится затруднительной.
То, что люди по-разному трактуют одни и те же пережитые испытания или то, что мы переживаем наш социальный опыт в основном через психологические категории, не означает, что этот опыт является частным и единичным. Опыт всегда формируется учреждениями (для больного – в больнице, для неуправляемого подростка – в школе, для сердитой женщины – в семье и т. д.); он имеет формы, интенсивность и своеобразие, которые исходят из того, как институты структурируют эмоциональную жизнь. Например, большая часть гнева или разочарования в браке зависит от того, как каждая пара выстраивает гендерные отношения и совмещает институциональные и эмоциональные алгоритмы: скажем, стремление добиться равенства и взаимодействия друг с другом независимо от половой принадлежности и дистанцию, которая неизбежно возникает во взаимоотношениях полов. Наконец, чтобы быть понятным, жизненный опыт должен следовать установленным культурным укладам. Больной человек может объяснить свою болезнь как Божье наказание за его прошлые поступки, или как биологическую случайность, или как заболевание, возникшее из-за бессознательного желания умереть, – все эти толкования формируются благодаря тщательно разработанным объяснительным моделям, исторически возникшим в определенное время в определенном обществе.
Это не означает, что я отрицаю идею о том, что между людьми существуют важные психические различия или что эти различия не играют важной роли в определении нашей жизни. Скорее, мое возражение против нынешнего доминирующего психологического этоса (совокупность стабильных черт индивидуального или социального характера, проявляющихся в речи, поступках, привычках и пристрастиях, чувствах и увлечениях, то, что отлично от природы человека) состоит из трех аспектов: то, что мы считаем индивидуальными устремлениями и опытом, на самом деле имеет важную социальную и коллективную составляющую; что психические различия часто, хотя и не всегда, являются ничем иным, как различиями в социальных позициях и социальных устремлениях; и, наконец, влияние модернизма на формирование личности и самосознания как раз и состоит в том, чтобы выявить психические качества индивидов и предоставить им решающую роль в определении их судеб, как романтических, так и социальных. Тот факт, что мы являемся психологическими сущностями, т. е. наша психология имеет огромное влияние на нашу судьбу, сам по себе является социологическим. При сокращении моральных ресурсов и ослаблении системы социальных ограничений, формировавших поведение человека в социальной среде, структура модернизма оставила его один на один со своей психической структурой, тем самым сделав его психику уязвимой, но имеющей сильное влияние на создание собственной социальной судьбы. Соответственно, уязвимость личности в эпоху модернизма можно резюмировать следующим образом: человеческий опыт формируют мощные институциональные ограничения, но люди справляются с ними с помощью психических ресурсов, накопленных в ходе своего социального развития. Именно этот двойственный аспект современного социального опыта, заключенного между институциональным и психическим, я хочу подробно рассмотреть с точки зрения любви и любовных страданий.