bannerbannerbanner
Крым как предчувствие (сборник)

Елена Яблонская
Крым как предчувствие (сборник)

Полная версия

Разбитое будущее

Марине З.


Мне не следовало писать этот рассказ. Точнее так: не я должна была его написать.

Я снова приехала в родную Ялту и удивляюсь невероятно тёплому ноябрю – в последний раз я была на родине в ноябре двадцать шесть лет назад. Мы с Маринкой, одноклассницей, идём от моего дома по улице Боткинской мимо гостиницы «Украина». С каждым годом «Украина» всё больше ветшает, того и гляди – обвалится второй этаж, и потому её благородный, розово-белый, шелушащийся от старости фасад давно обнесён тонкими верёвками с редко повязанными на них красными лоскутками, чтоб народ не ходил, «опасная зона». Но мы всё равно ходим, подныривая под несерьёзное ограждение, иначе прижимают к тротуару, теснят беспрестанно проезжающие по Боткинской машины. Перейти на другую сторону улицы? Нет, мне на эту сторону, к дому Ханжонкова, в котором с 1919 по 1945 год жил основоположник отечественной кинематографии. Дом был описан мной в одноимённом рассказе и мистически загорелся сразу после того, как рассказ опубликовали. Пожар не повредил столетним каменным стенам дома, но мемориальную доску, конечно, пришлось снять, возможно, она треснула от огня. Зловеще зияют в проломах крыши и окон обгоревшие чёрные балки. Исчез и бежевый фургон, стоявший вплотную к дому. Поговаривают, что это его владельцы были виновниками пожара: квартиру сдавали, а сами жили летом и зимой в фургончике, включали там слишком мощные отопительные приборы.

Хорошо, что я увековечила и этот дом, и некоторые другие ялтинские дома, улицы и дворы хотя бы в коротком рассказе, потому что все они постепенно утверждаются в статусе вечно «опасной зоны» – случайно сгоревшей, закономерно разрушающейся, навеки утраченной, разбитой на мелкие черепки… Не собрать, не склеить…

А вчера в Ливадийском дворце встречались два премьера – российский и украинский. Ялтинцам на целый день неприятностей. Мою улицу Чехова без конца перекрывали. Я рассказываю Маринке, что имела неосторожность утром сбегать в булочную, а буквально через десять минут не могла попасть домой.

– Вы, что же, именно на Чехова живёте? – переспросил милиционер и потребовал:

– Паспорт с пропиской!

Я испугалась: прописка у меня московская. Впрочем, прописанных в Ялте, но на других улицах, тоже не пустили. Кто-то шёл к заболевшим родственникам или нянчить внуков, кому-то на работу. Вместе с местными бабушками мы пробирались проходными дворами, пролезали меж сараев у погорелого «дома Ханжонкова», здесь ещё на наше счастье не успели наставить заборов. Бабки последними словами ругали «Юльку», а к «нашему», чувствовалось, питают безграничную любовь. С тоской говорили мне: «У вас в России…» Господи, о чём это они?! Что за бред! «У меня в России» – это здесь, в этом дворе! Конечно, и в Москве тоже – разве можно нас разделить? Но я не сказала им этого, вспомнила, как четырнадцать лет назад, в Севастополе, мы ехали с подругой-москвичкой в троллейбусе, и одна женщина, мгновенно и безошибочно «вычислив» мою подругу по говору, с такой же тоской, как эта старушка, и нежным упрёком, сказала: «А ведь вы из Москвы… Что же вы нас бросили?» Этим летом мой знакомый, путешествовавший по Крыму на машине, рассказал, как попал в Ялте на фильм, переведённый на украинский язык, многое, разумеется, понимал, но до конца сеанса не дотерпел. Через несколько дней в севастопольском кинотеатре принялся допытываться, на каком языке будет картина. «На русском, на каком же ещё! – обиделась кассирша. – За кого вы нас принимаете?»

– Да, севастопольцы, они такие, «богатыри – не мы», – с грустной и добросердечной завистью отзывается на это Маринка.

Но я хотела рассказать совсем о другом. А получается всё не то, потому что этот рассказ должна была написать не я.

Маринка, которую мы со школы зовём Маней, родилась актрисой. Нет, в жизни она была и остаётся очень честной и прямой, без кокетливых артистических ужимок: «Ах, я вся такая непредсказуемая, порывистая такая вся…» Наша Маня – актриса в самом непосредственном и точном, профессиональном значении этого слова.

Была в нашем классе и ещё одна прирождённая актриса – Олечка Шалаева. В её случае как раз имела место очаровательная женственная непосредственность, но в очень умеренных дозах и естественная, искренняя, не напоказ. Вот, например, вызывает физик Олю к доске. Оленька, до этого преспокойно шушукавшаяся с подружкой, совершенно по-мхатовски вскрикивает «Ах!..» и красиво растрёпанная, с развевающимся коричневым подолом, сбитым в сторону чёрным форменным фартуком, заламывая руки, несётся к физику и что-то долго нашёптывает в его большое, недоверчиво повёрнутое ухо. Класс замирает. «У Оли в семье произошло что-то ужасное, из-за чего она не выучила физику. Может быть, бабушка умерла? Бедная Оля!» – все так объяты сочувствием, что даже забывают пробегать глазами заданные на дом страницы учебника. Впрочем, теперь уже всё равно – «перед смертью не надышишься»! Физик угрюмым кивком возвращает Олю на место и, низко склонившись над журналом, выискивает новую жертву. Наконец, объявляет: «Яблонская!», по классу прокатывается вздох облегчения, а я иду к доске. На перемене спрашиваю безмятежно весёлую Олю, что случилось. Она удивлена:

– Почему ты думаешь, что что-то случилось? Ничего!

– А что ты сказала Борис-Маркичу?

– Да ничего особенного, так, вообще, что учу, учу и всё равно не могу запомнить… – и тут же простодушно восхищается мной: «Какая ты умная! И как ты понимаешь в этом электричестве?!»

Оля с Маней выступали в разных амплуа. Оля в третьем классе – несомненная принцесса, в пятом – непревзойдённая Золушка, в восьмом – Наташа Ростова и, наконец, Лиза Калитина – в десятом. А потом – студентка романо-германского отделения Симферопольского университета, потому что быть переводчицей и экскурсоводом тоже очень здорово, и эта профессия, кстати, требует немалого артистизма.

Я встретила Олю через восемь лет после школы, мы обе катили коляски по ялтинской набережной. Оказалось, что Оля замужем за офицером, несколько лет прожила с ним в Монголии.

– Как же там чудесно! – это было почти первое, что сказала мне Оля, вдохновенно подняв лицо к невнятно серенькому ноябрьскому небу. – Я так и не поняла, отчего офицерские жёны всё время ныли, пилили мужей… Ну, с водой плохо, с продуктами не очень – подумаешь! Это же мелочи! Зато выйдешь утром в степь – красота! Ничего нет прекраснее!

И вот уже четверть века никогда не виданная мной чудесная монгольская степь живёт во мне и освещает мой унылый путь – подарок моей одноклассницы, талантливой романтической актрисы и переводчицы Ольги Шалаевой.

Ещё одну степь подарил мне одноклассник. В прошлом году, летом. Вовка Леонтьев, узнав, что встречаются несколько человек из нашего класса, примчал из Симферополя на служебной машине для того, чтобы провести с нами полтора часа и уехать обратно – дела. Он не притронулся ни к одной из разнообразных, заманчиво поблёскивающих бутылок, потому что сам был за рулём, у его водителя, как у всех граждан, в воскресенье выходной. А Вовка работает без выходных и, кажется, без отпусков – заведует почти всем энергетическим хозяйством Крыма. И так же, как Оля, первое, что сказал он мне, отмахнувшись от дежурных вопросов о семье («да всё нормально, сын – хороший парень, студент»), было вот что:

– Знаешь, Ленка, меня ведь после института распределили в Туркмению, три года отработал, хотел ещё остаться, но жена не согласилась – вода нездоровая, климат жёсткий… Как же там было замечательно, хотя я люблю Крым, и только здесь, у нас, согласился бы прожить всю жизнь.

– А что там, в Туркмении? Природа?

– Да, степь необыкновенной красоты, и люди хорошие. Да народ везде неплохой, обычные советские люди. А вот отношения между людьми, точно помню, в Туркмении были особенными. Потому, наверное, что главным была наша работа. Сейчас я тоже, ты видишь, пашу с утра до ночи, куда больше, чем тогда, но здесь – рутина, поддержка из последних сил уже существующего, борьба за выживание, на грани бессмысленности, кажется, ещё шаг – и погрязнем в сизифовом труде, а там – величие замыслов, прорыв к будущему, грандиозное строительство… Понимаешь?

– Думаю, да. Это как в конце пятидесятых, когда строили каракумский канал, нас ещё на свете не было, я у Юрия Трифонова читала, роман «Утоление жажды». Ты не читал?

– Нет, почитаю, если в отпуск наконец вырвусь. «Утоление жажды», говоришь? А что же мы в начале восьмидесятых утоляли? Наверно, жажду созидания, – и Вовка, включив немедленно разразившийся трезвоном мобильник, умчался в Симферополь.

…И опять я пишу не о том. Не я, Маня должна была написать этот рассказ. Она, кстати, дружила с Вовкой, они даже родились в один день. В отличие от Оли Маринка-Маня была не романтической, а характерной актрисой, она очень здорово умела пародировать и вообще много чего умела. В той самой «Золушке», постановке школьного драмкружка, она играла королевского шута, легко и бесстрашно прокатывалась по сцене «колесом». На репетициях в актовом зале то и дело мелькали перевёрнутые тоненькие ножки в чёрных «трениках», а в дни спектаклей, кажется, эти же самые штаны Манина мама обшивала яркими цветными лоскутьями с блёстками.

И теперь у осыпающейся гостиницы «Украина» Маня говорит мне: «А помнишь?..» Два слова, которые как пароль, таинственно понизив голос, повторяем мы друг другу последние двадцать лет.

– А помнишь, здесь работала администратором Антонина Алексеевна, мама Лариски Лысиковой?

– Помню, конечно. Помню даже, как нас отпустили с какого-то урока, а может быть, мы сбежали. Мы тогда втроём – ты, я и Лариска – зашли в «Украину» к её маме за деньгами, потому что Ларка решила подстричься. И также втроём пошли в парикмахерскую «Южанка». Ларку стригли, мы с тобой смотрели, а потом парикмахерша спросила: «Тебе шею подбрить?» Лариска очень испугалась и говорит: «Как это?», а ты закричала: «Бородку ей, бородку!» Помнишь?

 

– Да, помню, это было в начале седьмого класса, наверно, я тогда ещё не вышла из роли королевского шута. А после седьмого, на каникулах, мы с Лариской после пляжа часто заходили к Антонине Алексеевне на работу, и как-то она познакомила нас с Эдитой Пьехой. Она выпорхнула из машины в гостиничный вестибюль, с концерта, вся заваленная цветами, и стала раздавать букеты всем – Антонине Алексеевне, швейцару, горничным, нам… И такая она была великолепная эстрадная дива, прекрасная блоковская дама, благоухающая духами и цветами, только не печальная, а весёлая, в палевых, розовых, опаловых шелках, искрящихся шифонах, в летящих лентах, бантах, развевающихся шарфах… И ведь она почти не изменилась с тех пор, дай ей Бог здоровья и долголетия! Но я хотела тебе рассказать, как именно здесь тем же летом возникло вдали, чуть забрезжило, поманило меня моё будущее…

Тогда же, в конце августа семьдесят третьего, Антонина Алексеевна познакомила Лариску и Маню ещё с одним артистом довольно редкого в те годы оригинального жанра – он читал, пел, пародировал, исполнял некоторые цирковые номера, а также преподавал в театральном училище. Маня называет ничего не говорящую мне, обычную русскую фамилию, и я тут же её забываю, а переспрашивать не хочется. Этот ленинградский артист, сравнительно молодой человек, серьёзно и внимательно прослушал восторженные Манины рассказы о школьных спектаклях, сходил в школу, где уже начали готовиться к новому учебному году, и познакомился с Эльзой Константиновной, руководительницей драмкружка и учительницей русского и литературы. Между прочим, наша Эльза Константиновна училась некоторое время на режиссёрском факультете, но что-то не сложилось, и она потом закончила пединститут.

Переговорив с Эльзой Константиновной, артист пошёл к Маниным родителям и убедил их, причём особенно долго пришлось уговаривать папу, что дочь их – почти готовая артистка, у неё голос, слух, дикция, пластика и талант, который нельзя зарывать в землю. И она непременно должна после восьмого класса, не откладывая, поступать к ним в училище, а он поможет, поддержит. И уехал, оставив скептическому Маниному отцу свой адрес.

– А в октябре, – рассказывает Маня, – я сидела на кухне и ела куриный суп с вермишелью из большой белой тарелки, она у нас одна такая была – старинная, фарфоровая, осталась от бабушки, чудом не пропала во время войны. Как обычно бормотало радио, и вдруг я услышала, что разбился самолёт с летевшими на гастроли артистами, и среди них – он. Внезапно наступила жуткая звенящая тишина, наверное, до меня просто перестали доходить звуки, а бабушкина тарелка почему-то сама собой соскользнула со стола и разбилась вдребезги. Я сидела с приклеившейся к губе вермишелиной и думала, что сегодня вместе с жизнями стольких прекрасных, талантливых людей разбилось и моё будущее.

– Почему же ты не поехала в Ленинград или ещё куда-нибудь? Ведь ты вполне могла поступить и без поддержки? Хотя бы попытаться? – спросила я и тут же пожалела об этом, потому что уже знала, что Маня ответит.

– Да, могла бы, но тогда мне казалось, что будет предательством, если я попытаюсь строить свою жизнь так, как будто ничего не произошло. Родители ни разу не напомнили мне об этой истории, словно и не было ничего, и Эльза Константиновна не стала спрашивать, почему я перестала ходить в драмкружок.

После десятого класса Маня поступила, как и Оля Шалаева, на романо-германское отделение. Но на четвёртом курсе бросила университет вместе с ещё несколькими девочками из их группы, восстав против какой-то преподавательской несправедливости. Потом вышла замуж, родились дети. Через много лет Маринка всё же окончила университет заочно, но не «инъяз», а филологический факультет. Правда, работать по специальности ей не довелось. Может быть потому, что к тому времени, когда Марина Николаевна получила диплом учителя русского языка и литературы, в Ялте уже говорили с тоской: «у вас в России», а в Севастополе – «вы нас бросили».

– А почему ты пошла именно на «инъяз»? Вслед за Олей? А на филологию – как Эльза Константиновна?

– Возможно, но если я и подражала им, то неосознанно. Я ведь всю юность прожила как в тумане, всё мне виделось, как падает со стола и разбивается бабушкина тарелка, а вместе с ней и моё будущее…

– Вот и напиши рассказ в память об этом артисте, ты же филолог! Собственно, рассказ уже есть, осталось только записать. Нельзя же вечно носить боль в себе и делать вид «будто и не было ничего». Ведь написать, сама знаешь, как новую жизнь вдохнуть! Глядишь, тогда что-то и склеится, конечно, не здесь, не сейчас, может, в каких-то иных измерениях. А иначе – зачем всё это? Маня, напиши! Обещаешь?

Маня отрицательно качает головой. Она очень честный человек и ничего не будет обещать зря.

Не я, моя одноклассница Марина должна была написать этот рассказ.

* * *

…Вот так и мечусь я раненой белкой меж родных моих городов и людей, обрезаюсь в кровь об осколки разбитой страны и зачем-то всё стараюсь собрать и склеить прошлое, и подогнать его к настоящему, и соединить с будущим. И всё это, наскоро слепленное, на живую нитку примётанное, рассыпающееся и трепещущее, вновь и вновь неумолимо падает со стола, как белая фарфоровая тарелка, и разлетается на мелкие звенящие кусочки…

Ноябрь 2009 г.

Сталинские соколы

Светлой памяти наших дедов


1

Мне уж казалось – мы туда никогда не попадём. Задумано было давно, с весны. «Бери своих девчонок, – распорядился Афанасьич, – много не надо, штук пять хватит…» Я не обиделась за «штук». Афанасьич привык считать людей по штукам, по головам. Просто так удобнее. Наш Афанасьич – учитель истории в школе и краевед по совместительству. Андрей Афанасьевич Орлов. А ещё он часто публикует любопытные статейки по истории нашего подмосковного города в местной газете, выступает с лекциями, ездит в Москву на конференции… Круг его интересов обширнейший. А уж гулять с Андрюшей по Москве – пиршество духа! Как-то в метро «Кропоткинская» меня остановила женщина с вопросом, как пройти к дому Толстого: «Нет, не тот, что музей, а дом, что вообще-то и не Толстого, а принадлежал одному князю, но Толстой там тоже бывал, а потом…» Я сказала гордо:

– Мой друг вам сейчас всё объяснит.

Могла бы добавить: «Догонит и ещё раз объяснит, а заодно расскажет ещё столько такого, чего вы нигде не узнаете…»

Андрюша в это время прощался у вагона с коллегой-краеведом.

– Дом, где бывал Толстой? – деловито переспросил Афанасьич, нисколько не удивившись, точно он заранее условился о встрече с этой женщиной, чтобы провести экскурсию по толстовским местам. И объяснил, и добавил, и уж собрался идти с ней, но я его утащила – мы опаздывали. Когда это было? А, ну как же! В конце мая два года назад. Мне Андрюша тогда такой роскошный подарок сделал на день рождения. Пригласил в Институт философии на конференцию, посвящённую Розанову. Он и сам там с докладом выступал. О дружбе и переписке Василия Васильевича с новгородским священником Устьинским.

– Теперь можно сказать, что Розанов – это наше всё, – говорил, закрывая конференцию, директор института.

А когда я встретила Афанасьича этой весной, он несся огромными шагами по улице и сердито размахивал туго набитым портфелем. Там у него ученические тетрадки, книги, рукописи… За Афанасьичем поспешали два юноши и тянули противными голосами: «Ну-у, Андреей Афана-асьевич…» Увидев меня, Андрей Афанасьевич круто затормозил и дал юношам отмашку свободной рукой. Те застыли в почтительном отдалении.

– Андрюша, отпустил бы парней… А что они такого сделали? Они больше не будут…

– Ты ещё меня поучи! – грозно закричал Афанасьич. – Это вот из-за таких как ты, из-за таких вот как ты мамаш, эти оболтусы…

«Оболтусы» рассматривали меня смеющимися глазами. Они обожают Афанасьича, особенно мальчишки. Он ведь не только историю, но ещё и физкультуру у ребят ведёт и в лагеря их возит на все каникулы, а летом – в археологические экспедиции. Ребята зовут его «Чёрный Медведь». Действительно, похож: огромный, чернобородый, с мохнатыми бровями, и из этой буйной чёрной растительности выглядывает крупный нос «картошкой». Одет Афанасьич, как правило, в чёрную куртку, чёрные брюки и свитер, и только на начинающей лысеть голове синяя кепочка.

Тогда-то, весной, Андрюша и выдвинул эту идею: сходить как-нибудь на Введенское кладбище. Осенью, где-нибудь в сентябре, чтоб не жарко было, и главное – чтобы не в дождь, в дождь на кладбище делать нечего. А я бы и в дождь не отказалась – так люблю кладбища. В последнее время всякие умники с многозначительным видом цитируют письмо Чехова о том, что он, Антон Павлович, приезжая в незнакомый город, первым делом шёл на кладбище и в публичный дом. А что – и правильно! Самый верный и быстрый способ познакомиться с городом. Насчёт публичных домов я, конечно, не скажу, не была… Спрашивала на сей счёт Афанасьича, он лукаво улыбался, но с ответом тоже затруднился. Зато горячо одобрил мою симпатию к кладбищам. Наверное, это у меня с детства…

– А у нас всё с детства, – подтверждает Андрюша.

С самого раннего детства мама водила меня на ялтинское кладбище, сначала к дедушке, а потом и к бабушке. Это была чудесная прогулка. Всегда, в любое время года. Чуткой ли, сухой осенью, тёплой ли крымской зимой или размашистой южной весной, которая всегда накатывала внезапно, неудержимо и сразу становилась не отличимой от лета. А летом кладбище походило на джунгли – буйно и непроходимо разрастались кусты, хмель оплетал кресты и кладбищенские оградки, легко и не больно, будто заигрывающий котёнок, кололась ежевика на узкой каменистой тропке, по которой мы спускались к речке со стеклянными банками, чтобы набрать воды для цветов. Я смотрела на указатель в кипарисовой аллее «К Чеховым». Будто в гости, к живым. И действительно, ведь дом Чеховых, «Белая дача», – здесь же, неподалёку.

На ялтинском кладбище смерти не было. А были наши родственники и друзья, которые не ушли, не исчезли, а просто переселились чуть подальше, на край города. Для того, быть может, чтобы мы могли ходить к ним в гости, красить оградки голубой или серебряной краской, вырывать колючие стебли сорняков, рыхлить землю на могилках и сажать фиолетовые ирисы. Мама знала многих лежащих за серебряными оградками. Кто лежал под гранитными памятниками, кто – под крестами, украшенными пластмассовыми цветами, кто-то – под жестяными коническими пирамидками, увенчанными пятиконечными звёздами, а некоторые – и под крестом, и под звездой сразу. Мы не видели в этом противоречия.

Самый замечательный памятник был недалеко от могилы бабушки – серая глыба крымского диорита и вырастающий из неё торс и голова горбоносого старика в старинной плоской профессорской шапочке. На глыбе фамилия – Егоров, даты жизни и подпись «От виноделов страны».

– Наш учитель, – говорила мама, глаза её увлажнялись.

– Какая жизнь! – думала я. – Какую же высокую жизнь надо было прожить, чтобы получить в награду простые и прекрасные слова – «От виноделов страны».

А страна-то, страна тогда была огромной, беспредельной в пространстве, нескончаемой во времени. Конечно же, были у винодела Егорова и другие, многие награды при жизни, может быть, даже Сталинская или, как её стыдливо стали именовать впоследствии, Государственная премия. Но эта последняя награда в виде короткой надписи на памятнике из них главнейшая. Так думалось мне и в десять, и в семнадцать лет. Так я думаю и сейчас.

– Да, – с восторгом подхватывает Андрюша, – я давно хочу написать одно исследование о мемориалах, о кладбищах, о нашей памяти… О том, что всё это не им нужно, а нам, прежде всего нам! Ты мне поможешь? Я хочу начать с Чехова. Подберёшь мне все рассказы, где Чехов упоминает о кладбищах?

– Подберу, – обещаю я и тут же припоминаю, что у Чехова о кладбищах вроде не так уж и много… О публичных домах, впрочем и того меньше. Печально-ироничный рассказ «Ворона», сильный и страшный рассказ «Припадок». Кажется, всё?

– Но стоило вообще не вылезать из этих домов, чтобы написать только один такой рассказ. Правда, Андрюша?

Афанасьич согласно кивает и опять лукаво улыбается.

А о кладбищах? Так, о пьянице-актёре, о старом архитекторе, очень смешной рассказ о том, как записной кладбищенский оратор в своей речи похоронил живого человека и… всё? Ах, ну как же! Как я могла забыть: в моей с детства любимой повести «Степь» мальчик Егорушка едет учиться из родного города мимо кладбища, где «за оградой под вишнями день и ночь спали Егорушкин отец и бабушка Зинаида Даниловна…»

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru