«Я тебя ненавижу!»
Рыжие метелки плач-травы сеяли пыльцу. Могильная плита была запорошена, выбитые в камне буквы засыпаны до краев. Высокое солнце нагрело пыльцу, и она оранжево светилась, скрывая имя моего отца. Плач-траву здесь посеяли в день похорон.
«Я тебя ненавижу!» – звучал в ушах голос Лайны, звенели ее злые слезы.
Опустившись на колени, я коснулся ладонью плиты.
Что мне делать, отец? Уж два года, как ты погиб, защищая Птиц… А Лайна просит, требует, обвиняет; что мне, по-твоему, делать?
Могила отца находится на краю луга. В жесткой траве неистовствуют прыгунцы, наяривают на пронзительных скрипицах. Темная, с проблесками серебра, стена деревьев окаймляет луг широкой подковой. Там – заповедник, который тянется к северу на сотню миль.
Мой отец был егерем, Хранителем Птиц; я тоже егерь. И я люблю Лайну. Однако сегодня дал ей пощечину. Не сдержался. Лайна не простит – если только не сделаю, как она хочет. «Я тебя ненавижу!» Отец, подскажи: как мне быть?
Запорошенная могильная плита оранжево сияла. Тихо; ничего не слыхать, кроме пронзительного скрипа прыгунцов.
Больно – под горло точно всадили нож. Отец, я так тебя любил! Продолжал твое дело, как мог, – сберег с полсотни Птиц. Несколько раз в меня стреляли из станнера, трижды попали. С каждым новым попаданием паралич длится все дольше, и в конце концов можно остаться калекой. Мать не знает: я ей не признался. А Лайне рассказывал, и у нее глаза расширялись от страха. Она боялась за меня – и одновременно гордилась. А теперь ненавидит.
Колыхались метелки плач-травы, осыпали пыльцу. Я провел ладонью по камню, собрал рыжеватый порошок. Впервые в жизни. Отец не одобрил бы: тот не мужчина, кто нюхает плач-траву. Но мне некогда страдать, переживая ссору с Лайной, и нужна ясная голова; дела ведь сами собой не делаются. Я поднес ладонь к лицу, глубоко вдохнул. Во рту появился вкус – тонкий, свежий, словно у подкисленной леомоном родниковой воды.
Боль из-под горла перетекла в голову. Охватила лоб, набухла в висках, подобралась к глазам. Могильная плита, рыжие метелки, трава, в которой надрывались скрипичники-прыгунцы, стена деревьев на краю луга – все внезапно расплылось. Сейчас боль прольется по щекам и уйдет…
Под чьими-то шагами зашуршала трава. Я заморгал, прогоняя выступившие слезы, а из-за спины меня окликнул капитан Бонс:
– Джим!
Мэй-дэй! Вот уж некстати.
Билли Бонс шел, с трудом переставляя ноги, тщательно выбирая, куда ставить трость. Трость у него из дерева; доктор Ливси предлагал медицинский антигравитатор, но капитан отказался – дескать, он с космофлота по горло сыт искусственной гравитацией. Едва ли он и впрямь служил капитаном, но мы с матерью его так прозвали.
Он годился мне в деды. Высокий, худой, в дорогом костюме, который подошел бы для города, а не для луга и леса. Седые волосы были коротко стрижены – Бонс не следовал здешним обычаям; на Энглеланде мужчины носят волосы до плеч.
– Случилось что? – я шагнул ему навстречу.
Капитан остановился, перевел дух. В горле у него посвистывало. Доктор Ливси говорил, что у Бонса неизлечимая духмяная лихорадка.
– Я подумал, что тебе надо знать… – он поперхнулся и умолк, неестественно выпрямившись, запрокинув голову.
Его худое тело вздрагивало – капитан пытался вздохнуть и не мог. Наконец с хрипом втянул в себя воздух.
– Джим, – на меня строго глянули светлые холодные глаза. – Там у тебя мигает, – он дернул подбородком, указав в сторону «Адмирала Бенбоу». – А ты ушел без связи.
Ушел – не то слово. Убежал, вне себя от ссоры с Лайной, от пощечины, которую ей влепил, от ее выкрика: «Ненавижу!»
– Какой квадрат? – спросил я капитана.
– Восьмой. Иначе я б за тобой не гонялся.
Екнуло сердце. Попробуй отыщи в заповеднике Птиц, которых осталось всего ничего. Однако – восьмой квадрат. В нем живет сразу несколько семей.
– Спасибо, мистер Бонс.
Я пустился со всех ног.
Черт бы меня побрал. Все бросил, удрал без передатчика. Чего ради капитан потащился за мной на своих ногах? Попросил бы кого-нибудь сбегать. На худой конец, Дракона послал бы с запиской или взял мой скутер. Столько времени пропало.
Под ногами свистела жесткая трава, медными пулями разлетались испуганные прыгунцы.
Я ворвался в полосу ивушей, что тянется от южной оконечности заповедника к берегу моря. На земле дрожала рябая тень листвы, а кое-где темнели большие пятна – тени висящих меж ветвей зеркал, сплетенных паутинниками. Расплодилось тварей! К зиме они переловят всех ночных мышаков подчистую…
Сквозь ивуши показался «Адмирал Бенбоу»: трехэтажный, белый, со шпилями и тонкими башенками. За гостиницей лежало море, но его еще не было видно.
Глаза вдруг резанул яркий луч отраженного солнца, раздался звон оборванных канатцев – и плетеное зеркало паутинника грохнулось наземь, заплясало в траве, точно выроненное серебряное блюдо. Обрывки канатцев стегали воздух. Паутинник, похожий на мохнатый шар из блестящих ниток, скатился с зеркала. Я взмыл в воздух, отпрыгнув назад, вломился в раскидистые ветки ивуши. Щеку вспорола боль от воткнувшегося сучка. Где паутинник? Вот он. Я опять взвился, а серебристый шар метнулся следом, хлестнул липкими нитями по лицу, словно я – ночной мышак, его излюбленная добыча. Глаз и щеку ожгло свирепым огнем. Я оторвал гада, отшвырнул его и кинулся наутек. Слезы катились градом – не надо никакой плач-травы.
Мэй-дэй! Зеркала паутинников обваливаются раз в год. Надо же угадать – прямиком на меня, да именно сейчас, когда в заповеднике тревога…
Я пронесся сквозь ивуши и остановился на открытом месте. Один глаз ослеп, другим едва разбираю кочки под ногами. Выудил из кармана обезболивающую салфетку, протер лицо. Полегчало, но в голове зарождался нехороший звон. Почему так трудно достать противоядие от паутинников? Доктор Ливси уже второй месяц бьется, не может раздобыть.
Я торопливо зашагал к гостинице; ее шпили блестели на фоне синего неба. Охота на Птиц запрещена, но местные плевали на запрет. Из города тоже приезжают, берут наших в проводники. А те и рады заработать. Диких Птиц скоро не станет вовсе. Те же, которых разводят в питомниках… Лайна права: ерунда это, а не Птицы.
– …Миссис Хокинс, как вы не поймете? – донеслось до меня, когда я вывернул из-за угла гостиницы. – Сегодня ваш зверь покусал Бонса, завтра кого-нибудь загрызет насмерть.
Я сосредоточил взгляд на фигуре в черной полицейской форме. Гарри Итон. Он стоял на широких ступенях вместе с моей матерью и кем-то из постояльцев.
– Не покусал, – возразила мать, – а только прихватил зубами ногу. – Она нервным движением тряхнула волосами; живое золото частых колечек окутывало ее до колен.
Что не поделили Дракон с капитаном? Я огляделся, отыскивая кургуара. Вот он, в своей конуре. Из темноты зелеными искрами отсвечивают глаза. Конура у Дракона – «Адмирал Бенбоу» в миниатюре: семь лет назад мы с отцом построили для нашего зверя маленькую гостиницу, со всеми ее шпилями и башенками, а мать нарисовала окна и вывеску.
– Сегодня прихватил ногу, завтра отхватит голову, – вмешался постоялец. Голос был высокий и сварливый; Солти, вспомнил я фамилию. – Миссис Хокинс, вы должны посадить это чудовище на цепь.
Цепь для Дракона – верная смерть. Проще усыпить его сразу.
– Джим! – мать заметила меня. – Объясни мистеру Итону и мистеру Солти… Что у тебя с лицом?!
– Паутинник свалился. Пойду лягу. – Я начал подниматься по лестнице.
– Миссис Хокинс, – отчеканил полицейский, – либо ваш зверь будет сидеть на цепи, либо я его пристрелю.
– Мистер Итон, – я обернулся на верхней ступени, – черные кургуары находятся под охраной. Под моей. Не советую вам на них покушаться – иначе будете иметь дело со мной.
От такой дерзости Гарри оторопел. В глазах у меня расплывалось, и я не видел его отвисшей челюсти.
Затем полицейский обрел дар речи.
– Миссис Хокинс, – зашипел он, – растолкуйте своему щенку…
– Мистер Итон! – вскинулась мать; золото волос плеснулось, точно пламя под порывом ветра. – Извольте выбирать выражения. Мой сын – Дважды Осененный Птицей.
Снова повисла тишина; Гарри переваривал услышанное. Во всей округе не сыщешь дважды Осененного.
Постоялец неожиданно рассмеялся. Стой он поближе, за такой смех я отвесил бы оплеуху, да побоялся оступиться на лестнице, возвращаясь.
– Ха-ха-ха! Вот как ваш егерь охраняет Птиц. Дважды Осененный! Ха-ха-ха-ха! Итон, подумайте: дважды!
Мать уже поняла, что подвела меня страшно: молва понесется на сто миль окрест.
Из конуры полез Дракон. Показались передние лапы с острыми когтями, следом – лобастая голова и широкая грудь, потом мускулистое тело, и наконец – мощные задние лапы и длинный хвост с загнутым кончиком. Иссиня-черный кургуар застыл, расставив лапы и нагнув голову, словно вздумавший подраться поселковый забияка.
Солти умолк; у полицейского рука дернулась к кобуре со станнером. Дракон улыбнулся, показав внушительные клыки, – и скрылся в своем «Адмирале Бенбоу»-2, словно его всосала темнота конуры.
– Гарри, пойдемте, я угощу вас коффи, – миролюбиво предложила мать. – Джим, сейчас же в постель.
Прозрачная дверь гостиницы распахнулась, и я вошел в холл. В голове звенит. Проклятый паутинник…
– Джим! – закричала из-за стойки толстушка Шейла, наш администратор. У нее карие глаза, и щеки похожи на румяные булочки; сейчас ее лицо сливалось для меня в одно смутное пятно. – Мистер Бонс случайно оказался рядом с твоим скутером, а Дракон вообразил невесть что. Кинулся защищать хозяйское добро. Да как вцепится! Чуть не откусил ногу напрочь. Мистер Бонс ужасно рассердился. Тут же куда-то ушел…
Шейла рассказывала мне вслед, пока я подымался на второй этаж. Значит, капитан думал воспользоваться моим транспортом, а бдительный кургуар не дал, и больному старику пришлось тащиться полмили пешком.
Сослепу я проскочил свой номер и сунулся в чужую дверь, долго не мог сообразить, отчего она не открывается. Наконец попал к себе.
Что за дела? На пульте слежения ни огонька, экраны темны. Мой участок заповедника отключен.
Наощупь я потыкал клавиши, включил систему. Восьмой квадрат тревожно замигал – ярко-желтое пятно. Я повалился в кресло, сжал виски. Пока в глазах не прояснится, ехать нельзя – а когда доберусь до места, охотников уже и след простынет.
Кто выключил пульт? Мать расстаралась, не иначе. Слышала, как ссорились мы с Лайной, и вырубила сигнализацию, чтобы дать мне прийти в себя. Я скрипнул зубами от злости. Отцу она бы не посмела такое удружить.
Очевидно, Бонс догадался о ее выходке, включил в своем номере запасной пульт и дал себе труд подежурить. Он сам попросил, чтоб его поселили в номер с пультом слежения, и ему нравится мне помогать. Старый капитан на моей стороне. А остальные… Я не говорю о соседях, не говорю о Лайне; но даже мать втайне мечтает, чтоб я бросил это дело и не рисковал жизнью ради крикливых пучков разноцветных перьев. Один капитан понимает, что такое память и долг. И еще доктор Ливси. Но доктор влюблен в мою мать…
В дверь поскреблись.
– Джим?
Я не откликнулся; вошла мать, поставила что-то на стол. Я сидел, вперившись в расплывающиеся огни пульта.
– Коффи тебе принесла. – Она сзади положила руки мне на плечи. – Не сердись. Джим, право же.
О чем речь – о выключенном пульте или о сорвавшемся с языка «дважды Осененный»? Я уже не злился ни на что, однако промолчал. Мать наклонилась и потерлась щекой о мой висок. Золото волос пролилось мне на колени, но я не мог различить колечки на ее локонах. Когда в детстве отец учил меня считать, мы с ним набирали эти колечки на пальцы и складывали, отнимали, умножали, делили… Я отогнал щемящее воспоминание.
– Не переживай, – сказала мать, – все утрясется. Пей коффи и ложись. И выключи эту мигалку. Что расстраиваться зря?
Ее нежные пальцы коснулись моей щеки. Я отвернул голову, уклоняясь от ласки.
– Джим, прости, – проговорила она мягко.
– Проси прощения у Птицы.
Уязвленная, мать ушла. Нехорошо ее обижать, но мне надо было поскорей остаться одному.
Коффи я пить не стал, а намочил в чашке салфетку и промыл глаза. Щипало до невозможности, однако зрение стало возвращаться быстрее.
Я мигом собрался. Браслет-передатчик да старый отцовский станнер – все, что взял. Передатчик тревожно попискивал, и на табло моргал огонек – дублировался сигнал с большого пульта. Я запер дверь и через окно спальни выбрался наружу, оказавшись с торцевой стороны здания.
Здесь не было ни души; на площадке одиноко стоял мой скутер, остальные машины разобрали постояльцы. Море было сине-зеленое, в солнечных бликах; на пляже шумно играла в мяч большая компания.
Подняв прозрачный колпак кабины, я нырнул на сиденье скутера и направился к полосе ивушей, сквозь которые недавно пробегал. Подернутая легкой желтизной листва напоминала, что не за горами осень. Скутер с шорохом скользил по траве, покачивался на кочках. Антигравитационная подвеска сдохла третьего дня, а отогнать машину в город на ремонт мне было недосуг.
Из-за деревьев показался Билли Бонс, помахал рукой – удачи, мол. Я махнул в ответ, хотел было прибавить скорость, да не решился. Поцеловавшись с паутинником, надо не охотников из заповедника гонять, а быть паинькой и лежать в постели. Не буду я паинькой. И Лайну на охоту не поведу.
Воспоминание о нашей ссоре обожгло хуже паутинника. Лайна – дочь сквайра Трелони, чье поместье стоит на берегу Жемчужной лагуны. Местная королева. Балованная девчонка, которой вздумалось стать Осененной дикой Птицей из заповедника.
Вчера Лайне исполнилось двадцать лет, и сегодня она объявила о своем желании.
Услышав такое, я лишь отрицательно потряс головой. Как только ей на ум взбрело? Просить меня добыть ей Птицу!
– Джим, пожалуйста, – кротко попросила моя любимая.
Она сидела в кресле у пульта, подобрав под себя ноги. Темные волосы скрывали ее целиком, виднелся лишь край узкой юбочки да загорелые коленки. Из-под длинной челки на меня глядели яркие глаза – сине-зеленые, точно пронизанная солнцем морская волна.
– Нет, – отрезал я.
– Это не каприз, мне в самом деле нужно.
Считается, что перья Птиц пробуждают в человеке скрытые возможности: чувства обостряются, интуиция усиливается, и люди делаются чуть ли не экстрасенсами. Однако лично я особых способностей за собой не замечал. Интуиция у меня всегда была, а слышать лес и читать следы я умею, потому что егерь. И не заметно, чтобы Осененность пошла на пользу нашим соседям или тому же Гарри Итону. По-моему, это больше вопрос престижа. Люди гордятся собой и бережно хранят подаренные Птицами перья: кто спит на них, кто ставит в вазу, как цветы, а женщины украшают одежду или прическу. И только я в память об отце не держу в своем номере ни единого пера.
Лайна тряхнула волосами, по ним пробежали волны красноватых искр.
– Джим, мои родители – Осененные настоящей Птицей. И твои тоже. И ты сам – Дважды Осененный.
– Это не моя вина. – Я стал Дважды Осененным в день, когда погиб отец.
– Джим, послушай, – проникновенно заговорила Лайна. – Если честно… я не могу выйти замуж за человека, которому я не ровня.
– Я тебе выберу лучшую Птицу из питомника.
– В питомнике не Птицы, а ерунда! Сколько девчонок туда ходили! Лиза, Дана, Тереза… И что? По-твоему, они стали лучше, добрее, умнее? Ты бы на них посмотрел.
Очень надо смотреть на дурех. Я не бываю на балах в поместье Трелони, и Лайна обижается, но мне там тошно. Местное высшее общество – сборище пустомель, которых сквайр вынужден у себя принимать.
– Лайна, – я взял ее руки в свои, – я люблю тебя безо всяких Птиц.
У нее умоляюще выгнулись брови.
– Джим, одна Птица. Одна-единственная из целого заповедника. Рано или поздно их все равно перебьют. Пусть хоть что-то достанется не чужим людям, а нам с тобой.
– Тогда я стану Трижды Осененный, и тебе по-прежнему не будет покоя, – улыбнулся я.
Шутка не удалась; рассерженная Лайна вырвала руки и выпрямилась, спустила ноги с кресла.
– Не прикидывайся дурачком! Ты в девятнадцать лет уважаемый человек, с тобой считаются все – и мой отец, и доктор Ливси, и этот ваш космолетчик Бонс. А я в свои двадцать никто. Тереза и та на меня пыхтит, потому что в питомнике побывала. Мол, у нее теперь интуиция – ого-го-го! Она мир кожей чует, сердцем слышит, затылком видит. Только и знает, что похваляется. А ты егерь. Тебе Птицу подманить – раз плюнуть. Мне девчонки поначалу завидовали, чуть не лопались, а теперь смеются. Мол, раз Птицу обеспечить не желает, значит, не любит…
– Глупости.
– Вовсе не глупости. Просишь меня выйти замуж, а сам даже до свадьбы вот столечко сделать не хочешь. Что же потом будет? Через год смотреть на меня не захочется?
– Это не твои слова. – Я начинал злиться. – Кто тебе нажужжал?
Лайна вскочила, яркие глаза потемнели, как море перед грозой.
– Ты возьмешь меня на охоту?
– И не проси.
– Ты – возьмешь – меня – на охоту? – раздельно повторила она.
– Лайна! Если б я просто жил в поселке… или в городе… я стал бы для тебя охотником. Но пойми: я – Хранитель Птиц.
– Возьмешь или нет? – Она потянула с пальца подаренное мной кольцо.
– А если бы взял? Ты что – любила бы меня, как прежде? Если б я предал дело своего отца? Предал его память?
Размахнувшись, Лайна швырнула колечко в окно; оно звякнуло о стекло и отскочило, покатилось обратно ей под ноги.
– Подавись своей памятью! Отец твой был сумасшедший, и ты тоже!
Я влепил ей пощечину. Лайна отшатнулась, схватилась за щеку; глаза налились слезами. Я испугался, что повредил ей скулу. Затем вообще испугался того, что натворил.
Она попятилась к двери. Я кинулся за ней, схватил за плечи.
– Лайна, прости…
– Проси прощения у Птицы! – Она вывернулась из моих рук и выбежала из комнаты.
– Лайна!
Она убегала по коридору – смертельно обиженная, несчастная. Выбросившая кольцо невесты.
– Лайна, постой. – Я нагнал ее. – Выслушай.
– Оставь меня в покое.
– Лайна, я же люблю тебя…
– А я тебя ненавижу! – выкрикнула она.
Вот и все, что случилось. Я стоял в дверях и смотрел, как Лайна бежит к своему глайдеру, а следом торопится ее пилот, выскочивший из бара. Потом глайдер поднялся и взял курс над морем к Жемчужной лагуне, и не было сил смотреть ему вслед.
Чтобы гулять в заповеднике, надо всего лишь получить разрешение у егеря. Сигнализация срабатывает, когда система обнаруживает у пришельца винтовку-птицебой. На иное оружие система не рассчитана – вот глупость-то! – и выехав по тревоге, можно нарваться на станнер, лучемет или даже на «стивенсон», купленный по случаю у космодесантника.
Впрочем, на лучемет мы с отцом нарвались только раз. Охотники на Энглеланде – народ безобидный. Они забираются в лес, чтобы стать Осененными Птицей, а это совсем не вяжется с убийством егеря.
Как всякому Хранителю Птиц, мне полагается напарник. В заповеднике двенадцать участков, и должно быть двадцать четыре сотрудника. Нас же всего одиннадцать, и пятый участок долго был бесхозный, пока его не разделили между тремя егерями. Одиннадцать человек против освоенной зоны планеты. Даже не смешно.
Не желают люди заниматься хлопотным и бесполезным делом, охраняя обреченных Птиц. Властям наплевать, их устраивают питомники. Сумасшедший, назвала меня Лайна. Да, наверное, так и есть.
Браслет-передатчик подмигивал огоньком. Все тот же восьмой квадрат. На пикник расположились, что ли? Нарочно торчат на одном месте, поджидая егеря? Странно. Может, система сбоит? Принимает за винтовку какую-нибудь деталь глайдера новой модели, и там совсем не охотники?
Скутер лавировал меж толстых стволов ели-ели. Под распростертыми лапами стоял зеленый сумрак. Наверху поблескивали плетеные зеркала паутинников, а на усыпанной сухими колючками земле порой встречались яркие пятна света. Таких солнечных «зайчиков» надо сторониться: если зеркало накренилось и отражает свет вниз, того и жди, оборвется.
Я миновал поляну, где виднелись остатки шалашиков – оплетенные прутьями каркасы из веток. Три года назад тут поселилась маленькая колония Птиц. У самого побережья, под боком у людей. Отец разъяснял, уговаривал, стыдил – все впустую. Обычно смышленые Птицы не желали его понимать. Притворялись, будто не Птицы они, а обыкновенные лесные пичуги. Отчаявшись убедить по-хорошему взрослых, мы переловили птенцов; а это были уже проворные трехдневки, попробуй поймай. В мешках мы перенесли их на четыре мили к западу, в овраг с белым мхом. На белом мху растут кусты можжевела, усыпанные синими съедобными ягодами. Раздраженные Птицы с криками и бранью летели за нами, пытались клевать в макушку.
Мы вытряхнули птенцов на краю оврага, и серые невзрачные пуховички нырнули вниз, попрятались под корягами. Взрослые Птицы начали было успокаиваться, рассаживаться на ветвях растущих вокруг оврага ели-ели. И вдруг – пронзительный вскрик, за ним другой, третий… Сквозь мох выстреливали белесые ростки сныши и впивались в горячие тельца. Мы были потрясены. Никогда прежде снышь не трогала Птиц, она реагирует на кротиков и прочую длинношерстную мелочь. А тут – точно взбесилась.
Мы кинулись в овраг спасать птенцов; Птицы с рыданиями метались в воздухе и осыпали сверкающие перья, словно надеялись выкупить своих детей у нас и сныши. Спасать было уже некого: десяток пушистых комочков трепыхались, пораженные ростками-паразитами. Отец все-таки углядел одного, притаившегося под листом холодовника. Возле холодовника снышь не растет, не любит веющую от его покрытых изморозью стеблей прохладу. Отец бросился к птенцу, но поскользнулся на упавшем стволе, не удержал равновесия, покатился по склону. Из мха вылетела белесая стрелка и впилась ему в подбородок, затрепетала, ввинчиваясь глубже в плоть. Отец вскочил на ноги, вырвал росток с окровавленным кончиком; по обветренному лицу расползалась белая сетка, словно кожа растрескивалась.
Я подбежал, схватил несчастного пуховичка, сунул за пазуху. Схватил отца за руку и поволок его из оврага. Оскальзываясь на склоне, цепляясь за воздушные корни можжевела, мы выбрались наверх. У отца по подбородку текла кровь; у меня под курткой слабо пищал птенец. Отец расслышал этот писк.
– Брось птенца! – крикнул он.
И тут на нас с бешеной яростью накинулись Птицы.
Они вопили, долбили нас клювами, рвали когтями, били крыльями, летящий алый пух казался каплями крови. Прикрывая лицо рукой, я вынул придушенного пуховичка и поднял его на ладони. Одна из Птиц схватила его в лапы и унесла, другие постепенно оставили нас в покое и слетели в овраг, расселись на синих от ягод кустах можжевела. Дно оврага было усыпано их лучшими перьями, но Птицы по-прежнему сияли и переливались, словно выточенные из множества самоцветов. Пуховички уже не шевелились.
Я поглядел на отца. Кровь на подбородке, кожа покрыта белой сеткой, в серых глазах боль и растерянность… Я выудил из кармана пакет первой помощи. Отец забрал его и подтолкнул меня к оврагу.
– Иди, собери перья.
– Что? – Мне показалось: я ослышался.
– Иди, – повторил он. – Ты – Осененный Птицей.
– Нет.
– Ступай! – рявкнул отец, и Птицы взвились в воздух. – Мы погубили дюжину птенцов. – Он помолчал. – Джим, я прошу: собери перья.
Сколько себя помню, отец ни о чем меня не просил: без слов, по малейшему движению, по взгляду я угадывал его желания и бросался их исполнять. Но сейчас… Как я могу прикоснуться к страшному дару? Разве сегодняшнее дает мне право называться Осененным?
Птицы сделали круг над оврагом, безнадежно окликая мертвых птенцов, затем стая поднялась выше и медленно, натужно махая крыльями, скрылась за остроконечными верхушками ели-ели.
– Джим, – проговорил отец, – люди убивают Птиц, чтобы стать Осененными. Мы невольно убили… Пусть хотя бы не напрасно.
– Нет.
– Ради нас с матерью, – тихо сказал он.
Я побрел в овраг.
Сброшенные перья радугами переливались на белом мху – длинные, с широкими опахалами. Птицы сбрасывают их при опасности, пытаясь обмануть врага, отвлечь от себя или птенцов. Хотя делают они это не всегда; поэтому для охоты требуется винтовка-птицебой.
Я подобрал несколько перьев. В них была синева утреннего неба, зелень молодой травы, золотой блеск восходящего солнца и багровая краска ветреного заката, лиловый мрак ночи и оранжевое пламя костра… А еще в них жило страдание. И страх смерти, и боль погибающей плоти, и отчаяние живых. Все это исходило от них ощутимыми волнами, и мне было плохо, как никогда в жизни. Было очень больно и стыдно – больно за все живое вокруг, стыдно за самого себя. За то, что мало сделал добрых дел, что слабо любил своих близких, что не ценил бесплатное счастье – жизнь. Стыдно за то, что дожил до шестнадцати лет и только сейчас начинаю осознавать самое главное.
Я собрал перья, сколько мог удержать в руке, и вернулся к отцу. Стал рядом, придавленный ощущением собственной никчемности. Шестнадцать лет, прожитых на свете зря. А что ощущают другие? – пришла неожиданная мысль. Неужели такую же боль и стыд? И что со мной будет дальше?
Отец подобрал горсть алых перышек, сунул мне в карман.
– Пойдем, – сказал он устало.
– А снышь?
Нельзя оставлять в овраге ростки взбесившейся сныши. Как бы они не размножились, не начали охотиться на все живое без разбору.
Отец зашагал в сторону дома. Мы дошли до поляны с осиротелыми шалашиками, сели в оставленный неподалеку скутер, но не поехали в «Адмирал Бенбоу», а вернулись к оврагу. Отец открыл багажник и неожиданно извлек оттуда десантный лучемет. Я и понятия не имел, что у него есть такая штука.
Стоя на краю оврага, отец полосовал лучом дно и склоны. К небу подымался сизый дым, летели искры от охваченных огнем кустов можжевела, с ветвей стоявших вокруг ели-ели срывались перепуганные ночные мышаки и с визгом прыгали с дерева на дерево, точно маленькие косматые ведьмы…
…Был скандал. У отца отобрали лучемет и едва не выгнали из егерей. И долго не умирал слушок, будто Рудольф Хокинс неспроста сжег все свидетельства и что не один его сын в тот день стал Осененным Птицей, а еще дюжина городских ходили потом сильно счастливые; а недавно у Джима появился скутер на антигравах – да на какие же деньги куплен, позвольте спросить? Доброжелательных соседей у нас полно. Меня удивляет: они ведь тоже Осененные. Откуда столько яду в праздных языках?
И Лайне нажужжали в уши, будто она мне не ровня. Вернусь – дознаюсь, что за доброхоты дурили ей голову. Ужо я с ними потолкую.
Браслет-передатчик талдычил свое: восьмой квадрат. Я вызвал большой пульт, сверился. Так и есть – сидят мои охотнички, с места не стронутся. Или кружат по квадрату. Знают, что в восьмом живет колония, и пытаются ее отыскать.
Видел я сносно, однако в ушах звенело, голова была чугунная, и немели кончики пальцев. Я доехал до границы восьмого квадрата, поднялся по косогору и остановил скутер. Огляделся; никого не видно. Откинул колпак кабины, прислушался.
Шелестят колючие лапы ели-ели, над головой взвизгивают повздорившие ночные мышаки, вдали подвывает большой беляк. Беляк – оттого что белый, а большой потому, что ростом вдвое больше малого. Малый беляк размером с мизинец, но крайне зловредный: свалится на голову, вцепится в волосы и воет, точно корабельный ревун. При этом он быстро-быстро отстригает прядь, которой завладел, а затем удирает с добычей в гнездо. Большой беляк на человеческие волосы не покушается, он вообще людей не любит и держится от них подальше. Значит, там, где он воет, охотников нет.
Повернувшись в другую сторону, я вгляделся в просветы между стволами, в зеленый полумрак. Никакого движения; лишь вспорхнула с земли синяя ключница, звонко пискнула: «Ключ-ключ!» В четверти мили отсюда находится поляна с шалашиками Птиц. Если охотники до сих пор на них не наткнулись, мне повезло… точней, повезло Птицам. Они живут в своих шалашиках круглый год, ремонтируют их и подновляют, поэтому отыскать их нетрудно. Правда, к осени птенцы выросли, и стая может улететь от врага. Если захочет. Птицы редко улетают вовремя, как будто до последнего надеются на милосердие людей.
Браслет-передатчик курлыкнул, и сигнал сменился: охотники откочевали в девятый квадрат. Отлично. Я их шугану из заповедника чуть позже, а сейчас есть другие дела. Поехали!
Скутер подполз к заветной поляне. Вот они, шалашики – перевитые разноцветной травой, украшенные цветами и крыльями насекомых. Птицы бесстрашно ловят рогачей и нанизывают на прутья их желтые, с коричневыми выростами крылья. Крыло у рогача с мою ладонь, а челюстями он может прокусить палец до кости. Недружелюбная тварь.
Однако Птиц я не вижу. Впрочем, вон одна – сгусток переливчатых самоцветов на верхушке ели-ели. Алый хохолок развернут, крылья сложены, длинный хвост опущен. Наверное, охотники проходили неподалеку, шумнули, Птицы и попрятались. Умницы. Я посвистел. Головка с алым венцом быстро кивнула, и Птица слетела на несколько веток ниже.
– Давай-давай. – Я снова свистнул.
Из зеленой гущи вынырнули четверо сеголеток; уселись рядком на шалашик, уставив на меня черные блестящие глаза.
– Молодцы, – сказал я им и опять засвистел. Длинная, сложная трель, вывести которую сумеет не всякий егерь. Отец меня долго учил, прежде чем стало получаться.
Птицы слетались на зов, рассаживались на лапах ели-ели, выжидательно поглядывали на меня. Точно зрители собирались на представление – а я должен был им спеть и сплясать.
Похоже, все собрались. В глубине леса подал голос большой беляк – тот, который избегает людей. Значит, нам с Птицами туда. Продолжая свистеть, я пересек поляну и двинулся на вой беляка. Уведу стаю подальше, а после разберусь с охотниками. Так и пошли: я шагал понизу, Птицы перелетали с ветки на ветку. Не бранились, не гомонили попусту; доверчиво летели за мной, словно огромный выводок за приемным родителем.
Моего отца Птицы любили еще больше. Мучительное воспоминание. Два года назад мы с ним наткнулись на стайку молодых, которые едва успели отделиться от старших и только начали возводить собственные шалашики. Работа была в разгаре: каркасы из веток уже обвиты прутьями, и Птицы стаскивали на поляну всякую всячину для украшения жилищ. Но вот они заметили нас. Поднялись на крыло, закружили над головами, а потом кинулись к шалашикам, похватали с них перья, цветы да ракушки, вернулись и ну пристраивать свои сокровища отцу на голову. На нем была шапочка с козырьком – они ее стянули и бросили наземь, и давай вплетать в волосы перья и цветы. Ракушки тоже пытались укрепить, но они сваливались, и тогда Птицы затолкали их под воротник куртки. Еще в уши хотели заложить, да отец не позволил.
Затем Птицы разлетелись в поисках новых украшений для домов, а мы стояли на краю поляны и молча смеялись. Отец не стал выбрасывать дары; так и пошагал дальше, точно бог весеннего леса, с копной цветов и перьев на голове. И вдруг – тревожный писк браслет-передатчика, и почти сразу – выстрел птицебоя. Мы кинулись назад.