– Ты его заслужил, – отозвалась Аглая. – Не я, ты.
На другой день, встретив усталую, но ободрённую сделанным Надю, они отбыли в Москву.
– Завтра мы уже будем вместе, – сказала Аля на прощание, и Родион поцеловал её и долго не выпускал из объятий.
– Завтра начнётся новая жизнь… Наша жизнь…
– До завтра же!
– До завтра!
Как на крыльях летела Аглая домой, мысленно решая, как и что будет говорить Нюточке, и какие вещи необходимо взять с собой, а какие можно и нужно оставить. С девичьей лёгкостью она взбежала по лестнице, вошла в квартиру и лишь успела заметить странный беспорядок, как навстречу ей выбежала заплаканная Нюточка:
– Мама, мамочка! Наконец-то ты приехала!
– Что случилось? – испуганно воскликнула Аля, обнимая дочь. – Что?
– Дядю Саню забрали! – сквозь слёзы, запинаясь, ответила девочка.
Что-то оборвалось внутри, покатилось вниз, ударило в ноги, сделав их ватными. Борясь с темнотой в глазах, Аглая медленно переступила порог комнаты Замётова: в ней всё было перевёрнуто вверх дном. Аля бессильно опустилась на диван, усадила дочь рядом:
– Успокойся, милая, я с тобой. Расскажи, когда, как это случилось?
– Ночью. Они пришли, разбудили нас, всё перевернули. Даже в моих вещах рылись! А потом забрали дядю Саню и ушли.
– А что же дядя Саня?
– Всё время, пока они здесь были, он сидел на этом диване и молчал. Я бросилась к нему. Он успел сказать мне, чтобы я не плакала, и незаметно сунул мне в руку скомканное письмо…
– Письмо? Какое письмо?
Нюточка достала из кармана смятый листок, исписанный неровным Любашиным почерком. Аглая быстро пробежала глазами по строкам и покачнулась:
– Ты… читала это письмо?
Девочка кивнула.
– Ты знаешь, когда оно пришло?
– В день твоего отъезда к тёте Наде. Когда дядя Саня прочёл, на нём лица не было. Он долго бродил по комнате, потом уехал куда-то, вернулся лишь под утро. Он все эти дни почти не спал, сам не свой был. Мне так жалко его было… Я подходила несколько раз, а он отвечал что-то невпопад, меня не слушал. А два дня назад вдруг обнял меня и сказал: «Меня, Аня, скоро арестуют. Так ты молись за меня. Молись… И добром вспоминай. Я тебя всегда, как родную дочь, любил. Помни!» Так он это страшно сказал, и так горько…
– Больше он ничего не говорил? – спросила Аглая, мучаясь, словно её жарили на медленном огне. – Мне ничего не передавал?
– Передавал… Когда уже уводили его, а меня к нему не пускали, крикнул: «Передай маме, что я её люблю и за всё прощаю! Пусть будет счастлива!»
Аглая хрипло застонала и, согнувшись, закачалась из стороны в сторону.
– Завтра… Завтра… – прошептала она. – Никогда не наступит теперь это «завтра»!
Разлетались в очередной раз вдребезги разбитые злой насмешницей-судьбой грёзы. Не быть побегу, не быть, по крайней мере, до той поры, пока Замётов в тюрьме из-за неё, из-за её сестры и отца. Слишком взлетела она в наивных мечтаниях, слишком забылась… Новая жизнь! Где она? Нет, матушка, изволь корчиться и мыкаться в старой – единственной отведённой тебе. Сон кончился, и беспощадная явь, вломившись в него с бесцеремонностью громилы, заступила на своё ненадолго покинутое место.
Утро Константина Кирилловича Дира всегда было поздним. Так повелось ещё с той поры, когда он, молодой беззаботный поэт, коротал «ночи безумные» в ресторациях и не самых приличных заведениях, в революционных гостиных за спорами или в нереволюционных – за картами.
Облачившись в халат и заботливо пригладив щёткой густые седеющие волосы и пышные усы, он отпил чашку ароматного кофе, выкурил дорогую сигару и, лениво расположившись у окна, стал перелистывать пришедшую почту. Секретарша Зиночка взяла недельный отпуск, и приходилось заниматься письмами самому. Сверху лежало благодарственное письмо от школьников, перед которыми он выступал накануне. Константин Кириллович прочёл его и, довольно усмехнувшись в усы, отложил в отдельную пухлую папку, в которую заботливо складывал все получаемые благодарности с целью когда-нибудь издать их все постскриптумом к собственному собранию сочинений.
Дир любил выступать перед детьми. Несколько лет назад среди бумаг арестованного приятеля-фольклориста ему повезло найти собрание легенд и сказок различных народов. Константин Кириллович, не задумываясь, идеологически переработал и художественно стилизовал их, после чего представил, как собственные сочинения. Книга имела успех, и с той поры Дира регулярно приглашали на встречи с детьми, которым он говорил заранее отрепетированные с Ривочкой речи о том, каким должен быть настоящий советский школьник-пионер. Поначалу приходилось маленько попотеть, когда юные слушатели начинали задавать вопросы, но и тут навострился, вошёл во вкус.
– Скажите, Константин Кириллович, какое качество вы больше всех цените в людях? – спрашивает робеющая пионерка с заалевшими, как галстучек на тонкой шейке, щёчками.
– Честность! – сразу отвечает Дир. – Мы всегда должны быть честны! Перед партией, перед родителями, перед товарищами. Мы должны быть честны в деле, которому служим, отвечать за него. Я, к примеру, берясь писать о чём-либо, перво-наперво обращаюсь к себе, спрашиваю себя, верно ли то, что собираюсь я сказать моему читателю? Ведь я должен отвечать перед ним за каждое своё слово! И лишь испытав себя, берусь за перо.
Продолжительные овации всецело одобряют писательскую честность…
– А кроме честности?
– Доброту. Вы знаете, как бы ни тяжела, ни страшна была борьба, мы должны быть добры. Ведь мы живём для того, чтобы сеять добро по всему миру, освобождая угнетённых братьев от капиталистического ига. Мы должны помогать нуждающимся в помощи товарищам, заботиться о других. К этому зовут нас идеалы гуманизма.
Благодарности, цветы, фотографии на память…
В это утро писем немного пришло, и Константин Кириллович проворно разобрал их, пока не отпечатал маленького мятого конверта, в котором обнаружился исписанный детским почерком листок бумаги:
«Дарагой писатель Дир! Я читала ваши книги и знаю, что вы человек добрый и честный, жалеете дитей и многим памагаете. У нас забрали маму и папу. Мы остались с бабушкой, каторая балеет. Денег у нас нет хлеба нет одежды пойти в школу тоже нет. Наши мама и папа ни в чём не виноваты. Они харошие как вы. Мы не знаем что с ними и за что их у нас забрали. Дарагой писатель Дир! Мы живём в сыром бараке без света. Младшие сильно кашляют. Если мама с папой не вернутся мы не переживём эту зиму. Умрём от холода и голода. Дарагой писатель Дир! Абращаюсь к вам в надежде что вы не останитесь глухи к слезам сирот. Помагите!..»
Константин Кириллович не стал дочитывать письма до конца и с брезгливой гримасой скомкал его и бросил в корзину. Вздохнуть нельзя стало от этих попрошаек…
Приближалось обеденное время, и, сменив халат на манишку и шлафрок, Дир прошёл в гостиную, попутно придирчиво обозрев своё отражение в зеркале. Светский лев остаётся им во всяком возрасте. И в свои лета Константин Кириллович не утратил породистую осанистость, скульптурную красоту высоко поднятой головы. Расставшись с фамилией Аскольдов, он, тем не менее, ни секунды не скрывал своего дворянства и даже бравировал им, чувствуя себя за счёт него неизмеримо выше набившихся в литературу плебеев.
Константин Кириллович не любил обедать в одиночестве. Вкусная и обильная трапеза непременно должна была разделяться хотя бы несколькими гостями. Сам Дир не мог теперь вполне отдавать должное подаваемым на его стол яствам по причине предписанной врачами строгой диеты, но традиции это обстоятельство не меняло.
Гостей в этот день набралось пятеро: «молодые дарования» Коля Савкин и Федя Колосов, критик Горинштейн, популярный сатирик Любавин и поэт Жиганов.
Коля Савкин был вхож в дировский дом давно. Юноша из полуинтеллигентской-полумещанской семейки, он был начисто лишён литературных способностей, зато имел самый полезный талант: преданно смотреть в глаза, заискивающе улыбаться, робко прыскать в кулачок, когда надо, и никогда не обременять себя каверзными вопросами морали и принципов. Одним словом, Коля умел нравиться людям. Особенно, пожившим, достигшим положения, падким на лесть. А особеннее особенного, пожившим дамам… Среди московских критикесс бальзаковского возраста мало сыскалось бы таких, кто не имел бы с Колей в тот или иной момент самой тесной дружбы.
Дир не был глуп и отлично знал цену савкинских восторженно преданных взглядов, лакейского нутра Коли. Но и его самолюбие тешил этот болванчик, готовый молча внимать любой ерунде с восхищённо выпученными глазами. Поэтому, глубоко презирая Колю, он приглашал его на обед и на чай в качестве штатного шута.
Федя был приятелем Коли. Они вместе учились на литературных курсах. Рабфаковец Федя не имел савкинских талантов. Время от времени он выдавал какие-нибудь чугунные «стихи» для газет, а по большей части шатался без дела.
Марк Аркадьевич Горинштейн входил в число самых маститых критиков Москвы и в последние годы подвизался на исследовании творчества выдающегося советского писателя Дира. Пожалуй, объём написанных им на сей предмет статей, мог в скором времени потягаться с объёмом сочинений самого Дира.
Бойкий и пронырливый еврейчик Любавин, чьей настоящей фамилии не знал никто, прославился тем, что написал сатирический роман. Роман был хорош. Вот, только объектами беспощадных насмешек «нового Гоголя и Щедрина» стали не современные городничие и чиновники, а затравленные и безответные бывшие люди: попы, нэпманы, дворяне, кулаки… Впрочем, это была родовая черта советской сатиры: она точно знала, над кем позволено смеяться, поэтому ничто иное как фельетон нередко становился первой ласточкой, первым толчком к началу чьей-либо травли, чёрной меткой. Любавин, несмотря на молодость, таких фельетонов написал уже немало.
Поэта Жиганова, хмурого и заметно пьющего крестьянского детину, Дир знал мало и был не слишком доволен его визиту, предчувствуя, что тот может наскандалить.
Обозрев своё обеденное общество, Константин Кириллович не без ностальгии подумал о том, что когда-то за этим столом собирались представители лучших фамилий, а теперь… Савкины и прочие стрикулисты.
А Коля был уже тут как тут: угодливо пододвигал стульчики Константину Кирилловичу и Риве Исааковне, одновременно заглядывая в глаза, сыпля комплиментами и осведомляясь о здравии. Так и скакал бойким кузнечиком на тоненьких ножках своих, и, казалось, вот-вот припадёт в избытке чувств к руке. А ведь этакий кузнечик, погляди, годков через пяток матёрой саранчой вырастет – пожалуй, лучше ухо востро с ним держать. А лицо преглупейшее! Коленка, а не лицо! Только гляделки на ней пустые хлопают. Зато как смотрит! Кусочка съесть некогда, всем корпусом вперёд подался – того гляди утеряет баланс и на пол завалится.
– Что роман ваш, Константин Кириллович, продвигается? – осведомился Горинштейн, с достоинством отправляя в рот аппетитный ломоть ветчины.
– Продвигается помаленьку, – отозвался Дир. – Хочется мне, братцы, развернуть в нём простор русский! Такой, каким был он, и каким теперь, на наших глазах становится, перепаханный в простор социалистический!
– Гениально, Константин Кириллович! Конгениально! – взвизгнул Коля, прихлопнув в ладоши. – Вы величайший писатель! Выше Горького! Выше Алексея Николаевича!
– Да Алёшка-то… – фыркнул презрительно Дир. – Бездарь, охвостье графское…
Жиганов чему-то недобро усмехнулся.
– Чему это вы усмехаетесь, Иван Егорович? Что вам показалось смешным в моих словах? – осведомился Константин Кириллович, пригубляя сухое вино из высокого старинного бокала. Эти бокалы за ничтожную сумму в Девятнадцатом он купил у одной обнищавшей княгини. Ставить их для гостей было слишком большой честью, поэтому Дир ставил лишь два бокала – для себя и Лии.
– А то, что не развернёте вы никакого простора, – спокойно ответил Жиганов, не отвлекаясь от трапезы.
– Почему?
Жиганов желчно оскалил зубы в очередной усмешке:
– А потому, что вы же сами говорите: писатель отвечает за своё слово и должен быть честен.
– Я вас не понимаю! – заёрзал Дир, подумав, что предчувствие его явно не обмануло.
– А, по-моему, яснее ясного. Вон, и друзья ваши поняли всё.
– Лично я не понял ваших намёков, извольте объяснить! – высунулся Коля.
– А чего тут объяснять? Ежели товарищ Дир взаправду опишет, что на русском просторе было, а что стало, так его из этих хором прямиком к зырянам отправят. Напишет он такую правду? Не напишет! Чего ж тогда будет? Брехня и боле ничего. А для брехни сказки есть. Оно лучшее! – Жиганов назидательно поднял вилку.
– Позвольте, вы всё-таки находитесь у меня в доме, – заметил, побледнев от гнева, Константин Кириллович. – И, вообще, за такие речи…
– Честь советского писателя требует от вас срочно написать на меня донос и призвать запретить дышать, как инженерам? – осклабился Жиганов. Только тут Дир заметил, что он вовсе не слегка навеселе, а сильно пьян. Есть такого рода пьяницы, что и, изрядно захмелев, вполне твёрдо стоят на ногах и внятно изъясняют свои мысли, вот, только язык их в такие моменты обретает опасную свободу…
– Послушай, Ваня, ты выпил и мелешь почём зря, – ласково сказал Любавин. – Побереги лучше свой талант и очень прошу, закусывай! – с этими словами он пододвинул пожавшему плечами Жиганову блюдо с фаршированной щукой и перевёл разговор на другую тему: – А я, товарищи, собираюсь писать фельетон о вреде синематографа для юных душ!
– Вот уж выдумали! – воскликнула Рива, последние годы часто снимавшаяся в немом кино. – Чем помешало вам столь прекрасное изобретение человечества?
– Изобретение, не спорю, прекрасное, когда оно показывает нам прекрасное в вашем лице. Но как быть с фильмами про гангстеров? Знаете ли вы, какой чудовищный случай произошёл недавно?
– Ах, опять пугать станете!
– Испугаться есть чего! Представьте себе, мальчик, вдохновлённый примером гангстеров, решил сам стать гангстером. Возмечтал о лёгкой жизни, о приключениях, как в кино! И что же вы думаете, он сделал? Начал с того, что убил и ограбил собственную мать, после чего сбежал из Москвы, попытался совершить несколько разбойных налётов и был пойман!
– Какой ужас! – сплеснула руками Ривочка.
– Чудовищно! – закатил глаза Коля.
– В самом деле? – приподнял густую бровь Жигалов, обсасывая рыбью кость. – Не вижу ничего особенного.
– Вы это не всерьёз! – воскликнула Рива.
– Давеча я в газете прочёл, будто один мальчик донёс на родителя, что тот помогает кулакам, и того расстреляли. Почему вы не дрожите от ужаса, Рива Исааковна? По-моему, никакой существенной разницы между этими двумя деяниями нет.
– Вы сами не понимаете, что говорите! – воскликнул Коля. – Один мальчик исполнил свой гражданский долг, а другой обычный уголовник!
– Разница между Иудой и Каином и только, – пожал плечами Жиганов. – Прокляты оба.
– Ты или дурак, Ваня, или… – Любавин развёл руками. – Замолчи лучше, послушай совета.
– Да зачем же мне молчать? Кругом люди порядочные, культурные – не выдадут. Ну, а коли выдадут, Бог им судья. Ты, Лёня, мне рот-то не заслоняй. Фельетон, говоришь, напишешь, про убийцу малолетнего? Ну-ну, напиши. Только прежде своих мертвецов сочти.
– О чём это ты?
– А о тех, кого вы тут все травили так яростно, как гончие зайца. Писатели… В гончих для затравки поднятой дичи превратились, туда же, лезут в учителя народные… Что? – Жиганов прищурился и опрокинул очередную рюмку. – Не по нутру вам моя сермяжная правда? То-то же! Хуже горькой редьки она для вас, поэтому ничего вы не напишите! Так-то! Простите, если испортил аппетит, – он поднялся, слегка поклонился. – Благодарствуйте за угощение, ваше высокородие! Прощевайте!
Едва дебошир к общему облегчению удалился, как Рива гневно набросилась на Любавина:
– Зачем вы привели его сюда, Леонид Яковлевич?
– Затем, что Ваня – совершенно замечательный типаж. Знаете, такой русский бунтарь. Стенька Разин! Он оскорбляет всех на каждом шагу, меня, как вы заметили, в том числе, но я не обижаюсь на него. Он мне интересен. Увы, интересный, оригинальный человек в наше время строгих форм – редкая диковина. Вот, я и наблюдаю за ним, покуда он ещё не очутился там, где рано или поздно непременно очутится.
– Учтите на будущее, что нам подобные диковины не интересны, – сухо сказал Дир, чувствуя, как от раздражения закололо печень.
– Напрасно, Константин Кириллович. Вам, как крупному художнику, должны быть важны самые разные человеческие типы. Ведь они умножают тона наших палитр!
– А я и не подозревал в вас такого добродушия, – заметил Дир.
– Это не добродушие, а корысть. Ваня – человек большого таланта. Только при его хаотической жизни большого и цельного плода этот талант дать не может, зато немало полезного дичка стрясти с него в свою суму можно. Я его подкармливаю, так как он всегда без гроша, а он исправно пополняет мой портфель различными полезными в моём хозяйстве идеями и отрывками.
– А не боитесь, что он своими речами подведёт вас под монастырь?
– Ни в коей мере. При возникновении подобной опасности я сделаю ход первым…
Никто не решился уточнять, что разумеет Любавин под первым ходом. Ривочка заговорила о театре, и инцидент был формально исчерпан, хотя и оставил неприятный осадок в душе Дира. При слове «инженер» тотчас вспомнилось экстренное собрание работников искусств в редакции «Известий» в начале нынешнего декабря. Собрались все самые прославленные деятели: Мейерхольд, Качалов, Таиров, Довженко с Пудовкиным, Шкловский… И, разумеется, сам Константин Кириллович. Поводом к собранию послужило злосчастное «дело Промпартии». И, вот, час за часом гневно клеймили корифеи искусств арестованных по нему инженеров «платными шпионами», «изменниками, продающими нас врагу», и прочими затверженными кличками. Товарищ Довженко в порыве благородного негодования потребовал запретить им дышать. Не отстал и Константин Кириллович от своих коллег, хотя и выбирал выражения более изысканные – грубость претила его аристократическим вкусам.
На том, в сущности, глубоко тошнотворном мероприятии не хватало лишь Алексея Максимовича. Счастливчик! Он наслаждался жизнью в Сорренто! Но бдительности не терял, посылая в те же «Известия» статьи, в которых именовал инженеров не иначе, как уродами, дегенератами, идиотами, подлецами и кретинами, и призывал бить их, как вошь.
К тому же призвали и участники собрания и под конец сочли должным обратиться к правительству с просьбой о немедленном награждении славного ОГПУ орденом Ленина за проделанную работу.
Воспоминание об этом собрании, вызванное наглой отповедью Жиганова, всё-таки испортило Диру остатки аппетита и, раздражённый, он раньше срока поднялся из-за стола, оставив гостей на попечение Ривочки.
Едва лишь Константин Кириллович собрался отдохнуть за книгой у себя в кабинете, как домработница Сима сообщила, что его спрашивает незнакомая женщина.
– Что ещё за женщина? – досадливо поморщился Дир.
– По виду, приличная. Очень красивая.
Приличная, красивая… Как бы то ни было, наверняка будет клянчить что-нибудь или за кого-нибудь просить.
– Гони её, Сима… Скажи, что я никого не принимаю.
– Она просила сказать, что дело её срочное и касается вашей семьи.
– Моей семьи? – при этих словах Константин Кириллович напрягся. – Что ж, зови… Посмотрим, что за птица.
В ожидании неведомой гостьи Дир, нехотя, водрузил себя на массивное кресло, стоявшее у столь же массивного стола, позади которого висел массивный, высотой во всю стену, его собственный портрет. На нём он был запечатлён точно так же восседавшем в кресле, облачённым в шлафрок, курящим сигару и свысока смотревшим на мир из-под полуприкрытых век снисходительным взглядом. От того, что портрет висел аккурат за спиной оригинала, у входивших возникало ощущение, что в кабинете находятся разом целых два Дира, и оба взирают на них осоловелым оком с барской надменностью, придавливают собственной мощью. Многие терялись от этого ощущения, но вошедшая была не из таких.
Незнакомке на вид было слегка за тридцать. Сима не преувеличила, назвав её очень красивой. Взгляд знатока и женолюба тотчас не без удовольствия оценил и стройную фигуру, и безупречный овал лица, и бархатистость глаз, и густые волосы цвета спелой пшеницы… Вот она, русская красота в идеале своём! Посетительница была одета в простой, тёмный костюм, подчёркивающий привлекательность её наружности.
– Прошу вас! – Дир сделал рукой милостивый жест. – Представьтесь, пожалуйста.
– Замётова, Аглая Игнатьевна.
– Аглая… Редкое имя… Чем же я заслужил ваш визит, любезная Аглая Игнатьевна?
– Я пришла просить вас помочь освободить из тюрьмы моего мужа, инженера-путейца Александра Замётова.
Константин Кириллович глубоко вздохнул. «Инженера-путейца»… Инженера… Да сговорились сегодня все, что ли? А ведь так и знал, что эта женщина станет о чём-нибудь просить… Как всё тривиально! Даже обидно – при такой красоте…
– Моя дорогая Аглая Игнатьевна, я писатель, я не могу освобождать заключённых! Разве только на страницах своих книг! Простите, но помочь вашему мужу я не могу.
– В таком случае, я прошу вас помочь вашему сыну, – сказала женщина, нисколько не смутившись отказом.
– Какому сыну? Уж не бредите ли вы, моя милая? У меня нет сыновей! И дочерей тоже! Увы!
– Помните ли вы Анисью? Лето в Глинском? Помните старика Порфирия, служившего у вашей матушки?
– Анисью? – медленно переспросил Дир. – Глинское…
Перед глазами, как будто пробиваясь из тумана, выплыло родительское гнездо, охотничий домик, неясный силуэт, что-то горячо шепчущий… Ещё одно усилие памяти, и силуэт обрёл плоть юной девицы, и ясно припомнились полные неги и любовного жара летние ночи. Вот, только лицо никак не вспоминалось, навсегда заволок его туман. А ведь, должно быть, хороша она была, забытая Анисья.
– Что-то припоминаю… – неуверенно произнёс Константин Кириллович.
– Вы уехали, оставив её в положении. Ваша матушка, узнав об этом, сильно гневалась и, чтобы покрыть грех, выдала Анисью за старика Порфирия Замётова, давшего своё имя вашему сыну. Ваш брат знал о нём и после смерти матери продолжал помогать ему деньгами. Приезжая в Глинское, ваш сын был допущен жить во флигеле, хотя родство никогда не признавалось открыто.
– Почему же Николай не рассказал мне о сыне?
– Этого знать я не могу, – ответила Замётова.
– И вы думаете, милая, что я просто так возьму и поверю вашей басне?
– Не знаю, поверите ли вы, но в ГПУ мне поверят, – прозвучал холодный ответ.
– Вы мне угрожаете? – поразился Дир. – Чем, позвольте узнать?
– Тем, что ГПУ узнает, что у великого советского писателя Дира помимо дворянской фамилии есть ещё сын – враг народа. И… – она на мгновение запнулась, – племянник, белый офицер, бежавший за границу с Соловков.
– Родион?! – вскрикнул Константин Кириллович. – И этот жив…
– Думаю, что ГПУ будет весьма интересно узнать о родственных узах своего классика…
Дир поспешно утёр выступивший на лбу пот. Обычная гордая надменность сошла с него, и он уже мало походил на внушительного барина с портрета. Сын… Родион… ГПУ… Холодом застенка повеяло на Константина Кирилловича от этих трёх слов, от этой невозмутимой женщины, стоявшей перед ним, словно Немезида, только без меча. Стало нестерпимо страшно и жалко себя, жалко своей уютной, устроенной жизни, могущей кануть в тартарары (подумать только!) из-за глупой проказы молодости.
– Хорошо, – выдавил Дир. – Хорошо… Я сделаю всё, чтобы освободить вашего мужа. Но давайте договоримся: я делаю это лишь из милосердия и сострадания вашему горю, меня тронувшему.
– Как вам будет угодно, – пожала плечами Немезида. – Прощайте!
– Скажите… – слабо окликнул её Константин Кириллович, – а кто он, ваш муж?
– Инженер-путеец, член партии с пятого года…
– Нет, я про другое… Я… о человеке… Скажите, а дети есть у вас?
– Зачем вам это знать?
– Да, пожалуй, незачем… Прощайте!
Оставшись один, Дир, выпил припрятанного в секретере коньяку и, закурив, подошёл к окну. Сын! Кто бы мог подумать… И какая же всё-таки подлость: мать, Николай, вся семья знали о нём и не сказали ни слова! А ведь было время, когда, устав от праздного образа жизни, Константин Кириллович задумался о потомстве, о своём продолжении. Вот, только Ривочка отказалась тогда наотрез, заявив, что не собирается портить себе фигуру и отказываться от сцены из-за его капризов. Едва не порвал тогда с нею, да тяга оказалась сильнее обиды. А в это время какой-то старик Порфирий растил его сына… Какая, чёрт возьми, глупость! Как на грех вспомнилось ещё выброшенное давеча детское письмецо с мольбой о помощи, и что-то неприятно засосало в душе, и взгляд скользнул в поисках скомканного клочка на стоявшую у стола корзину – но уже успела опорожнить её бойкая Сима… Ну так тем лучше! Ещё не хватало растревожиться напрасно – этак и здоровью повредить недолго, вот, и печень колет пребольно. Всё это уже неважно, совсем неважно! Дир помахал рукой, развеивая клуб табачного дыма и туман собственных мыслей. Важно одно: употребить все усилия, чтобы вытащить этого инженера Замётова, кем бы он ни был, из клещей ведомства Менжинского и, обезопасив таким образом себя, забыть эту историю, как бредовый сон. Именно так, забыть и поехать куда-нибудь подлечить нервы и спокойно поработать над романом… В Гагры, например… Или в Батум…