27 лет я был уездным следователем, из них четыре года жил в Старом Буяне Самарского уезда, а 23 года в Самаре. В мой следственный участок входила лишь часть города, остальная территория простиралась от Самары вниз по Волге, ниже города Сызрани, а по железной дороге – до станции Батраки, в шестнадцати верстах от того же города; так что в своей деятельности я сталкивался почти исключительно с крестьянским населением. Нередко я временно заведовал городскими участками и одно время исполнял обязанности судебного следователя по важнейшим делам. Окружной суд неоднократно избирал меня в члены своей коллегии, но все представления отклонялись Министерством юстиции266, которое не находило возможности меня, как еврея, назначить в члены суда.
Кажется, в 1889 году, после повторного, энергичного представления меня судом, председатель суда Анненков получил от министра юстиции Манасеина, с которым он лично был знаком, запрос, считает ли он, Анненков, возможным настаивать на моем назначении, в то время как в Министерстве юстиции имеются сведения, что благодаря моему влиянию на администрацию в Самаре проживает больше трехсот еврейских семейств, не имеющих прав на жительство, и в моем доме происходят сборища неблагонадежных элементов. Председатель суда дал достойный ответ, подробно описав мою деятельность, как служебную, так и общественную; в доказательство моего судейского беспристрастия он указал на несколько дел, в которых были замешаны евреи. Но назначение мое всё-таки не состоялось. Спустя некоторое время я был в Министерстве юстиции и там, по просьбе одного знакомого, наводил какие-то справки. Директором департамента был в то время всесильный А. А. Казем-Бек267; он пригласил меня к себе в кабинет и, между прочим, сказал, что он, как казанский помещик, знаком с дворянами и земскими деятелями соседней Самарской губернии, что он от них слышал много хорошего обо мне, что он об этом неоднократно докладывал министру Манасеину, причем, по словам Казем-Бека, если бы Манасеин улучил добрую минуту расположения государя, он, будто бы, ею воспользовался бы, чтобы провести меня, как еврея, в члены суда. Манасеин тем более сделал бы это, что он ценит и уважает председателя суда Анненкова. В беседе Казем-Бек, между прочим, сказал, что вследствие неоднократных представлений меня судом и палатой, Манасеин поручил ему предложить мне принять православие.
Я ему ответил:
– Передайте министру: мое еврейство я не продам.
Самарский окружной суд при других председателях и министрах продолжал представлять меня в члены суда, но вплоть до 1904 года всё было безуспешно.
Как я сказал выше, в течение двадцати семи лет конфликтов из-за моего вероисповедания почти не было, хотя я сталкивался как с городским, так в особенности с крестьянским и помещичьим элементами. Между тем все знали, что я не только числюсь евреем, но и принимаю деятельное участие во всех еврейских общественных делах. Если и возникали какие-нибудь трения, то в самой Самаре, а не в уезде. С крестьянством у меня были самые простые, хорошие отношения.
О моем еврейском происхождении мне напоминали при производстве следствия очень редко. Хочу упомянуть о некоторых случаях. Когда я еще был судебным следователем в селе Старом Буяне, как-то раз, вернувшись из поездки по участку домой, я узнал, что в волостном правлении под арестом содержится неизвестного звания человек, высокого роста, атлетического телосложения, называющий себя бродягой. Говорили, что он беглый каторжник. Волостное начальство с нетерпением ждало моего приезда. Я немедленно послал за арестованным. Несколько полицейских десятских, казавшихся пигмеями в сравнении с арестованным, привели этого «каторжника». Последний свысока и иронически смотрел на свою стражу. Удалив этих караульных, я стал допрашивать неизвестного. На все мои вопросы он уклончиво отвечал и всё говорил «не наше». Наблюдая, как я составляю протокол, он сказал мне:
– Вы всё из белого делаете черное, а не то, чтобы черное, которого так много, сделать белым; ведь вы – еврей, а ваши предки – апостолы, они-то всю черноту изводить хотели, чтобы всё было бело и чисто.
Сидевшая в соседней комнате моя жена, Екатерина Владимировна, слышала его ответы «не наше» и, вообще, его разговор. Она вызвала меня и говорит, что в последней книжке «Отечественных записок» имеются сведения о новой секте, появившейся в Сибири, под названием «Ненашенцы». Последователи этой секты ничего общего не хотят иметь с существующим строем и всё говорят «это не наше». В «Отечественных записках» было описано столкновение генерал-губернатора Синельникова268 с одним из «ненашенцев». Синельников, посещая Иркутскую тюрьму, на все вопросы, предложенные им одному арестанту, получал ответ «не наше», причем упорный арестант не снял шапки перед Синельниковым, за что и был подвергнут телесному наказанию. Мы с Екатериной Владимировной взяли этого «ненашенца» в столовую и стали с ним душевно говорить. Екатерина Владимировна прочла ему выдержку из статьи «Отечественных записок». «Суровый каторжник» смягчился, заплакал и сказал, что он крестьянин села Кандабулак Самарского уезда, что за постоянную оппозицию по отношению к волостному начальству и к мироедам его по приговору общества сослали в Сибирь, что в Кандабулаке осталась его старушка мать, и бежал он из Сибири, именуя себя бродягой, чтобы только взглянуть на свою старушку.
– Я только взгляну на нее, да опять отдамся в руки, как это у вас называется, «закона». Эх, вам бы и вашей барыне следовало бы к нам, «ненашенцам».
Я его отправил, с возможными удобствами для арестованного, в село Кандабулак, предписав предъявить его местным жителям и матери, а затем немедленно прислать его обратно. Частным образом я написал земскому врачу Колпину, весьма симпатичному человеку, с просьбой устроить так, чтобы мать арестованного могла бы вместе с ним приехать ко мне. Через несколько дней они приехали, пробыли дня два, затем я дал возможность матери уехать в Кандабулак, а сына отправить в Самару.
В Самаре тогда временно находился незадолго до того гостивший у нас в селе известный исследователь раскола, наш друг Александр Степанович Пругавин. Я ему написал об этом интересном сектанте. Александр Степанович виделся с ним в Самаре, ходил к губернатору, много содействовал облегчению его участи, удобному возвращению его в Сибирь, при лестных отзывах высшей администрации.
В конце октября (дело было в начале восьмидесятых годов) в Самаре застряло несколько сибиряков, возвращавшихся с Нижегородской ярмарки. Я временно заведовал тогда городским следственным участком. Ночью за мною приехал полицейский пристав и доложил, что обнаружен амбар с массой краденого товара мануфактурного, бакалейного, галантерейного, что раскрыта шайка лиц, совершавших кражи из магазинов и скрывавших краденое в этом амбаре, а сейчас у амбара находятся губернатор, прокурор, вся полиция и им требуется мое немедленное присутствие.
Я поехал и застал следующую картину: в амбаре, наполненном разными товарами, находились крупные местные купцы, владельцы магазинов и их главные приказчики. Полиция предъявляла последним найденные товары для определения, из каких магазинов они были украдены. В стороне стояли члены шайки, молодые приказчики местных магазинов и несколько чужих, в том числе два молодых еврея. Среди купцов был владелец самого крупного бакалейного магазина А. И. Егоров, женитьба которого на дочери местного богача должна была скоро состояться. Я приступил к составлению протокола. Егоров, имевший претензию на красноречие, обратился к губернатору со словами:
– Ваше превосходительство, спасайте Самару от жидов, ведь во главе шайки воров, обкрадывавшей нас, стоят евреи; они, конечно, много краденого сбывали своим единоверцам, которых так много наехало сюда; мы просим ваше превосходительство войти в положение русского народа, ведь это разврат.
Я продолжал составлять протокол, а на другой день утром приступил к следствию. Оказалось, застрявшие в Самаре сибиряки, среди которых было два еврея, не достигшие 21-летнего возраста, вошли в сделку с некоторыми приказчиками самых крупных магазинов и устроили такую комбинацию: в магазин является один из этой компании, замаскированный сельским лавочником, просит отпустить ему двадцать фунтов мыла и столько же, допустим, крахмала, а приказчик, тоже член этой компании, отпускает вместо мыла чаю или другого ценного товара; вместо холста приказчик отпускал сукна, драпа, бархата, шелка и так далее. Всё это свозилось в снятый амбар, а затем из этого амбара сибиряки, тоже замаскированные, продавали его самарским же купцам, заявляя, что этот товар остался у них после Нижегородской ярмарки, и что, застрявши в Самаре, они продают его за полцены. Жадные покупатели, конечно, догадывались, что товар, должно быть, краденый, но, прельстившись дешевизной, покупали. Вся компания состояла из молодых людей, все они, сознавшись, принесли сами деньги, вырученные от продажи краденого. Сами обвиняемые помогли мне раскрыть всё это дело, причем выяснилось, что сам Егоров, так возмущавшийся «жидами», купил у этих сибиряков два ящика чая, украденного у его конкурента. Я объяснил обвиняемым-евреям, что они должны сказать мне правду, так как неосновательное привлечение Егорова будет зачтено мне как месть еврея, оскорбленного отзывами последнего о «жидах».
На второй день на вторичном допросе обвиняемые подтвердили, что лично продали Егорову два ящика чая Санина, что на боковой стороне ящиков имеется клеймо Санина, и что при них ящики из-под чая по приказанию Егорова были вынесены во двор магазина, где, по всей вероятности, они и теперь находятся. Это подтвердили и русские обвиняемые. Не дав знать полиции, так как я знал, что почти всё чиновничество – должники Егорова, а будущий тесть последнего – крупный хлеботорговец Углов – влиятельный гласный и играет крупную роль в Самаре, я прибыл в магазин Егорова и только оттуда послал за полицией и понятыми. Туда же привели всех обвиняемых. До прибытия всей этой публики я в магазине допрашивал Егорова и его главного приказчика, не покупали ли они случайно чего-нибудь у каких-нибудь приезжих. Этот допрос не мог смущать Егорова, так как все купцы были по этому поводу спрошены. Не предвидя возможности производства у него обыска, тем более что двор был занесен снегом, он гордо и возмущенно отвечал, что он, Егоров, у случайных людей не покупает, а имеет дело с крупными, серьезными фирмами. Показание Егорова было запротоколировано и им же подписано. Когда явилась полиция, понятые приступили к обыску. Долго разрывали снег на дворе, вытаскивали разный хлам, ящики не обнаруживались. Мое положение было незавидное. Я боялся, не обманули ли меня обвиняемые. Перспектива была довольно неприятная. Егоров, понятые и некоторые полицейские иронически улыбались. Обвиняемые, как евреи, так и двое русских приказчиков, усердно продолжали искать, и в конце концов два ящика с клеймом Санина были обнаружены. Краденый товар обнаружен был также у другого местного купца Ф. Оба они были привлечены мной к ответственности в самом мягком преступлении – в покупке заведомо краденого, хотя им можно было предъявить обвинение более строгое, как к соучастникам шайки.
Свадьба Егорова была отложена, и через несколько месяцев дело слушалось в Самарском окружном суде с участием присяжных заседателей.
Приглашены были лучшие местные адвокаты. Последние много и красноречиво говорили; значительную часть присяжных заседателей составляли местные купцы. Егоров и Ф. были оправданы, остальные подсудимые признаны были виновными, но, так как они чистосердечно сознались и никто из них не достиг двадцатиоднолетнего возраста, приговорены были к самому легкому наказанию. Против Егорова и Ф. я принял самую мягкую меру пресечения – подписку о неотлучке вместо позорного полицейского надзора. Я не стеснял их, Егоров часто получал у меня разрешения на поездки в Москву, Казань, Петербург по своим торговым делам. По окончании суда над ним он женился, построил громадный дом, был избран соборным старостой, сделал какое-то крупное пожертвование и в торжественных случаях облачался в мундир Ведомства учреждений императрицы Марии. Это дело хотя и создало мне многих недоброжелателей, но временно. Впоследствии всё сгладилось.
Обращено было внимание на мое еврейское происхождение и по следующему делу: в Самарском уезде становым приставом был некий К., женатый на сестре советника губернского правления князя К. Имея такое родство, он не только халатно относился к своим обязанностям, третировал население, как большинство полицейских того времени, но проявлял особенную жестокость. В мае 1879 года я получаю сообщение Каменского волостного правления, что в селе Каменке, где временно помещалась становая квартира К., в местном арестном доме, умер крестьянин Николаев, арестованный за буйство. Меня удивило, что о таком происшествии, не заключавшем в себе признаков преступления, мне сообщают. Заподозрив что-то неладное, я в пять часов утра поехал в Каменку, расположенную всего в двадцати верстах от села Старого Буяна, где я жил. Велев ямщику завязать колокольчик у дуги, я подъехал прямо к арестному дому и застал такую картину: полы и стены оказались только что вымытыми, из стен выдергивали крюк, на котором висела цепь. Старик сторож, трясясь, почти со слезами на глазах, рассказал, что накануне на базаре местный крестьянин, портной, выпивши, распевал песни недалеко от становой квартиры. Пристав с семьей на балконе в это время чайничали. Пение не понравилось становому и он велел портного Николаева арестовать. Будучи выпившим, Николаев сопротивлялся. Сотский и десятский набросились на него, стали его избивать и по приказанию К. отвели его в арестное помещение. Там приковали его к стене. Жена портного приходила хлопотать за мужа, но пристав велел и ее посадить в соседнюю с мужем комнату. Избитый, прикованный к стене, Николаев всю ночь мучился, умолял дать ему напиться. Жена всё это слышала, но ничего не могла сделать; стучала в дверь, кричала, плакала, на помощь никто не приходил. Сторож докладывал становому о криках арестованных, но тот не обратил внимания на это заявление. Любопытно, что в то время у К. был его старший сын, студент пятого курса казанского медицинского факультета, который знал о страданиях арестованных, но не посчитал нужным прийти им на помощь. К утру арестованный умер.
Становой пристав, узнав об этом происшествии лишь поздно вечером, распорядился немедленно уничтожить все подозрительные следы, смыть все кровавые пятна, выдернуть крюк с цепью. Он не подозревал, однако, что волостное правление сообщит мне об этом происшествии, и когда я внезапно приехал, пристав и его семья наслаждались приятным сном.
Разбудили его, когда я уже успел произвести осмотр арестного помещения, допросить некоторых свидетелей и жену умершего. Днем ко мне на квартиру явились допрошенные мною в арестном помещении свидетели, полицейские, сотские и стали говорить, что утром они дали неверные показания, в действительности же умерший портной был, мол, арестован не по приказанию станового, а по их собственному усмотрению. Однако они сознались, что явились ко мне с таким объяснением под влиянием угроз станового. Судебно-медицинское вскрытие установило, что Николаеву нанесены были тяжкие побои с переломами костей и он умер от потери крови.
Прокурором Окружного суда в Самаре был тогда Владимир Романович Завадский269, талантливый, энергичный человек, боровшийся с полицейским произволом и злоупотреблениями. Высшая администрация его недолюбливала; с большим трудом и только благодаря его энергии ему удалось добиться от губернатора удаления пристава К. от должности и предания его суду. Предварительное следствие было произведено мною. К. судился и был приговорен к восьмимесячному тюремному заключению с ограничением прав.
Это дело, которое, как говорили тогда в сферах, было «создано евреем», доставляло мне много неприятностей, в особенности всякий раз, когда мне приходилось хлопотать за бесправных евреев в том же губернском правлении. Не имея возможности вредить лично мне, администрация мстила несчастным евреям.
Недовольные исходом дела К., чиновничество и дворянство стали распространять вздорные слухи о том, что я и моя жена стоим во главе какой-то политической партии, и что бесправные евреи скрываются у меня в селе Старом Буяне. Но энергичный прокурор, которого администрация побаивалась, не давал возможности лично мне вредить и на все доносы, посыпавшиеся на меня, энергично отписывался. Впоследствии время всё сгладило.
В конце девяностых годов из-за меня чуть не разыгрались еврейские беспорядки в Самаре. Заведывал я тогда временно городским участком. Незадолго до Троицына дня270 из Троицкого собора на Троицком базаре совершена была кража со взломом. Я произвел внутренний осмотр собора. Началось волнение: еврей был в соборе, в святая святых, а между тем предстоит храмовый праздник. И вот духовенство и купечество, оскорбленные, будто бы в своем религиозном чувстве, начали волноваться, протоиерей с соборным старостой поехали к архиерею преосвященному Гурию271Он, хотя и был ставленник Победоносцева272, столп реакции и ревнивый исполнитель указа об отобрании у сектантов детей, трезво взглянул на дело и сказал, что хотя храм, действительно, осквернен присутствием иноверца, освящать его не следует, так как этот акт может породить массу слухов, возбудить чернь и дать повод к погрому. Архиерей пригласил к себе председателя суда Трандофилова и прокурора Смирнова273, состоялось совещание, и решено было прекратить всякие разговоры об освящении храма. Я и некоторые самарские евреи, знавшие об этом инциденте, пережили неприятныя минуты.
Коснулись моего еврейского происхождения и по следующему делу: в селе Ершовка Липовской волости Самарского уезда летом пропал работник местного зажиточного крестьянина Базыкина Яков Кормяков. Искали его везде – в поле, в лесу, в сухих колодцах. Нигде его не было. Стали говорить, что Кормяков убит своим хозяином и где-нибудь им спрятан.
Были довольно основательные причины для такого предположения. Как-то раз перед вечером, когда пригоняли скотину с поля, слышен был сильный крик Базыкина, неистово ругавшего Кормякова за то, что одна из лошадей отстала от табуна, и один из проходивших мимо видел, как Базыкин на задах двора набрасывался на Кормякова.
Спустя две недели в поле в нескольких верстах от села Липовка, на помещичьей земле, в сухом колодце было найдено сильно разложившееся тело, в котором братья признали Якова Кормякова. В колодце была солома нескольких сортов: овсяная, пшеничная, ржаная. То, что тело было обнаружено случайно мальчиками-пастухами, а между тем раньше, когда старики и полиция там искали, тело не было найдено, дало основание заключить, что Кормяков, убитый Базыкиным, был сначала где-нибудь спрятан, а затем свезен в этот колодец. Полиция приступила к дознанию и все предположения как будто оправдались: на заднем дворе Базыкина, под навесом у стены, оказалась засыпанная яма в рост человека, в этой яме были следы тех же трех сортов соломы, что и в сухом колодце; в чулане нашлась шапка со следами, по-видимому, крови.
Я приступил к следствию. Базыкин произвел на меня крайне неприятное впечатление. Спрошенные мною жители села давали самые неутешительные отзывы о нем. Характера он был крутого, вспыльчивого, дурно обращался с работниками. Его дядя и один из братьев за дурное поведение были сосланы по приговорам в Сибирь. «Туда и ему дорога!» – говорили жители про него.
Так как время было жаркое и труп успел сильно разложиться, я пригласил не уездного врача из Самары, а временно исполнявшего тогда обязанности земского врача Владимира Дмитриевича Орлова, впоследствии профессора Киевского университета по гигиене274.Кормяков был признан своими братьями по особой примете: у него кисть была выворочена наружу, что оказалось и у трупа. Врач Орлов пришел к заключению, что хотя из-за сильного разложения тела трудно узнать личность убитого, по имеющемуся в полости живота разрезу можно полагать, что этот разрез мог быть произведен найденной у Базыкина шашкой, которую, однако, надлежит послать во врачебное отделение для исследования имеющихся на ней пятен.
Базыкин о яме и шашке дал такое объяснение: яма была вырыта для хранения летом провизии, шашка давно валяется в чулане, чуть ли не десять лет, привезена она была кем-то из родственников-солдат. На Кормякова хотя он, Базыкин, хотя и кричал, но не был «в сердцах»; куда делся Яшка, не знает. Он сам участвовал в поисках последнего, но не был в той группе, которая искала в поле и в сухих колодцах; он искал в лесу.
Целую неделю я возился с этим делом. С одной стороны, все улики как будто были налицо, а с другой – чувствовалась невиновность Базыкина. Разрез полости живота, покрытая ржавчиной шашка тоже внушали сомнение. Я распорядился перевести Базыкина в село Липовку, где и решил остаться до окончательного выяснения дела.
Оправдалась поговорка «Бог устами младенцев глаголет». На въезжей в Липовке дежурил вместо отца, помню, сотского Соврова, его четырнадцатилетний шустрый мальчуган – Ванюша. Базыкин содержался при волостном правлении недалеко от въезжей. Вечерами я посылал узнавать, что делает Базыкин, и получал один и тот же ответ:
– Стоит на коленях и молится Богу.
Как-то раз, перед вечером, на дворе лил дождь словно из ведра, и я, лежа на кровати, стал беседовать с Ванюшей:
– Что, – я говорю, – по-твоему, Базыкин убил Яшу Кормякова?
– Не знаю, – говорит, – барин.
– Ну, – говорю, – сходи в последний раз, посмотри, что делает Базыкин.
Он вернулся:
– Всё, – говорит, – молится.
А затем:
– Ну и грязь, утопленника и то в пору закопать куда-нибудь.
– А что тогда будет? – спрашиваю я.
– Вестимо, – отвечает, – на чьей земле зарыт утопленник, там и засуха и неурожай. Спроси у попа.
Нервы у меня были так напряжены, что этот ничтожный разговор навел меня на мысль о том, что тело может быть не Кормякова, а какого-нибудь самоубийцы, и, так как к обвинению Базыкина больше данных нельзя было добыть, я решил избрать другой путь.
Немедленно послал за волостным старшиной и писарем и поручил им доставить сведения, какие несчастные случаи смерти или самоубийства были в этой волости. Такие же требования были с нарочным посланы мною в соседнее волостное правление. Не доверяя волостному начальству, я сам отправился в местное волостное правление, пересмотрел все книги и нашел, что несколько месяцев тому назад недалеко от этого села к берегу реки приплыло мертвое тело неизвестного человека; тело это было вскрыто уездным врачом и предано земле в деревне верстах в двадцати от Липовки. Несмотря на дождь и темноту, я велел подать лошадей и поехал в эту деревню, взяв с собою волостное начальство, а также и Базыкина.
Подъехали к сельскому старосте. Он вышел к нам и на вопрос, где похоронен покойник-утопленник, ответил, что на кладбище у ограды, что могилу рыли такие-то и такие-то крестьяне и что при нем, сельском старосте, а также полицейском сотском рывшие могилу похоронили покойника. Послано было за могильщиком, за полицейским сотским, и все мы отправились на кладбище. По указанию могильщиков и властей разрыли могилу. Тела не оказалось. Я велел продолжать рыть. Картина была жуткая: темная ночь, льет дождь, крестьяне с фонарями, а Базыкин стоит на коленях и молится Богу. Могильщики перестали рыть, говоря, что дальше нельзя, идет уже грунт; я стал спрашивать, где же покойник. А. могильщики, стоя в могиле, говорят:
– Где же ему, чай, быть, здесь, не убег же.
– Ну, – говорю, – если здесь, ройте, может найдется.
Я объявил, что еду в Липовку, и велел старосте и могильщикам приехать ко мне утром. Усталый, вернулся на въезжую и лег спать. Когда на следующий день проснулся, мне сказали, что пришли «старики», то есть крестьяне той деревни, где я ночью был. Одевшись, я вышел в сени. Солнышко светило, дверь из сеней во двор была раскрыта, в сенях был с десяток бородатых крестьян. Один из них держал бумагу наготове. Увидав меня, они стали кланяться и сказали, что утопленника нет в земле.
Оказалось, что уездный врач довольно поверхностно произвел вскрытие утопленника, приплывшего к берегу, сделал небольшой надрез в брюшной полости, потом велел фельдшеру зашить живот, сельскому начальству поручил похоронить покойника и ушел; а фельдшер, известный горький пьяница, выпив водку, принесенную для мытья рук, не зашил живота. Тело утопленника похоронили на кладбище, а на другой день ночью, дабы избавить деревню «от глада и мора, от неурожая и засухи», вынули тело и свезли в степь, в сухой колодец, на землю купца Шихобалова, считая, что лучше пусть будет неурожай на земле Шихобалова, чем на крестьянской.
Что касается розысков, сделанных по поводу пропажи Кормякова, то, хотя искавшие действительно были у колодца, где впоследствии обнаружилось тело утопленника, но хорошенько внутрь они не смотрели. Относительно соломы выяснилось, что, когда вскрывали, для подстилки принесли с поля солому с разных мест, и потому солома оказалась разных сортов.
Возвращаясь домой из Липовки (Базыкина я, конечно, еще накануне освободил) и проезжая через село, где жил Базыкин, я был ошеломлен картиной: почти по всей улице у ворот стояли крестьяне с иконами. Некоторые подошли ко мне, кланяясь:
– Спасибо, что избавили нас от греха, ведь мы чуть-чуть не загубили невинную душу.
Впоследствии я узнал, что крестьяне хотели отслужить в церкви молебен за мое здравие, но духовенство не посчитало возможным молиться за еврея.
Спустя несколько месяцев получилось письмо со станции Смышляевка Самаро-Оренбургской железной дороги, верстах в двухстах от села, где пропал Яшка Кормяков. Письмо было от него. Он земно всем кланялся и спрашивал, не серчает ли на него хозяин Базыкин, что он убежал, испугавшись его крика и боясь ответственности за отставшую лошадь, – почему до сих пор и не давал о себе знать; а теперь, если «старики» найдут возможным, он вернется домой.
Хотя дело было уже прекращено Окружным судом, я отослал переписку с письмом Кормякова в суд, и она была приобщена к покоившемуся в архиве делу.
Чуть-чуть не разыгрался конфликт из-за моего иудейства по следующему делу, послужившему писателю Михайловскому-Гарину материалом для его пьесы «Деревенская драма»275.
В селе Купине Екатерининской волости Самарского уезда в 1896 году ремонтировалась церковь и возводилась новая ограда; работу приняли на себя крестьяне Ярославской губернии Николаев и племянник его Кузьма. Николаев был высокого роста, с окладистой бородой, лет под пятьдесят, здоровый, довольно красивый, говорил медленно, с достоинством, отчеканивая каждое слово. Племянник его Кузьма, лет двадцати пяти – тридцати, был не такой представительный, но тоже здоровый и веселого нрава. Поселились они в доме караульщика Иванова; у последнего была жена Татьяна, лет под сорок, здоровая, довольно миловидная, словоохотливая и веселая. Иванову было лет под шестьдесят, Татьяна была его вторая жена. На дворе Иванова, с выходом на задний двор, была мазанка – глиняная избушка, в которой жил Степан, племянник Иванова, с молодой женой своей, Марфой. Степан, лет двадцати восьми – двадцати девяти, болезненный, хилый, постоянно страдал какими-то нарывами, жил в бедности; его Марфуша, лет около двадцати пяти, довольно изящная, молчаливая, грустная, вечно о чем-то думала. Лишившись еще в детстве родителей, она жила в доме своих родственников, которые ею помыкали, и, не имея приданого, да и крестьянского здоровья, она не противилась замужеству с этим хилым, больным Степаном и тянула свою горькую лямку, находясь под полным влиянием разбитной Татьяны.
Поселившиеся плотники довольно удобно устроились: старший сошелся с теткой Татьяной, а племянник с Марфой. Иванов заметил эту связь, пожаловался обществу, плотников выселили из его дома, но они скоро снова вернулись к нему. Иванов снова пожаловался, плотники поселились в другом доме, но недалеко. Казалось, что всё уладилось, тем более что умная Татьяна умела разговорами успокоить своего мужа.
На караул Иванов отправлялся обычно часов в десять-одиннадцать вечера. Пред зарей, кажется 20 августа, Татьяна прибегает к брату своего мужа и говорит, что сердце у нее болит, не случилось ли что-нибудь с ее мужем, так как в это время он обыкновенно всегда уже дома, а теперь его нет. Брат стал ее успокаивать, говорить, что нет причины волноваться. Она от него ушла, но дорогой говорила всем, кого ни встретит, что, чувствует, случилось недоброе с ее мужем. Через час после этого разнесся слух, что у амбаров найден убитым караульщик Иванов. Амбары помещались на окраине у выезда из села. Когда туда прибыла власть с понятыми, оказалось следующее: недалеко от одного из амбаров лежал окровавленный мертвый Иванов, около него валялась жердь с соседней ограды, на жерди были кровавые пятна; у другого амбара, недалеко от места, где лежал убитый, замок оказался сломанным, и от него шли следы просыпанной пшеницы.
Предположение было такое: воры хотели похитить пшеницу, но, застигнутые караульщиком Ивановым, убили его.
Я прибыл на место происшествия на следующий день, вместе с врачом. По судебно-медицинскому вскрытию выяснилось, что Иванов умер от пролома черепа, что удар нанесен был ему сзади, когда он убегал от убийц, что из амбара кража в действительности совершена не была, а только для симуляции кражи натеряно было немного пшеницы.
Дело оказалось в высшей степени загадочным. Обращено было внимание на поведение Татьяны и плотников. Экспансивная Татьяна после допросов и очных ставок, сидя против меня за столом, обратилась ко мне:
– Ты, барин, думаешь, что Татьяна плохая, всё врет. Я измучилась, опостылело мне всё, хочу свою душу выложить. Да, я знала, что этот черт, плотник Николаев, шел убивать моего мужа.
Она стала рассказывать, очень подробно, и всё выяснилось. План был такой: плотники должны были убить Иванова, симулировать кражу, и, таким образом, все будут считать, что Иванов убит ворами. Когда всё успокоится, они все уедут в далекие края и по-новому начнут семейно жить. Этот план казался тем более заманчивым, что муж Марфы, незадолго до того умер от своей хронической болезни, и она, став свободной, вместе с кузиной мужа и Кузьмой могла присоединиться к компании.
Давая подробные показания, Татьяна рассказала, что, по выработанному ею сообща с плотниками плану, после того, как муж ее пойдет в караул, она откроет окно и свистом дать знать подельникам, что муж ушел. Так как ночь была выбрана темная, предполагалось, что плотники встретят Иванова около амбаров, он их не признает, они сзади ошеломят его ударом дубины, он упадет, они его добьют и затем симулируют кражу и когда все успокоится – все уедут из Кипина.