bannerbannerbanner
Ты как девочка

Елена Колина
Ты как девочка

…Но что это за цифры такие – 12.00, 12.30, 13.00? Таблетки, порошки, что это?

Оказалось, Мурочка нездорова. Можно сказать, больна, а можно не говорить, чтобы не расплакаться.

Это обнаружилось все на том же праздновании Мурочкиного рождения, когда Мурочку повнимательней рассмотрели.

Как только дело с фамилией было приблизительно решено, Мурочка заплакала, и бабушки-дедушки вчетвером (Клара во втором ряду, Стасик в третьем) ребенка развернули.

– Ну вот, все в порядке, ребенок – девочка, – довольно сказал Кузьмич.

Берта привычно запела, зазвенела, как колокольчик: «Моя маленькая, золотая».

– Она какая-то странная, – трезвым голосом сказала Тамара Петровна.

Берта на Тамару Петровну обиделась смертельно. Она Мурочку назвала странной! И так равнодушно, будто не любит Мурочку больше жизни!

– Ты врача-то спросила, что это у ребенка? Тебе же в роддоме ребенка приносили, – сказала Тамара Петровна.

– Ты почему врача не спросила, что это у ребенка? И как лечить? – сказала Берта полузадушенным голосом.

Клара пожала плечами, как в детстве, оправдывалась: ну мама, я не знаю, я не видела, мне так страшно было, что ребенок… тем более ребенка в чепчике приносили.

– Да вы же ее уже месяц видите, могли бы сказать…

Трудно в это поверить: Мурочка уже месяц дома, они ее пеленали, купали – и не замечали огромную, в полголовы, шишку. А сейчас все вместе смотрят и видят: точно, у девочки на голове шишка, мягкая, будто там внутри жидкость. Потом узнали, что это называется гематома.

Трудно, но можно поверить: они гематому не замечали. Клара не знала, как должно быть, как должна выглядеть голова младенца, – раз мама ничего не говорит, значит, так и должно быть. Горячев весь в науке, а Стасика, никому не нужного, к ребенку не допускали, и права замечать у него не было. Почему Берта ничего не заметила, объяснения нет, разве что модное объяснение, что человек физически видит только то, что хочет видеть, а что не хочет, не видит.

Мурочку положили на животик, и она попыталась приподнять голову, но тут же уронила – грустно положила головку на бочок и смотрит на своих родственников.

– Нормальный ребенок в месяц уже головку держит, а она вон, тюкнулась… – сказала Тамара Петровна.

Тамара Петровна через минуту забыла, что сказала. Но одно нетактичное слово может навсегда разделить людей… Лучше было ей помолчать. Берта в словах Тамары Петровны услышала деревенское недовольство невесткой, которая родила больного ребенка, и чуть не задохнулась от бешенства.

Но обиды обидами, а шишка – вот она, большая.

– Ну, ничего, подрастет – научится, – загудел Кузьмич, попытался свести все к шутке, – нету таких в нашей породе, чтобы не умели голову держать, ха-ха…

– К невропатологу! – сказала Берта, точно указав направление пути.

– В момент организуем, – кивнул Кузьмич. – Но почему врач-то в роддоме ничего не сказал про шишку? Сказал «забирайте в лучшем виде», побоялся, что ли?

– Как только ребенка с их территории вынесли, все, с них взятки гладки, – объяснила Тамара Петровна. Как будто Мурочка была куплена, как сервант или журнальный стол, и чек выбит, и как только ее вынесли из магазина, вся ответственность за повреждения легла на покупателей.

– А вот я родила здорового ребенка, мы по врачам не ходили, – добавила Тамара Петровна.

Тут уже Клара на свекровь обиделась: ТэПэ (так она ее за глаза называла) молодец, родила здорового ребенка, а она, Клара, получается, не молодец, родила больного!.. Больного ребенка?.. О господи, больного… Что оставалось – плакать, бежать к невропатологу, плакать, бежать, плакать…

Невропатолог, самый лучший в городе, сказал: «Родовая травма». Таблетки нужно давать каждые полчаса, разные. Для повышения мышечного тонуса, для снижения мышечного тонуса, для того, чтобы жидкость ушла, для того, чтобы калий из организма не вымывался, для засыпания, для сна, для просыпания… Диагноз – энцефалопатия, причина – родовая травма. Если не вылечить Мурочку, она не будет ходить, не будет держать ложку…

Реакция была у разных родителей разная. Горячевы сначала под тяжестью беды согнулись, затем с бедой согласились и сжились, беда оплела их, как вьюнок, и они стали жить вместе, Горячевы и беда. Кузьмичи не так. Кузьмич хмыкнул, крякнул: он жить с бедой не согласен, нету у его внучки никакой энцепа… нету, и все. Тамара Петровна в связи с родовой травмой ребенка много о чем подумала, прежде всего как бы главврача уволить по статье, затем о своем сыне: какая у него будет жизнь, если ребенок не вылечится?..

Но что же мы ничего не говорим о Стасике? Трудно посреди лекарств и пеленок не заметить человека ростом метр девяносто, но Клара его не замечала: он в беде с ней не жил, в беде она была с Мурочкой и родителями.

Болезнь Мурочки двадцатилетних супругов окончательно разделила, они как жирафы в зоопарке жили: в одной клетке жираф-мама с жирафенком, в другой жираф-отец.

Но все-таки какие у Клары со Стасиком были отношения? Хорошие. Из клетки в клетку – хорошие.

Ну а секс, какой был секс? Хороший. Ничего ни о чем нельзя сказать плохого. Все было хорошо.

Неужели между ним и Кларой совсем не было близости? Пусть они жили как дети со взрослыми, но неужели совсем? Они уходили к себе на третий этаж, закрывали двери, оставались вдвоем, о чем же они говорили? О друзьях, что у кого как, кто получил двойку на экзамене, кто не вышел на сессию, кто с кем встречается… Ну, обо всем таком и говорили. У Клары было много друзей и подруг, и почти все они стали их общими друзьями.

Думаешь о чем-то, страдаешь, а потом вдруг такое случается, что все мысли и страдания оказываются – ерунда. Клара больше не думала, как сохранить себя, не стать только мамой, и как без нее подружки, – подружки все куда-то улетели, на другую планету. Мурочке требуется доза препарата чуть меньше четверти таблетки, как отделить от таблетки чуть меньше четверти – вот о чем теперь нужно было думать.

Берта вечерами сидела за столом, как будто в аптеке: разрезала каждую таблетку бритвой, толкла толкушкой в порошок, несколько частиц ножом отделяла, еще парочку сдувала, в кальку заворачивала, сверху надписывала, что это и когда давать. С ее лица уже никогда не сходило беспокойство, ни днем, ни ночью, – не перепутала ли она таблетку, дозу, надпись, – и правильно ли невропатолог лечит Мурочку.

И с огромным трудом удалось отправить Мурочкины медицинские бумаги в Америку. Их перевели на английский, профессор Горячев повез их на симпозиум в Венгрию, оттуда бумаги поехали в Америку, на консультацию в Гарвардский госпиталь, где работала русская жена американского коллеги – вот совпадение – детский невропатолог, она проконсультируется с другими невропатологами и даст заключение.

Когда дома младенец, трудно соблюдать порядок достойной жизни… Вот такое, к примеру, случилось: Клара, рыдая, вбежала на кухню растрепанная, в халате на ночную рубашку: «Я дала не то-ооо! Теперь что бу-уудет!! Я ее отрави-иии-ла!» Берта выбежала из спальни в халате на ночную рубашку, зарычала: «Если с ребенком что-нибудь случится, я тебя убью!», а Клара в ответ закричала: «Я сама себя убью! Я вообще тут никому не нужна!»

– А в остальное время они играли на фортепьянах, как и положено в профессорской семье, – меланхолично произнес Горячев.

Но в целом Клара стала ловко справляться: раз – одно лекарство в рот, два – другое! И глаз не сводила с Мурочкиных рук, чтобы Мурочка правильно погремушку держала, чтобы пальчик был не внутри кулачка, а снаружи. «Вы должны следить, чтобы она правильно погремушку держала, чтобы пальчик был не внутри кулачка, а снаружи, нет, не так, а так, иначе она у вас не сможет ложку до рта донести… А ножки – вот так массаж делать, а то она у вас будет не ходить, а ковылять». Клара во сне вздрагивала – где пальчик – внутри, не снаружи? – и руки у нее во сне дергались, как будто она массаж делает. Гематома исчезла через месяц – вероятно, лекарства помогали. Лекарства давали Мурочке шестнадцать раз в день, в первой половине дня каждые полчаса, потом перерыв, вечером опять каждые полчаса.

В Клариной голове установилась простая понятная ясность: если Мурочка не выздоровеет, она жить не будет. Она решила это мгновенно: представила своего ребенка, который ложку не умеет держать и не ходит, а ковыляет, и решила – если Мурочка не выздоровеет, она жить не будет. Любопытно, что некоторые моменты Кларино сознание милосердно обошло: если Мурочка не выздоровеет, как же она сможет не жить, ведь у нее Мурочка и мама с папой… Это было торжество инстинкта самосохранения: если будет плохо, она жить не будет, и все.

И это, конечно, сильно упростило дело: приняв решение, Клара перестала задыхаться от ужаса, а просто включилась, как робот: лекарство, пальчик поправить, лекарство, массаж, лекарство, пальчик…

Ответ невропатологов из Гарвардского госпиталя удалось получить нескоро, через восемь месяцев, когда Горячев поехал на следующую конференцию.

Официальный ответ из Гарвардского госпиталя был такой: диагноза «энцефалопатия» в США не существует, описанное в медицинских документах состояние ребенка при рождении не считается родовой травмой. Гематома рассасывается в течение месяца без медикаментозного вмешательства. И от руки было приписано: «Живите спокойно, ребенок здоров».

С этого момента – с момента получения заключения – Берта начала улыбаться. Думала: надо же, все это было зря – слезы, отчаяние, лекарства, – как жалко времени, ведь можно было просто жить…

А Клара все мгновенно забыла: свой ужас, решение не жить, если Мурочка не выздоровеет. Она помнила факты: лекарства, дозы, пальчик, она же не сумасшедшая, чтобы забыть факты. Но она все забыла – слезы, отчаяние, лекарства, – как будто и не было страшного «возможно, инвалид», долгих месяцев, когда Мурочкино будущее было неясно, – вырвалась из ужаса, убежала счастливая. В юности не жалко времени, не жалко, что вот – страдал, а мог бы вместо этого веселиться, – сквозь плохое пропилил и помчался дальше. Она даже не задумалась, кто прав – ленинградские врачи или американские, есть ли такой диагноз «энцефалопатия», и был ли он у Мурочки, и что было бы, если бы ей не давали лекарства 16 раз в день, не делили таблетки на микроскопические дозы, не выстроились бы единой цепью, взявшись за руки, чтобы спасти Мурочку, – не задумалась, было ли от чего ее спасать? Это уже было прошлое, а прошлое прошло. К этому моменту в семье остро стоял другой вопрос – как наказывать Мурочку.

 

Мура носилась по дому, сдергивала скатерти, забиралась по стремянке на верх книжных стеллажей, рвала бумаги, пряталась под кроватями, залезла в книжный шкаф и закрыла за собой дверцу, а однажды уселась на письменный стол деда и изрисовала первую главу чьей-то диссертации. Как наказывать ребенка? Не шлепать же ее? Или все-таки немного шлепать? За диссертацию-то уж можно отшлепать? Или все-таки нет? Когда дед грозно сказал Муре «Ну что, отшлепать тебя??», она покачала головой: ага, тебе, получается, можно рисовать на бумаге, а Муре нет, ты, получается, профессор, а Мура нет, не профессор?

Мура в одиннадцать месяцев говорила, как многие не говорят и к сорока годам, должно быть, таблетки сыграли свою роль.

Кузьмичам очень нравилось, что она девочка-хулиган, они ее поощряли – пусть бегает, всюду лезет, падает, разбивает коленки. Они, как и остальные, радовались письму из Гарвардского госпиталя (сделав вид, что не понимают, что это письмо из Америки), за подписями и печатью, утверждающему, что Мура здорова. Они торжествовали: их внучка не могла иметь эту… энцефалопатию!

Клара с Бертой начали ссориться. Прежде были вдвоем, как стальная пружина, сжавшаяся, чтобы вытащить из беды Мурочку, но как только выяснилось, что не было никакой родовой травмы и Мурочка здорова, пружина разжалась и звенья начали лязгать друг об друга.

Клара считала, что закончилось ее заточение, она заслужила право ходить в гости, в кино, в театр. Берта считала, что ее просят остаться с ребенком слишком часто, к тому же Клара не просит, а требует. Клара и правда требовала и обижалась, она стала нетерпима к родителям, как подросток, они ее особенно раздражали тем, что… всем, они ее раздражали всем! Она провела дома, с ними, слишком много времени – целых двадцать лет.

И вот такие диалоги между ними случались, что заставляло Клару вздыхать «мама…» и, как зверька в ловушке, нервно-суетливо оглядываться в поисках выхода.

– Клара, ты видела, какие у Муры зубы растут, как лопаты…

– Нормальные зубы.

– А ты стала слишком худая, тебе не идет быть такой худой…

– Мама, почему тебе все не нравится?..

– Потому что я волнуюсь. Мне же хочется, чтобы она была красавица и чтобы ты хорошо выглядела.

– Ну, мама…

– Что «мама»?.. Вот что «мама»?! Это для меня самой очень плохо, что я такая. Что я за все волнуюсь. Лучше бы мне было все равно.

Труды и дни Андрея Мамкина

КАЖЕТСЯ, ВЫ ОТ НАС НИЧЕМ НЕ ОТЛИЧАЕТЕСЬ.

У меня все пошло не так в детском саду. В детском саду меня дразнили «Андрюша в пальто». Про «плакса-вакса-гуталин – на носу горячий блин» я уже не говорю.

Если бы мы не встретились, я и Андрюша в пальто, моя жизнь повернулась бы иначе.

Но возможно, и нет. Не в детском саду, так в школе… В школе меня как только не называли: Мамкин-Папкин, Бабкин-Дедкин, Бабулькин-Дедулькин и даже Племянников. Я уже знал, что плакать стыдно, и делал вид, что не обижаюсь, но в душе-то плакал. Не в душе, откуда в школе душ.

Но с другой стороны, а если бы я был Лизаветой? Ее фамилия Сачкова, и ее называют Сучкина, Сучка. Лизавете кажется, что в «Сучке» звучит уважение?.. Пусть уж лучше у каждого будет то, что ему предназначено судьбой, а то как бы не было хуже: Мамкин так Мамкин.

Для того чтобы вы не теряли времени и быстрей сориентировались в моей душевной жизни и в моих родственниках, вот мой мир, мир Андрея Мамкина.

Я сам центр своего мира. Я инфантильный, меланхолик, я говорю «Мамочка», и я плакса.

То есть я был плаксой. Мы же знаем, что взрослым можно плакать, только когда играют Шопена или гимн. В этом смысле я взрослый и давно уже не плачу или плачу меньше.

Я не использую сленг, потому что я дважды другой. Другой – не такой, как вы думаете, не «современный подросток», прилипший к компьютеру, повторяющий «жесть, хайп, отстой» и не умеющий чувствовать, как вы. Таких, по-моему, нет, их выдумали.

…А вот и Мамочка. В руках у нее ноутбук.

Она не врывается ко мне без стука (мне 17 лет!), она входит одновременно со стуком. Ничего не поделаешь, холерический темперамент. Татка (моя подруга, с первого класса хочет быть психологом, прозвище Писихолог) говорит: «Она же холерик, сначала действует, потом думает».

Я, как южноамериканский трехпоясный броненосец в минуту опасности, метнул свой ноутбук под подушку и притворился спящим. Мне нравится, что они, броненосцы эти трехпоясные, в минуту опасности сворачиваются в шарик и хвостом блокируют всю конструкцию, это мудро.

– Андрюша, просыпайся! У меня ужас! Мне читательница написала письмо, а издательство переслало… Вот читаю: «Когда у меня была тяжелая болезнь, ваши книги помогли мне выжить». Ужас!

– А почему ужас?

– Ну как? Ты что, не понимаешь?! Это же потрясающе, прекрасно! Именно мои! Не чьи-нибудь, не Толстого, не Мураками, не Акунина или Донцовой, а мои! Ужас в смысле – это потрясающе, что я кому-то помогла выжить!.. Есть великие писатели, есть модные, которые открывают новые художественные миры, экспериментируют с языком, а есть те, которые помогают людям выжить, – и это я! Значит, я не зря живу на свете!.. Почему ты не радуешься?!

На самом деле это, правда, потрясающе, когда ты создал что-то, хоть книгу, хоть зайчика из пластилина, и это сделало чью-то жизнь краше. Это самое крутое, что может быть.

– Андрюша! Смотри, вот еще письмо… Не спи! «…Ваши книги такие позитивные»… Так, дальше неинтересно, это про нее, а не про меня… Ага, а вот тут про меня: «Вы сама такая же веселая и позитивная, мы вас обожаем всей бухгалтерией, пишите нам на радость!» Слышишь? «Пишите! Нам на радость!» …Почему ты не радуешься?! Так, а тут смотри, вышло мое интервью, а вот афиша встречи в московском Доме книги, а это с телевидения, приглашают в ток-шоу… Смотри сколько всего!

Как в одном неглупом человеке может уживаться такое по-настоящему человеческое желание быть нужным людям и такая идиотская суетность? Она любит, когда жизнь кипит вокруг нее, как будто она кура в бульоне.

– Почему я должен радоваться? Может быть, у меня сейчас другое настроение. Не все вращается вокруг тебя.

– Ты прав, конечно, не все… Почему не все?

Она эгоистична, как картина Рафаэля, как будто она одна красота и совершенство и вокруг нет ничего.

Может быть, каждый писатель по определению является сам себе картиной Рафаэля, ведь он сосредоточен на своем внутреннем мире? Даже такой, как Мамочка, не вполне настоящий?..

– А вот неприятное. Смотри, вышла книжка – сборник «Петербургские писатели». Все тут, а меня не включили, никто и не подумал меня позвать… Знаешь, от этого такие бульканья горестные в горле, как фонтанчик – бульк-бульк, горько-горько, обидно-обидно, никому не могу об этом сказать, только тебе, какое счастье, что я могу тебе все сказать… А вот она там есть! Если бы ее тоже там не было, мне бы было не так обидно, не так ужасно больно… Да, мне больно вообще и в частности. Я раньше думала: как пережить все, не рассказывая подругам? А теперь я думаю: только так и можно пережить, потому что не обсуждаешь свои горести… Только с тобой я могу обо всем говорить, все обсуждать. …Что мне обсуждать, какие горести? Как какие? Меня тут нет. То есть там, в этой книжке. А она есть.

Она – это Алена Карлова, которую включили в сборник. Вот такая ерунда Мамочку мучает. Человеку пятьдесят лет, а его мучает такая ерунда!

– Знаешь, что я подумала… Не знаешь? А вот что: мне нечего сказать про главное, про жизнь и смерть, – я не настоящий писатель, поэтому меня и не включили в сборник… Но раз так, я больше никогда не буду писать …Или все-таки мне есть что сказать?

Бедная Мамочка. Мучается, как настоящий писатель. А ведь она писательница для дур. Все ее книги могут называться одинаково: «Очарованная Дура».

Нет, это не то. Не подростковая ненависть к предкам.

Просто это правда: Мамочка – знаменитая писательница для дур.

Она гораздо умнее своих глупых книг. Но пишет всерьез, искренне считает это творчеством, придумывает персонажи, чтобы все было психологически обосновано. Сюжет всегда одинаковый: он и она ищут любовь, находясь в разных местах: Россия и Америка, Воронеж и Москва, разные этажи в одном подъезде, два соседних стола в одной фирме. Сквозь препятствия он и она движутся друг навстречу другу. Препятствия различаются: это другая любовь, предыдущий муж или свекровь, болезнь, предательство.

Конечно, можно сказать, что я не смею смеяться над ее книгами – ведь я ем ее книги, одеваюсь в ее книги.

А я вот смею! Мне за нее обидно. Она сама говорит – делать надо только то, в чем ты первый. Тем более если человек умный, образованный, как она. Или уже тогда писала бы любовную хрень для теток не всерьез. А она, умная, образованная, всерьез говорит «мое творчество».

… – Почему все говорят о возрасте? Что вообще за проблема – возраст? Зрелый возраст богаче юного! …Но как мне жить в таком возрасте? Представь, что все – редакторы, пиар-менеджеры, журналисты, буквально все моложе тебя, а ты, оказывается, старый хрен… Это я про себя…

Так зрелый возраст богаче или она старый хрен?

– Ты думаешь, что я путаюсь, не могу точно выразить такую простую мысль? А потому что это совсем не такая простая мысль.

Недаром у нее большие тиражи. Многотысячные тиражи означают, что она понимает многие тысячи людей, читает их мысли… вот как сейчас мои.

– Знаешь, я скажу тебе один секрет: все, что было раньше, как-то побледнело, стерлось… Я даже мужей своих не сразу вспомню. Нет, твоего отца – конечно… Да и как его забудешь, если он приходит… приходит и приходит… Андрюша, у меня – только не смейся – пропала радость жизни… Нет, в целом радость жизни осталась, но детская радость жизни пропала. Вот скажи, почему лет до сорока семи – сорока восьми я чувствовала себя ребенком, а теперь не чувствую?

– Может, теперь ты чувствуешь себя подростком?

– Ха-ха, очень смешно, – проворчала Мамочка, не отрываясь от экрана ноутбука. – Хотя в этом что-то есть – чувствовать себя подростком. У меня будут подростковые комплексы! Я буду недовольна своей внешностью, буду расстраиваться, что у меня слишком большой нос… Что еще? А, да-а, я буду искренне думать, что все происходящее со мной уникально… Еще секс, я буду все время думать о сексе… Буду переживать, что думают обо мне другие люди.

Она и сейчас переживает, что думают о ней другие люди. Иначе зачем смотрит в Интернете про себя, набирает в поисковике «Клара Горячева» и бегает по ссылкам?

– О-о, смотри, что я нашла про себя. Это материал о презентации, которая была в московском Доме книги, там еще была девочка-журналистка, такая приятная… Слушай, что она пишет: «На сцену вышла пожилая женщина, воплощение петербургского стиля, интеллигентности…» Что? – Она так испуганно захлопнула ноутбук, как будто оттуда на нее выскочил черт. – Пожилая женщина – я?.. Разве можно так говорить про человека?..

– Журналистка дура, ты даже взрослой не выглядишь…

– Ну да, я старше этой девчонки-журналистки, но так писать про меня неправильно… Боже мой, ведь она училась на журфаке, сто раз пожалеешь о советском образовании… Какие времена, какие нравы… Надо же так сказать про меня – «пожилая женщина»… А это точно про меня?

Расстроилась, ушла. Жалко ее, совсем не умеет смотреть фактам в лицо, живет в розовых очках по всем пунктам. В смысле своего возраста особенно.

Все это было о Мамочке. Теперь продолжим обо мне.

У меня говорящая фамилия, как в русской литературе XIX века – Скотинин, Вральман, Стародум… Я – Мамкин. Как будто это специально вышло, ведь мама занимает в моей жизни огромное место.

Я меланхолик. «Человека меланхолического темперамента можно охарактеризовать как легкоранимого, склонного глубоко переживать даже незначительные неудачи, тонко реагирующего на малейшие оттенки чувств».

Всем кажется, что внешне меланхолик щуплый, бледный, в очках… Ну, я такой и есть: очки, легкая сутулость, – типичный питерский ботаник. Не понимаю, почему про меня говорят «красавец», может быть, из-за роста?

Татка-писихолог говорит, что я соткан из противоречий. Это так, личность у меня очень противоречивая, мой внутренний мир отличается от того, каким меня видят другие.

 

Внутренний мир у меня очень робкий, как положено меланхолику, а внешность мужественная: рост 186, голос низкий, хриплый. Мамочка говорит, что я в детстве очень много плакал и сорвал голос. А может быть, эта хрипотца из-за того, что в детстве я всегда был простужен.

Теперь представьте, каково мне. К красавцам предъявляются определенные требования, если красавцы не могут им соответствовать, они страдают.

На этом с жалобами все. Я постараюсь избежать нытья, рассказов о том, как я замазываю прыщи украденной у Мамочки крем-пудрой, жалоб на неуверенность в себе, мечтаний о сексе и другого типично юношеского содержания.

Я вообще хочу поговорить о другом. Меня интересует взросление. Не мое, а Мамочкино. Взросление взрослых интересней, чем взросление подростков. Каждый подросток считает свои страдания (по поводу прыщей, я имею в виду прыщи в прямом и переносном смысле) особенными, но все подростковые страдания одинаковы.

Каждый взрослый считает свои страдания в точности такими, как у других, но страдания взрослых все разные.

Итак, в детском саду меня дразнили Андрюша в пальто. Кто-то из родителей приволок в дар детскому саду антикварную куклу 1965-го, кажется, года выпуска. Это был кривоногий щекастый пупс в синей кепке и пальтишке, на руке у него висел ярлык «Андрюша в пальто».

Клянусь, что никакого сходства с кривоногим пупсом у меня не было: ни щек, ни пальто. Только имя: Андрюша.

Меня дразнили, я плакал. Плакать не было моим осознанным выбором, плакать от обиды – это свойство моего темперамента: я же меланхолик – ранимость, чувствительность, нежная душа, черт бы ее побрал, если бы вы знали, как с ней неудобно.

Татка говорит, что темперамент динамически и энергетически определяет человека. Ну вот, моя энергия невелика, раз я меланхолик.

Планы на будущее

За меня всего хочет Мамочка. Мамочка – писательница, она привыкла сочинять судьбы.

Она знаменитая писательница. Продается повсюду. Все видели фиолетовые обложки с красным сердечком, как фантик от леденца. В интервью скромно говорит, что любая женщина может стать писательницей, нужно только вспомнить, что писала сочинения на пятерки, и немного нахальства: написать книгу все равно что сварить суп – взять интригу, добавить семейных проблем, по вкусу посолить сексом, поперчить какой-нибудь модной философией. Не переборщить с перцем, чтобы было не слишком умно.

Чего конкретно Мамочка хочет для меня?

Она хочет, чтобы я достиг… ну, вы знаете, добился. И при этом отличался от других. Был не тупо профессором в Гарварде или топ-менеджером в «Газпроме», – это для нас слишком мелко! Мамочка хочет, чтобы ее сын стал современным Леонардо да Винчи: спортсменом-интеллектуалом, чувствительным мачо, бегал марафоны и метал снаряды, задаваясь эськзист… экзинцистанци… экзисценци… эк-зи-стен-циальными… главными вопросами человеческого бытия.

Фиг вам, вот что я могу сказать на это. Из того, что она сочинила для меня, мне ничего не надо.

Чем я отличаюсь от других.

О-о, я многим отличаюсь! Я уже в детском саду отличался от других мальчиков… Речь не идет о сексуальной ориентации, сексуальная ориентация у меня традиционная. И да, я точно знаю: мне уже приходилось заниматься сексом. Точнее, мне пришлось заниматься сексом.

Ну, или почти сексом. Татка хотела этого больше, чем я… Не думайте обо мне плохо, но я мог бы еще подождать, без всякого напряга, честно. В семнадцать лет все люди взрослые, но одни взрослей, чем другие. Татка взрослей, чем я, а может быть, у меня не слишком страстный темперамент, я ведь меланхолик. Все люди в семнадцать лет придают больше значения сексу, чем отношениям, а для меланхоликов важнее отношения, чем секс.

Мура, моя сестра, сказала мне: «Тебе с такой красотой будет трудно жить, все женщины будут думать, что ты капитан дальнего плавания». В прямом смысле капитан дальнего плавания или в переносном? Она сказала: «Твоя внешность вызывает надежду». Я понял: они будут думать, что я их мечта. Но я не хочу быть мечтой!

– Когда ты осознал, что ты такой красивый? – спрашивает Татка.

– Никогда. Ничего я не осознал. Ну, с девяти лет, наверное, осознал, или с одиннадцати…

Не то чтобы я не верил, что я красивый, с чего бы всем врать… но это никогда не было правдой для меня.

Я на каждого человека в жизни, и особенно в кино, смотрю и думаю, в чем я его хуже, слабее или глупей. А если не могу сразу придумать, в чем я хуже, то у меня есть слабости про запас, которые всегда можно пустить в ход. Например, я не могу есть незнакомую еду. Это кажется ерундой, но это слабость: папа говорит, что настоящему мужчине должно быть все равно, что есть.

Или иногда я забываю, как надо двигаться. Машу руками, как идиот, или, наоборот, становлюсь слишком зажатым.

Иногда ухо тереблю.

Или придаю лицу задумчивое выражение, как будто напряженно о чем-то думаю. Но это со мной уже в последнее время реже бывает. Теперь я уже ни для кого не живу. Теперь я живу сам: плохо ли, хорошо, но это я.

– Но как именно ты понял? Что ты такой красавец, как атлант у Эрмитажа? Нет, ну ты же знаешь – ты идешь, и все девочки поворачивают голову. Тебе это приятно?

– Неприятно.

Мне очень неприятно. Мне это вообще не нужно. Я не атлант, они не сутулые, а я специально сутулюсь, чтобы меня не увидели. Это как будто все от меня чего-то хотят, а я не могу им дать.

– Ты не можешь принять себя красивым.

Ну да, наверное… Я недавно прочитал биографию Пруста, он сказал: «Принять самого себя – это первое условие писательства». Непонятно, что он имел в виду.

– Ты у меня такой гиперчувствительный… – Татка смотрит на меня, как будто я ее пудель, иду рядом без поводка.

Чем еще я отличаюсь от других? Я единственный из всех знакомых мне людей в мире, кроме Мамочки, читал Пруста и биографию Пруста. Мамочка говорит, что Пруст прекрасен, она очень любила его в юности, но теперь даже полстраницы Пруста погружает ее в сон.

Пруст был меланхолик и гомосексуал. Еще раз отмечу, что я – нет, я меланхолик и гетеросексуал.

Сейчас вместо «меланхолик» модно говорить «высокочувствительный человек».

Но суть-то от этого не меняется! Я как типичный меланхолик всегда сначала вижу неприятное, страшное, опасное и первым делом пугаюсь. Или обижаюсь, или разочаровываюсь, впадаю в панику, в зависимости от серьезности ситуации.

…Потом прихожу в себя, и уже можно как-то пережить.

Никто этого не знает, внешне я сильный, сдержанный и невозмутимый, как удав. Вы бы на моем месте тоже были как удав! Если бы годами слышали: «ты что, девочка?!», «будь мужчиной», «сдерживай эмоции»…

Я годами тренировался не плакать, не быть как девчонка… Привык уже маскироваться под невозмутимого удава, а слезы сами собой наворачиваются на глаза.

Я еще кое-чем отличаюсь от других в плохую сторону: не мог ругаться матом (а ведь нужно!). Когда на переменах на доске писали матерные слова, у меня от этих слов шел мороз по коже и разливался холод в душе.

Мне были неприятны грязные руки, кровоточащие царапины, ноги в песке, из-за этого я не любил купаться в море, мне ни разу в жизни не хотелось залезть куда-нибудь в трубу – там темно. Или спрыгнуть со второго этажа – это высоко.

Я позже узнал: меланхоликам свойственно опасаться за свою физическую целостность и стараться всегда быть идеально чистыми.

И еще я с трудом научился ездить на велосипеде. Вы скажете, что это не опасно, но разве вы не боялись завалиться набок? Я боялся завалиться набок и так и не решился ездить без рук… Потом страхи почти прошли, но слава богу, никто уже не скажет мне: «А ну давай без рук!»

И было ужасно неприятно, когда папа говорил мне с натужной бодростью: «Ну ты же мужик!» Я боялся не быть мужиком еще больше, чем ездить без рук.

Ну, если честно, совсем честно, страхи не прошли, но я научился скрывать. Мысленно сворачиваюсь в шарик, как южноамериканский трехпоясный броненосец (разумеется, без хвоста), и тогда можно как-то пережить.

Важно!!!

Не думайте, что Мамочка меня плющила, призывая к мужественности в ущерб моей натуре! Мамочка всегда была во всех смыслах на моей стороне: и когда я дрался (редко), и когда плакал (часто). Если я хотел плакать, она меня обнимала. Но мои отцы, конечно, вели себя иначе.

Рейтинг@Mail.ru