Дядя Илюша заулыбался, распушился. Рассказал Мариночке историю своего друга, ученого, которого избрали иностранным членом Лондонского королевского общества.
– Жена отвела его в ателье, и там ему сшили фрак для церемонии заседания королевского общества. И где, вы думаете, этот фрак? Висит в шкафу. Его не пустили. Не фрак, конечно, а моего друга.
– Это мой папа. Это ему сшили фрак, фрак висит у нас в шкафу, – сказала я. Специально перевела внимание на себя. Слишком уж дядя Илюша распушился.
Мариночка ему понравилась. Откуда я знаю? А просто уши нужно иметь. И глаза. Он был со мной, и взгляд у него был потухший, а когда увидел Мариночку, на него как будто живой водой прыснули. Обычная жизнь кажется ему рутиной, а когда вдруг что-то новое блеснет впереди, жизнь вроде бы уже не такая скучная.
Он-то ей точно понравился, разве может не понравиться красавец, как будто из французского кино.
А если бы это было кино? В кино не может быть случайной сцены, в которой мужчина и женщина поговорят о талантливом ученике и разойдутся, в кино у них начался бы роман.
Дядя Илюша и Мариночка разговаривали, а я придумывала про них кино. Как они потом встретились. Случайно? Или он пришел за ней в школу? Или он просто сказал ей «дайте мне ваш телефон», когда я отвернулась? Как она дала ему понять, что он ей понравился? Использовала какой-то хитроумный предлог, как в книгах, например, уронила платок, он поднял, и их взгляды встретились? Или просто попросила дать почитать книгу, посмотреть кассету? Как это бывает у взрослых? Он специально сказал ей, что женат? Чтобы она сразу знала и согласилась быть только любовницей? А чем эта история закончится?
Иногда в кино есть эпилог, например в «Берегись автомобиля». Если нужно сообщить зрителям о том, что произошло с героями после того, как история закончилась.
А если в эпилоге возникает новый конфликт, завязка нового сюжета, то это многосерийный фильм.
Господи, господи, как я люблю многосерийные фильмы!
Потому что – что такое полтора часа, которые идет обычный фильм? Только начнешь жить жизнью героев, а уже конец. Это неправильно. Я бы хотела быть с героями каждый вечер, долго-долго, от детства до старости. До моей старости! Я люблю «День за днем», «Наши соседи», «Кабачок 13 стульев», как будто они мои родственники. Мама говорит, что я инфантильная, что все это смотрят люди, любопытные к чужой жизни, а нужно жить своей жизнью. Я живу своей жизнью!
Вообще-то я живу своей жизнью, но для родителей. Я все сделаю, я из себя вылезу, чтобы учиться в этой школе, чтобы не опозорить маму с папой!
29 ноября
– Ты, кило восемьсот! – кричала Алена. – Почему ты?! Мне даже смешно, почему ты!..
– Тебе смешно, а мне обидно, тебе говно, а мне повидло, – хитро улыбнулась Ариша.
Это детское присловье близнецы использовали для ситуаций, в которых каждая боролась за свои интересы.
Девочки родились с разницей в десять минут. Алена – два восемьсот, Ариша – кило восемьсот, и те десять минут, которые Алена уже орала и требовала, а Ариша провела в утробе, стали подтверждением Алениного главенства навсегда. Влюбленный в Аришу Виталик Ростов однажды сказал: «Килограмм младенческого веса не может быть – пардон за дешевый каламбур – самым весомым аргументом в спорах. Борись за свои гражданские права, Ариша!» Здесь, как в каждой шутке, была только доля шутки, – Виталик обижался на Алену, ему казалось, что Аришина уступчивость принижает его самого и вместе с Аришей ставит его на второе после Алены место, а изредка, не часто, и самой Арише надоедала ее уступчивость. Алена мгновенно, как чувствительный прибор, регистрировала бунт в самом его зародыше, воспринимая любое несогласие как покушение на свою полную над Аришей власть, и между девочками происходили бурные короткие ссоры, всегда по одному и тому же сценарию. Алена требовала, Ариша огрызалась, Алена наступала, Ариша отползала в сторону – психологически, конечно, отползала, например закрывала лицо руками и оттуда испуганно выглядывала, но не сдавалась. Алена какими-то своими способами выуживала ее из психологического укрытия – шантажировала своей любовью, пугала, убеждала, что в Аришиных же интересах уступить, а убедив, утешала, жалела, обнимала, покачивала на груди, наслаждаясь тем, что Ариша снова в ее власти, и… А что еще? Все. Алена, конечно, вела себя как хитроумный тиран, как всякий тиран, уверяла, что тиранит окружающих якобы ради их пользы, хотела Аришиной любви до последнего, до полного погружения, но близнецы – это особая материя, и общепринятые моральные нормы здесь ни при чем. Ссора обычно занимала минут пятнадцать-шестнадцать, не больше.
Сейчас все происходило не по сценарию. Близнецы упоенно ссорились уже час без всяких признаков того, что Ариша собирается уступить. «Я, я!..» – возмущенно кричала потерявшая терпение Алена, возвышаясь над сгорбившейся на кровати Аришей. Нина в споре не участвовала.
Девочки занимали две смежные комнаты. В спальне вплотную друг к другу стояли две кровати, Аленина и Аришина, и Нинин диван. В смежной комнате, которую в шутку называли «классной», как в институте для благородных девиц, стоял секретер, в первый же день Нининого пребывания у Смирновых разделенный на троих, – в нем давно уже все смешалось, Аленины записки от мальчиков, Аришины листочки с переписанными из книг стихами, Нинины школьные тетрадки, – и круглый стол, за которым все трое делали уроки. Сейчас Нина за ним готовилась к контрольной по химии, прикрыв глаза, повторяла про себя: «Серная кислота взаимодействует с металлами, стоящими в ряду напряжений до водорода…»
– Ну, Алена, пожалуйста… Мне это правда важно… Почему всегда ты?! Нина, скажи ей!.. Нина, ну скажи ты ей!.. – продолжала защищаться Ариша, и Алена энергично махнула рукой в Нинину сторону, что означало «попробуй только!».
Нина встрепенулась – звонок.
– Пришел, чего сидите, – бросив ручку на недописанном «4Zn + 5H2SO4 = 4ZnSO4 +…», сказала она.
Было семь часов вечера, а Он никогда не появлялся дома раньше десяти. Почему Он так рано пришел, что случилось?
– У лифта кот сидит, дать ему колбасы, что ли?.. Где все? – спросил Андрей Петрович, отряхивая снег.
Снегопад был такой сильный, что за несколько секунд, пока он шел от машины к подъезду, ондатровая шапка успела превратиться в снежный ком.
В семье Смирновых была милая традиция: каждый вечер, если, конечно, Смирнов не возвращался слишком поздно, семья встречала его, выстроившись в прихожей, и уже через несколько секунд после того, как он входил в дом, Смирновы представляли собой чудную скульптурную группу в стиле соцреализма: Ольга Алексеевна, красивая, царственно медлительная, с тапочками мужа в руках, Смирнов с плывущими от нежности глазами, на нем девочки, – Алена бросалась на отца с разбега, как будто брала штурмом гору, облепляла его руками и ногами, Ариша струилась в его руках нежным ручейком. Все – и Нина. Нине, конечно, невероятно, нечеловечески повезло: она могла бы быть воспитанницей подмосковного детдома, а она была дочкой секретаря райкома, третьей сестрой Смирновой.
Прошло шесть лет с той ночи, когда Ольга Алексеевна привезла одиннадцатилетнюю Нину домой и, уложив ее спать, металась в ночных страшных мыслях, перечисляла одно за другим, почему она поступила неправильно, почему никак нельзя было Нину удочерять. Три причины, три: возможный наследственный алкоголизм – раз; будущие претензии на жилплощадь – два; откроется то, страшное, и тогда Андрею Петровичу конец – три.
…Раз, два, три… Но за шесть лет Нина не запила и никаких иных наследственно плохих качеств не обнаружила, о будущей ее претензии на жилплощадь уже как-то вообще не думалось, а ее опасное родство совершенно точно было погребено в прошлом. Ольга Алексеевна с Нининым присутствием в своей жизни свыклась, смирилась. Мгновенное, в обход всех препятствий, официальное удочерение сыграло в этом не последнюю роль, официальная, без сомнительных нюансов, однозначность Нининого положения – дочь – исподволь оказала на отношение к ней Ольги Алексеевны то же влияние, какое оказывает на живущую вместе пару штамп о браке в паспорте – казалось бы, какая разница, есть штамп или нет, но всем известно, что разница все же есть.
Личное дело Нины сгорело в школьном пожаре. Пожар сопровождался такими драматическими обстоятельствами – Аленин ожог, сгоревшее школьное знамя, что никто не заострил внимания на главном вопросе: а зачем, собственно, Алена с Левой оказались вечером в кабинете завуча?! Гораздо проще было рассуждать о причине пожара, хотя и тут все молчаливо сошлись на самом простом – «дети играли со спичками». А как именно «играли» – курили, казнили знамя или еще как-нибудь шалили – неважно. И уж тем более никто не заподозрил, что дети жгли не понравившиеся им документы.
Никто не связал исчезновение Нининого личного дела с пожаром, личное дело, сожженное Аленой, восстановили. Но если в старом личном деле настоящая фамилия Нины была зачеркнута и сверху написано «Смирнова», – вот такая простодушная небрежность органов опеки, – то новое выглядело безупречно: Смирнова Нина Андреевна, мать Смирнова Ольга Алексеевна, отец Смирнов Андрей Петрович.
Ольга Алексеевна радовалась – это было окончательное заметание всех следов, отыскать связь между Смирновыми и Нининым прошлым теперь невозможно, да и было ли оно, это прошлое, а может быть, просто приснилось?.. Все способствовало всеобщему благодушию, благочинности, благолепию, как говорила Ариша – «мир, дружба, жвачка».
И главное – все к Нине привыкли, она заняла свое место в семейном обиходе, стала неотъемлемой частью «всех». Вместе со всеми встречала Андрея Петровича, всегда стояла в отдалении, не приближаясь, глядела на него и немного в сторону – чтобы не навязываться, чтобы он не подумал, что она нагло претендует на его внимание наравне с родными дочерьми.
– Где все? – готовясь рассердиться, переспросил Андрей Петрович.
Как хорошо было, когда девочки были маленькие! «А что вы сегодня по музыке выучили?» – спрашивал Андрей Петрович, и Ольга Алексеевна в ответ тоном успешного дрессировщика: «А сейчас девочки тебе сыграют», и те, как послушные котята, радостно мяукали: «Мяу, мяу, пусик, сыграем!», и Смирновы пили чай под Аленины и Аришины по очереди этюды Черни, и было им счастье…
Встречать отца, собираться всем вместе за вечерним чаем, музицировать, даже если это всего лишь этюды Черни из первой тетради, – напоминает и о дворянском размеренном быте, и о крестьянском – отец пришел, кормилец. В общем, куда как мило.
Теперь же все чаще нарушался прежний милый порядок. Смирнов все позже приходил с работы, и как назло, в те редкие вечера, когда Смирнов возвращался с работы рано – «рано» было около десяти вечера, Алены с Аришей не было дома. Обе легко нарушали строго-настрого декларированное «после восьми из дома ни ногой», причем делали это совершенно в той же манере, в какой прежде кидались к отцу: Алена с разбега, – крикнув «ухожу!», Ариша, просачиваясь ручейком, – «мамочка, я на минутку».
Смирнов вообще-то не разрешал!.. Не разрешал, не позволял, не велел вывесить на доске объявлений изменение в приказе по внутреннему распорядку в своем доме!.. Не застав дочерей, Смирнов мрачнел, кидал на Ольгу Алексеевну требовательный, страшно звероватый взгляд – где?.. Ольга Алексеевна, не оправдываясь – не царское это дело – оправдываться, – неторопливо, с достоинством лгала: «Девочки делают уроки у Тани Кутельман».
С Андреем Петровичем у Ольги Алексеевны была своя тактика – не волновать, не обострять, не жаловаться, смягчать, замалчивать, проще говоря, ее тактика была такая же, как у миллиона женщин, имеющих обычных, не номенклатурных мужей, – от благородного намерения «скрывать все, что может его расстроить» до лукавого «на всякий случай скрывать все». Ольга Алексеевна немного стеснялась перед собой, немного сердилась – не на мужа, а так, в воздух, – ей, одному из лучших преподавателей кафедры марксизма-ленинизма, доценту, известному своей строгостью всему институту, приходится выкручиваться и лгать!..
А что можно поделать с семнадцатилетней Аленой с темпераментом, как у питбуля? Или как у бойцовского петуха. Или как у юных героев революции, не дай ей бог, конечно. На любое «куда идешь?» и «когда придешь?» Алена сверкала глазами так, что искры летели, – «у меня своя жизнь!», и даже интерес к себе, не контроль, а интерес, воспринимала как покушение на свою драгоценную независимость.
А что можно поделать с нежной хитрюлей Аришей? Между прочим, Ариша ничуть не более легкая выросла девочка, тихая-нежная, но все время что-то прятала, еле слышно шептала-секретничала по телефону, и упорства в характере не меньше, чем у Алены, утекала к своим «несчастненьким», как вода между пальцами… Следуя мудрому правилу «хочешь сохранить лицо, сохранить видимость власти – не нарывайся», Ольга Алексеевна предпочитала не давать девочкам повода напрямую ее ослушаться, старалась с Аленой не ссориться, Аришу не обижать.
Но конечно, было очень беспокойно. У девочек уже была своя жизнь, у Ариши «несчастненькие», у Алены… О-о, у Алены, как подозревала Ольга Алексеевна, «своей жизни» было без меры. Если Аришиных «несчастненьких» она могла назвать поименно, то Аленина «своя жизнь» была для нее тайной за семью печатями. И как ни странно, в семейное устройство лучше родных дочерей вписывалась Нина. С неизменностью кукушки из настенных часов Нина выходила встретить Андрея Петровича, стояла у двери, в зависимости от его настроения отвечая на его взгляд то улыбкой, то просто взглядом «я на месте». Нина выполняла все требования Андрея Петровича беспрекословно, как новобранец, она жила в чужой семье и подчинялась правилам, ей и в голову не приходило, что можно не подчиниться. Самой Ольге Алексеевне тоже не приходило в голову, что и Нина может доставить ей неприятности, не только девочки, может создать хоть какой-то, самый крошечный дискомфорт, к примеру, как девочки, опоздать, забыть, придумать сто тысяч оправданий. В сущности, Ольга Алексеевна чувствовала то же, что и ее приемная дочь: Нина живет в чужой семье и должна подчиняться правилам.
Лгать Ольге Алексеевне приходилось часто и разнообразно, иногда она пользовалась предлогом учебы – «завтра контрольная, сочинение, много уроков, девочки у Тани, девочки у Левы», а иногда она отправляла девочек «в театр». Алена с Аришей пропадали у Виталика, Ариша нервно звонила – «еще десять минут», «еще пять…». И Ольга Алексеевна вступала с Аришей в преступный сговор – «больше не звони, просто будьте дома в двенадцать», – чтобы Андрей Петрович не удивлялся, что это у девочек за театр такой, из которого они каждые десять минут звонят.
Но все-таки в невозмутимой лжи этой холодной красавицы было кое-что, отличное от вранья миллионов жен, скрывающих от мужей все, чтобы не нарваться. Ольга Алексеевна лгала на научных основаниях, она четко знала признаки революционной ситуации – «низы не хотят жить по-старому, верхи не могут управлять по-старому», – а революционной ситуации в доме не хотелось. Она решила мудро: пусть каждый думает то, что ему приятней, верхи – что управляют по-старому, низы – что живут по-новому, а она останется в самой что ни есть объективной реальности, – ни за что Андрея Петровича ничем не расстроит. А кроме того – Ольга Алексеевна никогда не призналась бы себе в этом – но ей нравилось лгать, нравилось играть в патриархат, нравился их семейный стиль – муж сильный, а она слабая и подстраивается. Властность Смирнова, его мгновенное бешенство были для нее чем-то очень сексуально привлекательным, и ложь была еще одним признаком ее покорности его завораживающей мужской силе.
Так или иначе, в доме сложилась забавно противоречивая ситуация: будучи почти что номинальной фигурой, Андрей Петрович считал, что все бразды правления у него, был убежден, что держит девочек очень строго, а девочки при этом пользовались полной свободой.
– Алена дома, и Ариша дома, – успокаивающе произнесла Ольга Алексеевна, подавая мужу тапочки, мельком погладив его по отекшей к вечеру щиколотке.
– Надо же, дома… – пробурчал Андрей Петрович, – а то я уже привык: одна «у Тани», другая «у соседки»… У одной, понимаешь, лучшая подруга Кутельман, у другой – старая барыня на вате через жопу ридикюль…
Ольга Алексеевна промолчала. Как она могла запретить Алене дружить с Таней Кутельман?.. Что лучшая подруга дочери – еврейка, конечно, плохо. Но все-таки она девочка из профессорской семьи. Ольга Алексеевна эту дружбу защищала: Таня – хорошая девочка, как все еврейские дети, домашняя, начитанная.
– Начитанная-переначитанная, а на хрена? – ответил на это Смирнов, выразив простыми словами сложную мысль, и она поняла его с полуслова, как всегда. Эта излишняя еврейская начитанность, эта нервическая еврейская любовь к культуре и литературе, эта излишняя еврейская утонченность, образованность – не нужно это Алене. Это евреям нужно любить, доказывать, добиваться, знать, а Алене и без того принадлежит все, принадлежит по праву. И Арише, разумеется.
Кстати, именно Таня окрестила Аришиных подопечных «несчастненькими», что-то, кажется, из Голсуорси…
Старая барыня на вате, главная из Аришиных «несчастненьких», жила в их же подъезде на первом этаже. 9 мая Ариша зашла поздравить ее с Днем Победы как блокадницу, но вместо того чтобы просто преподнести открытку и тюльпан, задержалась у нее до позднего вечера… и начала ходить к ней, как на работу. На осторожное неодобрение Ольги Алексеевны – невозможно взять шефство над всеми блокадниками района, есть ведь и своя жизнь, учеба, – Аришино тонкое личико горестно скривилось: «Мусик, у нее все в блокаду умерли, она такая одинокая, весь день сидит в старом кресле с красными бусинками…» Ольга Алексеевна сама чуть не расплакалась. Не из-за чужой женщины, а из-за Ариши. Как она будет жить с такой тонкой кожей, со слезами, каждую минуту готовыми пролиться из-за других, чужих?.. Дальше – больше. Ариша ускользала в коммуналку на первом этаже каждую свободную минуту под странными предлогами, – зачем, к примеру, старушке-блокаднице поздно вечером срочно понадобилось прочитать «Ленинградскую правду»?.. Желание взять под крыло всех несчастненьких, которые попадались на ее пути, уже начинало беспокоить всерьез.
…Андрей Петрович направился в кабинет мимо стоящей у комнаты девочек, как солдатик в карауле, Нины и вдруг, с размаха стукнув кулаком в закрытую дверь, рявкнул ей в лицо:
– А им что, жопу не поднять отца встретить?!
Нина вздрогнула, рефлекторно сглотнула, вжалась в стенку. Она почти не испугалась – она ведь ни в чем не провинилась, ей досталось как бы по доверенности за девочек. Он нервничает. Хочет, чтобы у него дома было так, как он хочет. У него неприятности. Бедный. Все его боятся, все чего-то от него хотят, а кто его пожалеет? На работе его все называют Хозяином, а он – бедный.
У Смирнова было два заместителя, два вторых секретаря, отвечающих один за экономику, другой за идеологию, обоих называли одинаково – зам Смирнова или второй, но самого Смирнова за глаза никто не называл первым секретарем или Андреем Петровичем. В Петроградском районе Смирнова называли Хозяин или Сам, а в райкоме никак не называли, просто обозначали жестом – поднимали указательный палец кверху, показывая на небо, словно Смирнов восседал на небе вместе или вместо Зевса-громовержца. Он и дома был Хозяин: приласкать, потом заорать, приласкать и опять вскипеть.
Матом он при девочках и Ольге Алексеевне никогда не ругался, но какая-нибудь «едрена мать» – запросто, а уж «жопа» и вовсе была его любимым словом на все случаи жизни. Ольге Алексеевне так и не удалось ему объяснить, что это не обычное слово, а грубое.
«А что же мне, „попа“ говорить, как пидорасу?» – удивлялся Андрей Петрович. Он в полном соответствии с анекдотом «Что же, жопа есть, а слова нет?» искренне считал, что эта часть тела называется жопа, и даже близнецам, своим нежным цветочкам, на слишком вычурное, по его мнению, украшение мог сказать «ты еще перо в жопу вставь».
Но ведь дело не в словах, тон делает музыку. Раньше, до Алениного ожога, Смирнов никогда не раздражался всерьез, и в самом грозном оре тон был нежным, но теперь все чаще в его крике была не затаенная нежность, а самые обычные раздражение и обида. Не то чтобы Андрей Петрович изменился – как может измениться давно достигший своей конечной формы человек? Но до Алениного ожога было одно, а после ожога совершенно другое. Прежде он был как бы един в двух лицах: на работе жесткий, грубый, для девочек расплывающийся от нежности, а стал для всех одинаковый – один в одном лице.
– Можно накрывать на стол? – спросила Нина.
Она вовсе не была в семье Золушкой. Ольга Алексеевна не допускала никакого неравенства, домашние обязанности были честно поделены на троих девочек, но близнецы постоянно нарушали заведенные правила, а Нина нет. Алена нетерпеливо говорила «сейчас-сейчас», Ариша говорила «потом», и получалось, что из всех троих Нина, по выражению Смирнова, первая доставала руки.
– Сейчас переоденется, и придем… – кивнула Ольга Алексеевна.
У Ольги Алексеевны с русским языком были особые отношения. Ее речь, пусть суховатая, не вполне эмоционально окрашенная, была идеально, по-книжному правильной. Она не пользовалась вульгаризмами, не пользовалась даже пограничными, допускаемыми литературными нормами выражениями и считала «плохими» самые невинные слова, например «морда», – нужно говорить «ударить по лицу», а не «дать по морде». Ну, и конечно, любые слова, обозначающие сексуальные действия и желания, были неприемлемы. В целом ее речь могла бы послужить доказательством суждению поэта, чьи запрещенные стихи Алена хранила в тайном месте под батареей, – суждению о русском языке как о языке описательном, пуританском, ставящем эмоциональный барьер между словами и явлениями. Это было тем более удивительно, что Ольга Алексеевна была человеком решительным и жестким – в действиях, а в языке, напротив, предпочитала завуалированно описать, нежели четко обозначить.
Студенты знают, что у каждого «препа» свой конек, кто-то не любит коротких юбок, кто-то, наоборот, любит, и так далее. У Ольги Алексеевны, доцента кафедры марксизма-ленинизма Технологического института имени Ленсовета, было два конька – даты и грамотная речь. Она гоняла студентов по датам съездов и постановлений и чрезвычайно строго относилась к речи студентов, поправляла, могла даже понизить оценку за речевые недочеты. Студенты обычно дают таким придирчивым преподавателям злые прозвища, и Ольге Алексеевне по справедливости подошло бы любое – «мегера», «карга», «зануда», но у нее прозвищ не было, красивым женщинам прозвищ не дают, а Ольга Алексеевна в свои чуть за сорок была красива и величава, как царевна-лебедь.
Ну, а дома звучало «жопа с ручкой», «козлина», «мудила»… бесконечно. В том, что Ольга Алексеевна мирилась с простонародными языковыми привычками и отчасти даже умилялась, наверное, сильней всего проявлялась ее любовь к мужу.
…– Сейчас переоденется, и придем…
…Но как человек с безупречно грамотной, даже излишне правильной лекторской речью может произнести такую странную, несогласованную фразу «переоденется, и придем»?
Тайная подоплека Нининого удочерения на удивление четко отразилась в домашней речевой стилистике. Нина никак к своим приемным родителям не обращалась, ни «мама»-«папа», ни «тетя»-«дядя», ни по имени, никак. Называть Смирновых тетей и дядей ей не разрешили, мамой и папой не предложили, а подумать о том, чтобы назвать Ольгу Алексеевну и Андрея Петровича мусиком и пусиком, как девочки, мог только умственно отсталый.
Но ведь это что такое, когда никак не называешь – человека, предмет, явление? Некоторые племена никак не называли свое божество – тот, кого нельзя назвать, внушает огромный страх, мистический ужас. А в современном контексте это означает отверженность: человек, никак не называющий своего собеседника, подсознательно не считает себя состоящим с ним в каких-либо отношениях. Получается, у Нины была психологическая травма, которая не снилась и Фрейду.
Но Нина об этом, конечно, не думала, не сожалела, не страдала, просто жила с тем, что есть. В начале своей жизни у Смирновых могла простодушно сказать «где у вас ножницы?» или «у вас красиво», но в ответ встречала напряженный взгляд Ольги Алексеевны. Никто не должен интересоваться Нининым прошлым, она Смирнова, и точка; по глубокому убеждению Ольги Алексеевны, люди будут молчать о том, о чем им велено молчать… Сказать посторонним «у нас дома» Нина могла, хотя всегда ощущала при этом мгновенный внутренний укол, а вот сказать дома «у нас», «наше», «у нас красиво» или «наша машина» – нет. Не выговаривалось.
Нина не говорила «у нас», не обращалась к своим приемным родителям ни на «ты», ни на «вы» и в этой своей тактичности достигла такой лингвистической изощренности, что почти любое содержание могла выразить в безличной форме. «Пить чай?» – спрашивала Нина, кивая в сторону кабинета, – имелось в виду, будет ли Андрей Петрович пить чай. Ольга Алексеевна отвечала ей в той же манере неопределенности: «Сейчас придет». Обоюдные грамматические ухищрения помогали избегать опасных определений, кто кому кто.
…Надо сказать, Ольга Алексеевна блестяще преуспела в своем насилии над действительностью. Когда она запретила девочкам хоть словом упоминать, что Нина приемная, Алена насмешливо поинтересовалась: «А как же люди?..» «Это неважно», – ответила Ольга Алексеевна. Как историк партии она знала: пусть думают что угодно, во что велено, в то и будут искренне верить. Самой Нине, конечно, этот запрет «никогда-никому-ни-слова» вышел боком, большим боком, из-за этого она ни с кем близко не дружила. А как дружить? Все знают, что ее удочерили – не родилась же она в семье Смирновых одиннадцатилетней, но в разговоре с ребятами ей невозможно было сказать «мама», «папа», приходилось ловчить, изобретать разные формы и, главное, говорить о том, кто она и откуда, – нельзя. Есть же вещи, о которых не говорят: что люди ходят в туалет или откуда берутся дети. Кто она и откуда – было из того же разряда, из стыдного.
…Девочки вошли в кухню и, встав по обеим сторонам от стула Андрея Петровича, принялись взывать к отцу, как малышки-детсадовки.
– Пусик, почему Ариша?! Я пойду в «Европейскую»! Там девочка из Манчестера!..
– Пу-усик, ну почему всегда Але-ена?..
Алена вытаращила глаза, пихнула Аришу локтем – нет, я!
Андрей Петрович посмотрел в одну точку, куда-то между Аленой и Аришей, и распорядился:
– Доложить по порядку. При чем тут «Европейская», при чем тут девочка из Манчестера… В огороде бузина, а в Киеве дядька…
Аленина-Аришина учительница английского работала по совместительству в Доме дружбы, мечтала перейти туда на полную ставку, и программа «Ленинград – Манчестер» была ее дебютом. Девочка из Манчестера была при том, что в рамках программы выиграла на конкурсе русского языка поездку в Ленинград с проживанием в лучшей гостинице Ленинграда – «Европейской». Девочка два дня не выходила из номера. Роскошь и декадентская атмосфера «Европейской» так подействовали на девочку из рабочего города Манчестера, что переводчица не смогла даже вытащить ее из номера на завтрак в ресторан. Учительница английского была в панике – девочке срочно требовалась русская подружка, которая привела бы ее в чувство и заставила ездить на экскурсии по программе, а иначе – международный скандал и по меньшей мере увольнение учительницы из Дома дружбы. Подружка нужна была уже завтра, но не может же стать компаньонкой английской девочки первая попавшаяся непроверенная школьница! А вот дочери первого секретаря райкома могут! Их отец – это как бы гарантия их качества, заменяющая утверждение кандидатуры в райкоме.
Учительница выбирала между Аленой и Аришей – обе девочки собираются на филфак, английский у обеих блестящий, – и выбрала Аришу. Ариша с ее природной склонностью опекать будет лучше чересчур красивой и бойкой Алены, которая сама достаточный стресс для робкой английской девочки.
– Все ясно. Алена, перестань клянчить! Учительница отвечает за программу, она выбрала Аришу, ты должна уважать ее выбор, тут двух мнений быть не может. Человек должен уметь адекватно оценивать обстоятельства и себя в этих обстоятельствах, – подытожила Ольга Алексеевна.
– Олюшонок, сдуй трибуну, – проворчал Андрей Петрович.
Андрей Петрович, поймав ее на преподавательских интонациях, говорил, что она общается с девочками как со своими студентами, что она изменилась. Ольга Алексеевна обижалась, ей казалось, что то, что по-научному называется «профессиональная деформация», не имеет к ней отношения, что она всегда была такая, как сейчас, словно река – течет, и десять лет назад текла, и двадцать.
– Нет, я пойду, пусик, я, я!.. Пусик, ты что, не слушаешь?! – упрямо начала Алена, и Нина, не проронившая за все это время ни слова, посмотрела на нее сердито – зачем она пристает, неужели не видит?! Неужели не видит, как ему плохо?.. Случилось что-то очень плохое. Бедный, никто его не пожалеет, девочкам от него всегда что-то нужно: внимание, деньги, новые тряпки…
– Алена, давай чуть позже, пусть пусик придет в себя. – Ольга Алексеевна подошла к мужу, прижала его голову к груди, начала поглаживать, медленно массируя голову, шею, привычно тревожно отметив про себя: тяжелый затылок, плотная красная шея, апоплексическое сложение, риск инсульта… – Мы будем в кабинете. Нина, проследи, чтобы девочки нам не мешали.
– Алена, Ариша, идите, идите уроки делать… А я тут уберу, я уже уроки сделала… – сказала Нина девочкам и настойчиво и строго повторила: – Ну?!
Иногда такое случалось в воскресный день – средь бела дня они вдруг хотели остаться наедине. Когда его взгляд останавливался на Ольге Алексеевне настойчиво, а на девочках рассеянно, значит, у них с Ольгой Алексеевной будет любовь. Нина всегда чувствовала, когда у них будет любовь и когда только что была. После любви Ольга Алексеевна была по-особому кокетлива, а Андрей Петрович по-особому благодушен и расслаблен.
Нина вовсе не была развратной. Она почти не думала и не говорила о сексе, в отличие от девочек, которые думали и говорили об этом много, Алена ужасающе подробно – Ариша поэтично. Для Нины это была часть жизни, с которой она была хорошо знакома. Мама говорила «это хороший дядя, он нас любит», просила ее уйти на часок, пообещав, что по возвращении Нину будет ждать подарок, но дядей было много, а подарка никогда не было. Каждый раз Нина уходила с надеждой, не на подарок, на мамино счастье, – если Нина уйдет, между ними будет «это», отчего дядя полюбит маму и они все вместе будут жить счастливо… Все, что Нина успела увидеть в своей прошлой жизни, означало: женщины надеются получить за секс хорошее отношение, но их надежды никогда не оправдываются. Собственный опыт еще больше укрепил ее в этой мысли. Нина не считала изнасилованием то, что произошло с ней на вечеринке у Виталика, ведь она не кричала, не сопротивлялась, а сам факт, что она не хотела, не вызывал у нее ни возмущения, ни горечи – мало ли кто чего не хочет. Горечь вызвало его полное к ней равнодушие. Она как-то встретила его во дворе – ее на вечеринки больше не звали, а он шел к Виталику, поздоровался, вежливо стараясь припомнить ее имя: «Привет… э-э… Ира». В сущности, она была полностью готова к этой горечи, к пониманию – секс нельзя обменять на любовь и даже на то, чтобы запомнили твое имя. Так что к теме секса Нина относилась без пристального интереса, ее не завораживала ни запретность, ни поэзия, суть сексуальных действий и их практический смысл были ей известны, и к ней лично все это не имело никакого отношения.