bannerbannerbanner
Полукровка

Елена Чижова
Полукровка

Полная версия

Торопливый стук каблучков донесся с лестницы, и, обернувшись, Маша увидела молодую женщину, бежавшую наверх. Ее голова была повязана темным газовым шарфом. Из-под него выбивалась желтоватая прядь. Вскинув запястье на бегу, женщина воскликнула: «Ужас!» – и кинулась к двери, у которой, собираясь отдельными группами, толпились люди. Она вглядывалась в лица, но отходила, не найдя своих. Букет белых гвоздик, который женщина несла с собою, был нарядным и свежим. Так никого и не обнаружив, женщина скрылась в дверях.

Оглядывая сквер, Маша гадала, как бы половчее подкрасться и нарвать этих чахлых бархатцев, все лучше, чем с пустыми руками. Она уже было решилась, когда за спиной застучали знакомые каблучки. Женщина шла обратно. Белые гвоздики, обернутые в целлофан, глядели в землю. Она дошла до лестницы и, заметив урну, пихнула в нее цветы – головками вниз. Прозрачный целлофан хрустнул. Женщина махнула рукой и пошла вниз.

Маша подкралась осторожно. Взявшись за хрусткое облачко, потянула на себя. Встряхнула, расправила обертку и пошла к дверям.

Гроб дожидался на возвышении. Вдоль стен, убранных металлическими венками, стояли скамейки. На них никто не сидел. Маша подошла и встала рядом с мамой. Крышку гроба успели поднять.

Фроськино лицо, открытое чужим глазам, выглядело птичьим. Смерть, выдвинувшая вперед подбородок, заострила черты. Нос, похожий на клюв, упирался в поджатые губы. Мама оглянулась и взяла цветы. Стараясь не хрустеть целлофаном, развернула и положила в ноги.

Строго одетая женщина подошла к отцу. Что-то спросив у него вполголоса, она подошла к гробу, и, сверившись с бумажкой, заговорила о том, что сегодня родные и близкие прощаются с человеком, прожившим долгую трудовую жизнь. Тягучие звуки поднимались откуда-то снизу, и, вглядываясь в черты, закосневшие в смерти, Маша не слушала слов.

«Теперь вы можете попрощаться», – строгая женщина отошла в сторону.

Панькина узкая спина загородила умершее лицо.

Маша содрогнулась.

Панька, до этих пор стоявшая смирно, билась лбом о гробовое ребро. В вое, рвущемся из горла, захлебывались слова. Она выла о том, что мать оставила ее одну-одинешеньку, горькой сиротой среди людей. Поминутно вскидывая голову, Панька шарила пальцами по костяному лицу своей матери и падала на гроб с деревянным стуком, от которого заходилось сердце…

Женщина, одетая в строгий костюм, приблизилась к отцу. Подойдя сзади, отец с братом взяли Паньку за локти. Музыка, поднимавшаяся снизу, полилась широкой струей. Обмякнув в чужих руках, Панька затихла. Медленно, под визг осмелевших скрипок, Фроськин гроб уходил вниз. Железные листы, похожие на распластанное пламя, сомкнулись, и звуки замерли, захлебнувшись.

Чувствуя дрожащие колени, Маша вышла в коридор и сползла на скамью.

В автобусе она забилась на самое заднее сидение. В ушах стоял темный и страшный вой. «Горе», – она думала о том, что смерть – ужасное горе. Этим горем искупается Панькина злая никчемность.

Панька сидела с мамой, впереди. Мама обернулась и поманила: «Хорошие цветы». – «Хорошие, хорошие», – Панька кивала.

Пытаясь справиться со страхом, Маша приблизилась и заглянула в Панькины глаза: ей казалось, в них должно остаться страшное, вывшее в горле. То, что билось о деревянный край.

Поволока робости подергивала Панькины веки. Ее глаза были пусты.

Сидя за маминой спиной, Маша прислушивалась: мама с Панькой обсуждали кухонные дела: картошка начищена, осталось только поставить. Это надо сделать сразу. А потом заправить салаты и – все остальное.

Стол накрыли в родительской комнате. Отец откупоривал бутылки, мама с Панькой носили полные тарелки. Татка крутилась под ногами – помогать.

Подойдя к окну, Маша приподняла штору. Бумажка, забытая на подоконнике, хрустнула под рукой. Маминым праздничным почерком на ней были написаны закуски. «Праздник, конечно, праздник», – она усмехнулась и сунула в карман.

Во главе стола стояла пустая тарелка, а рядом – полная рюмка, накрытая куском хлеба. Мама объяснила: так надо. Это прибор для покойницы.

На место, занятое умершей Фроськой, Маша старалась не смотреть.

Отец поднялся и заговорил о земле, которая должна стать пухом. Мама сказала: «До дна, до дна». Панька выпила и отставила пустую рюмку.

Маше показалось: Панька ест с удовольствием. Во всяком случае, пьет наравне с мужиками. Руки, скрюченные вечной стиркой, цепко держали рюмку. Поднося ко рту, Панька облизывала край. Темный румянец проступал сквозь морщины. Маша смотрела и отводила глаза.

Что-то новое пробивалось в Панькиных чертах, словно смерть, изменившая лицо покойной, коснулась и ее дочери. С каждой минутой Маша все больше убеждалась в том, что Панька молодеет на глазах. Материнская смерть разглаживала ее морщины, пьяным весельем наливала глаза. Прежде словно подернутые пеплом, они живо перебегали с одного с другого.

– Ничего, – отец налил по последней, – как-нибудь проживем.

Панька вспыхнула и закивала согласно.

За чаем Иосиф рассказывал институтскую историю, и пьяненькая Панька прислушивалась весело и внимательно, словно понимая.

– Кстати, – Иосиф обернулся к Маше, – красивые цветы. А я, дурак, вчера еще думал, а потом – забыл… – он покачал головой и посмотрел на Паньку сокрушенно.

– Да, правда, – мама вспомнила. – Где ты их взяла? Я смотрела, бабок-то вроде не было…

Покосившись на пустую тарелку, за которой сидела мертвая Фроська, Маша поглядела в Панькины молодеющие глаза:

– Из урны. Одна женщина опоздала и оставила. Сунула в урну. А я подобрала.

– Как-как? – отец замер.

Панька хлопала пьяненькими глазами.

– А что? Разве вы, баба Паня, никогда не подбирали чужого?

– Машенька, как же ты?.. О, господи… – мама поднесла пальцы к губам.

– Мария, неужели… – отец замолчал, не договорив.

Родители обращались к ней как к маленькой. Снова взялись воспитывать.

– Ага, – Маша кивнула. – Вы еще вспомните про десять заповедей. Как там?.. Не произноси ложного свидетельства. Да, вот еще: не укради. Звучит заманчиво. Только, если я, конечно, не путаю, Моисей получил их после египетского плена. А не в процессе, – она посмотрела на Иосифа.

Брат сидел, опустив голову. Короткая виноватая улыбка скользнула по его губам.

– И правильно, и правильно, – Панькины губы шевельнулись, защищая. – Моисей-то, конечно… И правильно. Чай, небось, не украла. Сами, сами оставили, чего ж добру пропадать. Ничего, – она махнула рукой, – бабушка Фрося не обиделась. Ну и что – из урны! Главное, красивые!

Пряча глаза, родители вставали из-за стола.

За дверью звякала посуда. Маша сидела на подоконнике, обхватив руками колени. Татка пробралась на цыпочках и улеглась. Маша вспомнила взгляд брата: его виноватую улыбку. Темный стыд поднимался к щекам, бередил паучий укус. Она думала о том, что совершила подлость. Проклятый укус наливался жаром, чесался и ныл.

Ступая на цыпочках, Маша прошла сквозь родительскую комнату и подкралась к соседской двери. Дверь была приоткрыта. Не решаясь постучаться, она приникла к щели.

Полумрак озарялся светом. В углу, под темными иконами, Панька стояла на коленях, бормотала, шевеля губами. Панькин голос был прерывистым и неверным. Водка, бродящая в крови, мешала выговаривать слова.

Маша стояла, прислушиваясь. Вид согбенной старухи будил непонятную робость, которую она не могла побороть. Маша хотела отступить, но Панька вдруг выпрямила спину и, опершись о пол костяшками пальцев, заговорила увереннее и громче.

Призывая Бога, она жаловалась на свое новое одиночество, которое придется доживать среди чужих. Дождавшись ночи, повторяла все то, о чем выла над материнским гробом, но теперь тихо, едва слышно – смиренно. Обращаясь то к Богу, то к матери – словно мать, встав из-за праздничного стола, уже добралась до неба, – называла себя горькой сиротинушкой, оставленной доживать. Слова, сказанные смиренно, наливались безысходностью. Машино сердце страдало и ежилось. Старуха заворочалась и уперлась ладонями в пол. Стоя на четвереньках, Панька заговорила громким шепотом. Каждое слово, посланное в небо, долетало до Машиных ушей.

Она шептала о том, что осталась с жидами: только и ждут ее смерти, зарятся на третью комнату. О стираных простынях, которые они украли, о том, что с ними не сладишь, потому что они всегда хитрее, придется хитрить и подлаживаться, уж она-то знает их жидовскую доброту…

Оплывающая свеча, криво прилепленная к блюдцу, освещала Панькин угол. Над комодом, перед которым ползала Панька, висели маленькие иконы. Жалкий свечной язычок тянулся к ним снизу, но Маша смогла разглядеть: Панькины иконы были бумажными. Не иконы – цветные картинки, репродукции, пришпиленные к стене канцелярскими кнопками. Там, где кнопки упали, бумага завилась с уголков.

«Рисованный, – Маша думала, – такой же бумажный и грубый, если он соглашается слушать такие слова… Отец говорил: для них Сталин – бог. Великий и бессмертный. Сказал: сначала – немцев, потом – евреев… Не успел – сдох. Все умирали, миллионами, а они стояли и слушали: давление, сахар, моча… Панькин бог – такой же. Пусть они все сдохнут. А я – как папа. Буду танцевать…»

Комод, занимавший глубокий простенок, давил неподъемной тяжестью. Ножки, отлитые в форме львиных лап, темнели на зашарканном полу. Почти не таясь, Маша осматривала комнату. Взгляд скользнул под диван. Диван покоился на таких же львиных лапах.

Старуха, стоявшая в углу на коленях, заворочалась, пытаясь подняться.

«Сволочи! Всё у них – немецкое», – Маша отступила и закрыла дверь.

Глава 4

1

Два месяца, прошедшие с Фроськиных похорон, вместили множество дел. Сперва – курсовик по «Технологии отраслей». Вооружившись счетной машинкой, Маша сидела вечерами, заполняя бессмысленные графы. Справившись с собственным, она взялась за чужие: девочки из группы попросили помочь. Столбики цифр, не имевшие в ее глазах ни цели, ни смысла, заглушали подспудный ужас: с каждым днем приближалась зачетная неделя, за которой маячила сессия. Мысль о предстоящих экзаменах ложилась тенью на близкие новогодние праздники. Резоны не помогали: холодный ужас подступал к сердцу, стоило подумать о том, что снова ей придется войти в аудиторию и вытянуть билет.

 

Во сне являлся какой-то будущий экзамен, который они сдавали вместе с Валей. Сидя за партой, Маша пыталась вспомнить ответ на второй вопрос. Попытки заканчивались провалом. Самое страшное заключалось в том, что вопроса вовсе и не было, по крайней мере, он не был написан: на билете, который Маша вытянула, значился пробел.

Просыпаясь среди ночи, Маша испытывала смешанное чувство тоски и облегчения: экзамен оставался по ту сторону яви. Лежа во тьме с открытыми глазами, она вспоминала свою конспиративную историю, и сонный ужас сменялся страхом неминуемого разоблачения. Кто-то – его лица она не видела – входил в лекционную аудиторию, чтобы раскрыть перед всеми ее лживое личное дело.

Наяву на совести лежала гадкая Валина история. Маша помнила о своем обещании и твердо хотела помочь. Валя не заговаривала, глядела в сторону. В том, что ее страдания длятся, сомнений не было – Валя чернела на глазах. Прикидывая и так, и эдак, Маша гадала, с какой стороны подступиться. Совет отца – обратиться к администрации – она отмела сразу: не хватало вмешивать их.

Решение пришло неожиданно. Не посвящая Валю в подробности, Маша предложила встретиться на «Чернышевской», у эскалатора, внизу.

Поздний час она выбрала намеренно. Зажимая под мышкой папку с готовыми расчетами, Маша поднялась по широкой лестнице и постучалась в дверь.

Девочки собирались к ужину. Посреди стола, на выщербленной деревянной дощечке, лежал пирог с повидлом из кулинарии. Девчонки загомонили, и, сбросив плащ, подхваченный кем-то из хозяек, Маша подсела к столу.

Дверь, скрипнувшая за спиной, прервала веселую беседу. Глаза гостеприимных хозяек подернулись холодом. Опустив голову, Валя пробиралась к себе в угол.

– Ой, Валечка! – Маша окликнула. – Ты – здесь, в этой комнате? А я и не знала. Надо же, как бывает, – она пела, не останавливаясь, выпевала дурацкие лживые слова. – Вроде идешь по делу, а встречаешь лучшую подругу, оказывается, она здесь и живет…

– Машенька, чайку! – Наташка взялась за ручку чайника.

– С удовольствием! – Маша уселась поудобнее. Прихлебывая из чашки, она думала о том, что на их месте сообразила бы быстрее.

Чаепитие подходило к концу. На выщербленной доске оставался последний кусок.

– Валечка, ну что ты там? Давай скорее, пирога не достанется, – Маша произнесла внятно и громко. Приглашения никто не поддержал.

Маша прислушалась: там, за загородкой, Валя плакала, зажимая рот. Оглядев сидящих за столом, Маша отставила недопитую чашку и поднялась с места. Прижав к груди папку с готовыми курсовиками, она шла к двери.

– А как же?.. – В папке, среди готовых, лежал и Наташкин курсовик.

– Ты что-то хотела? – Маша обернулась.

Похоже, Наташка оказалась самой умной. В ее глазах мелькнула злоба, но, обуздав себя, она улыбнулась и позвала:

– Валю€шка, – она звала елейным голосом, – иди к нам. Чего это ты там – одна?..

Глаза, смотревшие на Машу, проверяли: такова ли цена?

Девочки глядели недоуменно: разговора, в котором ни одна из сторон не произнесла ни слова, не расслышал никто.

– Да, – Маша кивнула одной Наташке. – Надо же, чуть не забыла, зачем пришла.

Взвесив папку в руке, Наташка развязала тесемки.

В понедельник сияющая Валя догнала Машу в коридоре и жарким шепотом рассказала: все страшное кончилось, вчера ее позвали к чаю, и парни больше не ходят, девчонки исчезают сами – до утра. «Ты просто волшебница!» – подруга повторяла восхищенно.

В середине декабря к Маше подошла Галя Хвостенко, староста группы, и передала приглашение: декан, на их потоке читающий «Введение в специальность», просил зайти. Галя глянула с любопытством, дожидаясь объяснений. Маша поблагодарила и отвернулась.

Она понимала ясно – дознались. Первой вспыхнула трусливая мысль – бежать, но, обдумав, Маша рассудила: надо идти. Сами они никогда не отвяжутся, втянут отца и мать. Вторая – позвонить брату – погасла мгновенно. Иосиф предупреждал: для приватных бесед телефоны физического института нельзя использовать.

Маша не помнила, как досидела до конца пары. Последний звонок зудел в ушах противным дребезжанием, когда, поправляя платок, норовивший вывернуться на спину, Маша подходила к дверям деканата. Похоже, секретарша была предупреждена. Не дожидаясь объяснений, она кивнула на распахнутую дверь:

– Заходи. Нурбек Хайсерович свободен.

Декан разговаривал по телефону. Стараясь вникнуть в смысл, Маша ловила обрывки, которые, в силу сложившихся обстоятельств, могли определить ее судьбу. «Да, да, именно, как раз пришла, сейчас решим, я согласен с вами, добро».

Положив трубку, декан пригласил садиться. Маша села и сложила руки. Последние сомнения исчезли: сейчас должно последовать то, от чего нет спасения.

– Такое дело, – опустив глаза, Нурбек Хайсерович перебирал бумаги, – через неделю институтский праздник, пятикурсники уходят на диплом, что-то вроде последнего звонка, предварительного… На таких мероприятиях кто-то из первокурсников произносит речь, ну, как бы сказать, напутственную. Принимает эстафету… от них – к вам. Дело почетное и ответственное, доверяется лучшим студентам, кстати, о ваших подвигах с курсовиками я наслышан. Разведка донесла, вы перевыполнили план, – декан улыбнулся тонко и доброжелательно, – да и в отделе кадров там тоже сочли, что вы во всех отношениях достойны… Конечно, – декан усмехнулся, – это не главное, дело решает успеваемость. Короче говоря, именно вам, Мария, доверено от лица первокурсников поприветствовать наших будущих выпускников.

Паучий укус молчал. Жаркая слабость разливалась по Машиным рукам, теребившим платок.

– Поприветствовать… Конечно, – она произнесла едва слышно.

– Вот и ладно, вот и договорились. Кстати, при ваших несомненных способностях, я уверен – вы пойдете далеко. Но начинать, – Нурбек Хайсерович поднял палец, – надо уже сейчас, прямо с первого курса. Наука – дело степенное, с кондачка здесь ничего не выходит. Как вы относитесь к общественной работе? Это во всех отношениях хороший трамплин.

Выйдя из деканата, Маша пошла по коридору. «Праздник пятикурсников, от лица всех поступивших перенять эстафету… хороший трамплин, научные перспективы», – голос, звучавший в ушах, крутился как магнитофонная пленка. Каблук, стукнувший обо что-то стеклянное, вырубил звук.

Замерев над пропастью, забранной мутными клетками, она поймала суть: достойной ее сочли именно в отделе кадров. Успеваемость ни при чем. Для них этого мало. Ее выбрали потому, что им подошло ее личное дело. Брат был прав – никогда они не станут проверять написанное, потому что раз и навсегда уверились: никто не посмеет вступить с ними в такую опасную игру.

Топнув каблучком по стеклянной клетке, Маша сделала следующий шаг: радость разлилась по всему телу. Она шла и чувствовала: это не она, ноги. Сами собой пускаются в пляс. Спасение – настоящее чудо. Потому что случилось на самом краю гибели.

Задача, поставленная деканом, оказалось сложнее, чем показалось на первый взгляд. Бумажка за бумажкой летели в мусорную корзину. Исчерпав стандартные обороты, Маша отправилась звонить брату, который отнесся к ее рассказу с величайшим вниманием: «Так и сказал – трамплин? Для научной и общественной работы?.. Ладно, – брат помедлил, – не телефонный разговор. – И обещал наведаться завтра. – Заодно и с исторической речью помогу».

Маша рассказывала подробно, стараясь не упустить ни единой детали.

– Что-то тут не стыкуется, – брат выслушал и потребовал повторить. Маша начала заново. Он остановил тогда, когда она добралась до улыбки декана, оценившего ее подвиги с курсовиками.

– Нет, не могу понять, – Иосиф заходил по комнате. – Как ни раскинь, дело обыкновенное. Я и сам, бывало, грешил: просят помочь – помогал. В каждой группе таких помощников находится парочка, но откуда такая осведомленность? Те, кому помогают, обыкновенно молчат как рыбы. Ладно: кто, кроме клиентов, мог об этом знать?

Маша растерялась. Это ей вообще не приходило в голову.

– Хорошо, поставим вопрос иначе: кто присутствовал в момент передачи готовых курсовиков?

– Все, – неохотно, опуская стыдные подробности, Маша рассказала Валину историю. Иосиф слушал. Улыбка жалости трогала его губы, но Маша, стремившая свой рассказ к победной развязке – молчаливому договору с Наташкой, – не обращала на это внимание.

– Ну, вот, теперь, похоже, кое-что и проясняется, – пережив счастливое окончание Валиной истории, Иосиф возвращался к тому, что счел нестыковкой. Размышляя вслух, он откинулся на спинку дивана.

– Наташка?! – Маша вспомнила взгляд, полный злобы. – Но зачем? Она-то в первую очередь нуждается в моей помощи… И вообще, – она сказала, как привыкла в школе, – запредельная дура…

Обычно, когда Маша в разговоре с ним переходила на школьную лексику, Иосиф морщился, но тут даже не заметил.

– Вот-вот… Так-то вроде бы незачем, но лед больно тонкий. Сколько раз, говоришь, поступала?

Наташкину историю с профессором Винником, которую Маша передала с Валиных слов, брат выслушал настороженно:

– Что бы там ни было, но с этой девушкой я советую быть поосторожней, не пускаться в ваши девические кренделя. Видишь ли, в договорные отношения она могла вступить не только с тобой… А с отделом кадров – смешно. Похоже, тут мы с тобой перестарались. Если судить по анкете, ты у нас оказываешься святее Папы Римского. Как говорится, монолит без изъянов. Экземпляр, которого в природе не существует… А впрочем, черт с ними! У них это вообще в моде: мертвецы, которые живее всех живых. Выпотрошат и любуются…

– На кого? – Маша вскочила с места. – На меня?!

– Ну, тебя пока что еще не выпотрошили, – Иосиф улыбнулся примирительно. – Слава богу, пока еще нет. Но вообще-то… Как говорится, минуй нас пуще всех печалей. Опыт, отец исторической истины, свидетельствует: как правило, они предпочитают щербатых. С монолитами вроде тебя работать сложнее.

Этого Маша не поняла, но не стала переспрашивать. Куда больше ее беспокоила ненаписанная речь.

С приветственной речью решилось быстро. Пробежав глазами по книжным полкам, брат вынул томик Пастернака и, полистав, предложил четверостишье:

 
Все время схватывая нить
судеб, событий,
жить, думать, чувствовать, любить,
свершать открытья.
 

Отталкиваясь от этой мысли, брат исписал целую страничку, в которой содержались наилучшие пожелания уходящим.

– Ни дать ни взять, надгробное слово, – Иосиф пошутил грустно и рассказал о том, что на днях встречался со своим институтским другом. И поступали, и учились вместе. Марик успевал слабовато, распределили в школу – учителем физики. Когда-то Эмдин ему завидовал: Институт Иоффе – не фунт изюму.

– Человек предполагает, бог располагает, – брат покрутил головой. – В нашей стране поди угадай, где найдешь, где потеряешь… Теперь мечтает об отъезде, учит язык.

– А ты? Тоже мечтаешь? – Маша спросила тревожно, хотя давно знала ответ.

– Что мне мечтать впустую? С допуском я – их раб. Да нет, – Иосиф махнул рукой, – грех жаловаться. Работой я доволен. Ясные научные перспективы…

«Жить, думать, чувствовать, любить…» Речь, написанную братом, Маша вызубрила наизусть. Посадив Татку напротив, произносила с выражением. Сестренка радостно подпрыгивала, предсказывая ошеломительный успех.

День, назначенный деканатом, приблизился стремительно. С самого утра не находя себе места, Маша вышла пораньше. В институт она явилась минут за сорок до начала.

Длинный коридор был пуст. Маша спешила, не глядя под ноги. Губы бормотали заученные слова. Снова и снова она повторяла их, радуясь, словно от этого – от сегодняшнего выступления – зависела вся дальнейшая жизнь. Она шла, не помня о золотых слитках, которые хранились в этих стенах. О люках, забранных стеклянными клетками. В ногах пело веселье: не кто-нибудь, а она сама – своими способностями и хорошей учебой – нашла спасение от железного паука…

Каблук поехал сам собой. Маша взмахнула руками, пытаясь удержать равновесие. Под щекой, занывшей от боли, лежали пыльные стекляшки. Она попыталась подняться, но, застонав, схватилась за лодыжку. Чертыхаясь от обиды, подтягивалась на руках. Не то солдат с перебитыми ногами, не то морской котик, выброшенный приливом на берег, – Маша подползла к стенке и, радуясь, что никто не видит ее позора, закрыла глаза.

 

Ступня болела невыносимо. Маша кусала губы, чувствуя, как боль, поднимаясь вверх, отдается в левой лопатке, прижатой к стене. Она повела плечом. Лопаточная кость выступила как горбик. Ноющий горбик зашевелился, как будто чесался о стену. Лодыжка понемногу успокаивалась. Кто-то шел по коридору, говорил громко и весело. Помогая себе руками, Маша поднялась и пошла вперед, неловко прихрамывая.

Декан лично руководил расстановкой стульев: на сцене сооружали президиум для почетных гостей. Кивнув Маше по-дружески, он велел ей скрыться за кулисами, чтобы оттуда выйти на сцену.

Маша прислушивалась к гулу, заполнявшему актовый зал.

Спотыкаясь о ступеньки маленькой лестницы, почетные гости выходили на сцену и садились в президиум. Шум стихал.

Последние волны улеглись, когда на подмостки выступил высокий седовласый человек. Обведя глазами зрительный зал, ректор занял почетное место. Его появление послужило сигналом. Декан, сидевший по правую руку, поднялся и, поднеся ко рту микрофон, заговорил хрипловатым, слегка искаженным голосом. С трудом разбирая слова, глохнущие в складках занавеса, Маша понимала: речь идет о радости и грусти, с которыми прославленный вуз провожает своих выпускников.

«Вы, уходящие от нас, менее чем через год вступите во взрослую жизнь, в которой вам придется ежедневно доказывать свои знания, полученные в стенах родного института. Вы станете нашими эмиссарами на предприятиях и в учреждениях, где ваши знания обязательно будут востребованы».

Под щелканье микрофона декан говорил о социалистической экономике, с нетерпением ожидающей специалистов, получивших современное образование, и в продолжение его недолгой речи зал наполнялся веселым гулом.

Ректор, сказавший несколько слов вслед за деканом, пожелал выпускникам профессионального и личного счастья.

Один за другим выходили ораторы и вставали за невысокую кафедру. Их речи уходили в глубину зала, выше студенческих голов. Выступавших было много. Маша давно сбилась со счета, когда сквозь микрофонные помехи услышала свою фамилию и поняла: сейчас. Шум был ровным и глуховатым. Приглушенные голоса подбивали дощатое возвышение. Отведя складку занавеса, Маша вышла на сцену и, обойдя высокую кафедру, встала на самом краю.

Кто-то, сидевший в президиуме, напомнил о микрофоне, но она покачала головой. Невнятные голоса мало-помалу смолкли, и в наступившей тишине Маша заговорила высоким, напряженным голосом, начала свою затверженную речь, построенную на четверостишье, но, дойдя до конца, заговорила дальше.

Их, уходящих из студенческой жизни, она называла счастливыми людьми, чья давняя мечта теперь наконец исполнилась. Но в то же самое время – и несчастными, потому что кончалось их право на учебу:

«Все, чему вы научитесь с этих пор, станет вашей личной заботой, до которой никому, кроме вас самих, не будет никакого дела. Там, на производстве, вы обретете уважение и самостоятельность. Мы, остающиеся здесь, еще долго будем студентами, но иногда, уважаемые и самостоятельные, вы будете завидовать нам, потому что учеба – это счастье и радость, выпадающие не каждому».

Неловко махнув рукой, Маша обернулась к президиуму: лица людей, сидевших на сцене, дрогнули и расплылись. Глаза защипало, и, боясь расплакаться, она отступила от края и пошла назад, за складки занавеса, не слыша, как за ее спиной несчастные, навеки отлученные от учебы, аплодировали ее словам искренне и горячо.

2

К вечеру нога все-таки разболелась. Сидя в кресле, Маша видела: лодыжка распухает на глазах.

– Ой, смотри, ножка-то как распухла! – Татка вертелась по комнате, делала балетные пируэты.

Мама принесла таз с теплой водой.

В постель ее все-таки загнали. Лежа на высоких подушках, Маша прислушивалась к пульсирующей боли.

– Маш, а Маш, тебе очень больно? – Татка устроилась в ногах. – Можешь поговорить со мной секретно?

– Давай, – Маша кивнула, предвкушая рассказ о малышовых глупостях. – Влюбилась, что ли?

– Ой, нет! Вообще-то немножко, но это – потом. Я про другое…

Маша любила их секретную болтовню. Обычно дело касалось школьных историй, и, погружаясь в любовные перипетии Таткиных сверстников, Маша вспоминала собственные годы, полные детских переживаний. На этот раз Татка предприняла особенные предосторожности. Подбежав к родительской двери, прикрыла плотно и придвинулась поближе к сестре.

– В четверг назначили дополнительную репетицию, заранее, я забыла, забыла предупредить. А потом было поздно, потому что кончился перерыв и все уже встали, и тут вошел Виталий и сказал Нине Алексеевне: там спрашивают Таню, какой-то мужчина, наверное, отец… Ты помнишь Виталия? – Татка смотрела доверчиво. Маша кивнула.

Аккомпаниатора Таткиной балетной группы она запомнила еще с прошлого года, когда учительница устроила открытый урок. Маша сидела недалеко от рояля, за которым безумствовал этот самый Виталий, вдохновенно бросая руки на клавиши, словно играл какой-то сольный концерт. Рояль отзывался утробными звуками.

– И что? Что этот ваш Виталий?

Татка елозила смущенно.

– Когда он вошел, я стояла рядом, но он меня не заметил. А Нина Алексеевна спросила: какую Таню, Агарышеву? Помнишь, такая маленькая с двумя хвостиками? А Виталий сказал, нет, не Агарышеву, другую, не нашу… А Нина Алексеевна сразу поняла и громко сказала: Таня Арго, тебя спрашивает папа, выйди на минутку и возвращайся – начинаем с польского, – Татка вздохнула, – ну вот, я вышла. А почему он так сказал?

– Может быть, – Маша дернула ноющей лопаткой и отвела глаза, – может, ты плохо расслышала?

– Нет, – Татка возразила грустно. – Я расслышала хорошо. А если… – она оглянулась на дверь, – только ты не сердись. Может быть, потому, что я – еврейка?

Жаркая волна облила спину до поясницы. Маша ответила ясно и твердо:

– Не болтай глупостей! Чтобы я больше никогда…

– Нет, – торопливо и испуганно сестренка шла на попятный. – Я и сама знаю, так не бывает, не может быть. Везде, и в школе… Но знаешь, – она опустила голову, – мне кажется, иногда так бывает

Татка втянула голову в плечи и затихла.

Справившись с горячей болью, Маша поджала под себя здоровую ногу. Когда она была маленькой, никто – ни родители, ни брат – не говорил с ней об этом.

– Вот что, – она склонилась к уху сестры. – Ты уже большая. Я скажу тебе правду, но ты должна поклясться…

– Ой, конечно, чем хочешь, могу… – Татка завертела головой в поисках достойного предмета, – ну хочешь – папиным здоровьем, нет, а вдруг разболтаю? Давай лучше я своим…

– Клянись моим, – Маша предложила решительно. – То, о чем ты говоришь, иногда бывает. Но я знаю верный способ. Ты не должна бояться, потому что, если это начнется, я знаю, как спастись.

Татка смотрела доверчиво и восхищенно:

– А этот способ, он очень… честный?

– Очень, – Маша подтвердила мрачно.

– А папа его знает? – Татка улыбнулась виновато, как будто, упомянув отца, подвергала сомнению слова сестры.

– Нет, папа не знает, никто не знает. Только я. Ты тоже узнаешь, когда придет время.

– А ты откуда узнала? – Татка прошептала чуть слышно, но, не дождавшись ответа, не решилась переспросить.

И все-таки Машина уверенность подействовала. Сбегав за кипятком, потому что чай успел остыть, Татка принялась болтать о классных делах, но Маша слушала невнимательно. Усталость долгого дня наваливалась тяжким бессилием, и, не дослушав, она сказала:

– Давай завтра.

Ничуть не обидевшись, Татка подхватила поднос и пустую чашку и, по-балетному ступая на цыпочках, убежала в родительскую комнату. Маша слушала веселые голоса. Папин смех мешался с Таткиным.

Маша отвернулась к стене. Дрожь подымалась вверх от самой ушибленной лодыжки и, омывая сердце, била в виски. В голову вползала странная мысль: Маша думала о том, что разговор с сестрой похож на диалог из какого-то фильма про фашистскую оккупацию: две девочки скрываются в чужом подвале, и старшая, понимая, что немцы придут с минуты на минуту, утешает младшую сестру. Она-то знает, что они обе скоро погибнут. Может быть, даже завтра. Потому что в кино всегда найдется предатель, который выдаст их полицаям.

3

Валя забежала на следующий день. Смущенно порывшись в сумке, она вынула желтый лимон и пачку вафель:

– Это тебе. Чтобы быстрее поправлялась.

– Зря ты, – Маша улыбнулась. – Тоже мне, нашла больную! Сама виновата, поскользнулась на ровном месте.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru