– Да не тревожься ты так, – тихо сказал Олег, заглядывая кузену в лицо и читая по нему, как по раскрытой книге. – Может быть, она успеет очнуться и убежать, прежде чем их с Герасимом обнаружат.
– А что проку? – в отчаянии воскликнул Десмонд. – Ты не знаешь женщин? Кто из них сможет держать язык за зубами? Она непременно проболтается какой-нибудь подружке, та – другой подружке… и все, конец бедняжке! Eсли все так, как ты говоришь, господин не простит ей убийства верного слуги. Ей же смерть грозит!
– Ну, знаешь! – Растерянный от такого пыла, Олег пожал плечами. – Эка ты напридумывал страстей! Еще неизвестно, будет сие или нет. Главное, чтоб очнулась девка вовремя, а уж там, чай, сообразит язык прикусить.
Десмонд нервно схватил ком снега, растер по лицу. Снег мигом обратился в воду, и Десмонд ощутил, что лоб его горит. Да и сердце горело, ныло от непонятной тревоги. В самом деле – не зря Олег глядит с таким недоумением. Ну что ему в той незнакомке? Губы у нее были сладкими, как вишни, – это да. Ну и что?
– В обмороке она! – вскричал Десмонд, обращая на Олега столь сердитый взгляд, словно тот был виновен в случившемся. – В обмороке глубоком. Я видел такое, знаю – это сродни летаргусу, шок. Сутки пребывать в нем можно, а то и больше. Ее этот злодей напугал до смерти! Нет, найдут их рядом, найдут – и ее обвинят в убийстве… Эх, если бы ее увезти, спрятать где-то! – Он с мольбой сжал руку Олега. – Позволь забрать ее, спрятать в Чердынцеве. Я в долгу не останусь.
Лицо Олега вспыхнуло было оживлением, да тут же и погасло.
– Пустое говоришь. Для тебя, по-родственному да по дружбе, я и не на такое бы решился, но… это ведь только кажется, что в мире нет ничего более, кроме этого мостка, – он потыкал рукой в снежные стены, подступившие со всех сторон. – А развеется – и станет видно, что здесь до Чердынцева рукой подать. Ну куда беглой деваться? Только к нам. Не в землю же ее схоронить – непременно кто-то увидит да проболтается. Бывало уже, прятались бахметевские битые да мученые на наших землях! Hичего с того не вышло, кроме свар да штрафов нам, хоть мы с отцом тут ни сном ни духом. Бедняг хватали да в колодки, на дыбу, под кнут…
Судорога прошла по лицу Десмонда, и Олег подивился чувствительности, вдруг проснувшейся в этом прежде надменном и сдержанном кузене. Эк его разбирает! Или и впрямь девка хороша, словно Елена Троянская? Жаль, конечно, что выходит такая нескладеха… Худо, когда помочь хочется, да нечем.
– И в петербургском доме ее не скроешь, – добавил он печально. – Тут уж непременно придется объясняться с батюшкой, а он в такую ярость придет: мол, соседское добро украли! – что держись, кабы меня не высек!
– Но человеколюбие!.. – взвился было Десмонд – да и сник: не много в нем пребывало человеколюбия, когда одним ударом пришиб того мужика! А ведь бедняга повинен был лишь в том, что не совладал с похотью… как и он сам. Мужик даже не успел свои нечистые помыслы осуществить, а Десмонд? Успел, еще как успел! До сих пор болят колени, коими упирался в лавку, да растекается томление по чреслам при воспоминаниях. Тьфу, чертов Приап! Вот уж не ко времени одолел! Да уж… нет у него права ни просить, ни требовать. Сам эту кашу заварил, как говорят русские, – сам и расхлебывай.
– Беглые у нас как делают? – размышлял меж тем Олег. – На Дон, в Малороссию, за Урал скрываются, там просторы вольные – ищи-свищи! Но не везти же ее за Урал?
– Нет, конечно, – твердо сказал Десмонд. – Не на Урал, а… в Англию я ее увезу. Тебя же прошу лишь об одном: отцу ничего не сказывай, но помоги выправить нужные бумаги.
В Чердынцеве они остановились ровно на столько, сколько требовалось времени, чтобы сменить лошадей да положить припас на дорогу, – и снова пустились в путь к Петербургу. На облучке с новой силою взмахивал кнутом Клим. Рот у него был так стиснут, словно зашит накрепко: ведь за молчание барин обещал отдать ему в жены Глашу, дочь чердынского старосты Лукьяна, по которой Клим давно и безнадежно сох. Девка тоже была бы не прочь, да родителям Клим не глянулся. Ничего, теперь глянется, ежели сам граф молодой сватом придет! Чтобы заполучить Глашу, Клим готов был не только рот зашить, но и язык себе откусить. Он бы не дрогнув поклялся перед иконами, что не видел, как молодой граф и его родственник-иноземец приволокли откуда-то из метели нечто, закутанное в тулуп так плотно, что только русая коса до земли свешивалась. Клим нарочно тогда отвернулся. Подумаешь, беда! Дело молодое, холостое, обычное!
Вдобавок Климу предстояло довезти чужеземца до самой границы, и он никак не мог опомниться от столь внезапного поворота в своей судьбе.
Всю дорогу девушка была недвижима. Десмонд иногда вглядывался в ее лицо, украдкой касался губами виска, губ – якобы проверить, бьется ли пульс, ощутить ее дыхание. Он даже себе почему-то стыдился признаться, что не в силах подавить желания прикасаться к ней беспрестанно.
Олег поглядывал на него враз с тревогою, насмешкой и изумлением. В девичьем бледном лице, мельком увиденном, он не нашел ничего особенного, способного в одночасье свести мужчину с ума и заставить его пойти на преступление. С другой стороны, сказал же великий женолюб Франциск I: мол, жизнь без женщины – как год без весны или весна без розы! Очевидно, Десмонду вдруг среди зимы захотелось весны – что ж, его воля. Опять же – не зря говорится, что вдвоем в дороге веселее. Но чуял, чуял Oлег, что наплачется еще его кузен с этим своим неожиданным приобретением, ох, наплачется! Небось она тихая, пока в беспамятстве лежит. А потом… Ну, это уж Десмондова докука. А сам Олег сделал все, что от него зависело: дарственную написал, небогатый багаж кузена, таясь, из дому вынес…
Оставалось только пожелать счастливого пути этому рыцарю Ланселоту и его безмолвной, беспамятной жертве. «Что ж с нею, бедной, станется, когда она вдруг очнется да увидит себя невесть где и с кем? Тут и ума решиться недолго!» – с внезапно проснувшейся жалостью подумал Олег и от всей души пожелал бедняжке подольше не приходить в сознание.
Ему было невдомек, что пожелание его исполнится, и чуть ли не весь путь по пустынному прибалтийскому краю, где даже деревеньки из двух-трех дворов редки и не прерывается густой сосновый лес, окружающий мрачную дорогу, Десмонд проделает, держа в объятиях по-прежнему бесчувственное создание.
Прибыли в Вильно. У Десмонда было заемное письмо к одному из здешних немецких торговых людей, и он отправился за деньгами, скрепя сердце оставив девушку на постоялом дворе под приглядкою Клима и обещая вскорости вернуться. Отсутствие его неожиданно затянулось из-за того, что он битый час искал дорогу. Десмонд толком не знал, как называется здешнее население, латыши или чухонцы, но простонародье говорило на неимоверной смеси русского языка с белорусским и польским, которая была непостижима для молодого англичанина. Люди же по чину выше оказались все как на подбор недогадливыми и весьма дерзкими. Они, кроме своего языка, другого не понимали, и всякие попытки объясниться с ними оставались безуспешными до тех пор, пока Десмонд не сообразил вынуть золотой. Куда девалось высокомерное достоинство чухонское! Куда девалась важная медлительность! Не меньше десятка желающих указать правильный путь, вполне вразумительно говорящих не только по-русски, но и по-английски, собралось вокруг Десмонда, лебезя и угодничая, и ему пришлось преизрядно порастрясти свои карманы, прежде чем наполнить их вновь.
На обратном пути он заглянул в лавку, где продавалось женское платье, и замер там в растерянности. Ему еще в Петербурге хотелось купить для своей «рабыни» новый наряд, да Олег посоветовал не дурить: мол, кто поверит тогда, что Десмонд везет крепостную девку – то есть просто вещь, – а не какую-нибудь барыню, чего доброго, мужнюю жену похищает против воли? Так и проделала девка весь долгий путь в одной холстинковой рубахе да тулупе: платье ее и осталось валяться в баньке под лавкою, куда его зашвырнул Десмонд. Да и оставались от того платья, сколько ему помнилось, одни лохмотья! Однако все, что он видел в лавке, казалось ему либо слишком вульгарным, либо мрачно-старушечьим. Наконец лавочник, раздраженный привередливостью покупателя, презрительно швырнул на прилавок русский сарафан да рубаху из белого тонкого льна, и Десмонд почувствовал, что у него гора спала с плеч. Может быть, когда-нибудь, уже в Лондоне, он и купит девушке приличное платье… вроде того красного, которое дарил некогда Агнесс. Ох и разозлился тогда Алистер за то, что брат выставил напоказ свою связь с горничной! Но теперь Алистера нет, Агнесс, может быть, уже замужем за каким-нибудь лакеем или конюхом… Впрочем, как говорят русские, свято место не бывает пусто! Десмонд везет себе новую любовницу – и это опять простолюдинка! Вот хохотали бы те, кто охотился во Франции за неуловимым спасителем аристократов, когда б узнали, сколь низменны его эротические пристрастия!
Черт подери, да неужто он, лорд Маккол, и впрямь привезет в Англию беспамятную и безвольную куклу? Честь честью, конечно, однако не лучше ли отдать все деньги, но избавиться от спутницы, пристроив ее здесь под чей-нибудь заботливый пригляд, и налегке двинуться дальше? Он даже огляделся, словно прямо здесь, на улице, ему мог встретиться подходящий добрый самаритянин, но покачал головой. Стоило только представить себе, как она очнется – совсем одна среди чужих, среди этих бесчувственных, равнодушных людей… и некому ей будет рассказать, что случилось, утешить бедняжку, ободрить на первых порах… Он топнул яростно, едва не свернув каблук, и зашагал еще быстрее, злясь на себя безумно.
Жалость! Черт!.. Честь! Дьявол!.. Сердце – ну и все такое! А ведь он даже имени ее не знает!
…Очевидно, что его возмущение – хотя бы имя свое назвала! – оказалось последней каплей в чаше долготерпения небес, которые с чисто чухонским безразличием взирали прежде на разыгрываемую перед ними драму Десмондовой жизни. Во всяком случае, едва переступив порог комнат, которые занимал на постоялом дворе, он увидел оживленного Клима, воскликнувшего:
– Ну вот и барин пришел! Ну, Марина, кланяйся поскорее барину в ножки, он ведь хозяин тебе и заступник!
Вслед за тем Клим выволок из угла какое-то бледное, упирающееся существо, которое покорно рухнуло на колени, ударившись склоненной головою в грязный от растаявшего снега Десмондов башмак.
– Очнулась, слава те, господи, – сообщил возбужденный Клим. Как будто Десмонд и сам этого не видел!
Ужасно было жить, ничего о себе не зная!
Все, что она помнила, это имя, которое почему-то вызвало неодобрение у того долговязого мужика с испуганным лицом, который был при ней, когда она открыла глаза.
– Марина? – проворчал он. – Ишь чего выдумала! Марьяшка – вот и все дела! Вот как я – Клим, а никакой не Климентий. Это небось для господ. А ты – Марьяшка!
Впрочем, он был добродушен и глядел на нее с жалостью, а потом, когда убедился, что она не дурачит его и вообще ничегошеньки о себе сказать не может, вплоть до имени отца с матерью и названия родимой деревеньки, Клим даже прослезился:
– Эка ты девонька горькая, бесталанная! Разум твой уснул накрепко – поди знай, когда пробудится!
Mарина же рыдала безудержно. Жутко было ей, до того жутко! Словно вытолкнули ее на свет из тьмы, а глаза-то еще слепые. Хватается за что-то руками, но увидеть не может. За спиной – глухая немота, тишина и пустота, впереди – бурное кипенье жизни, а она стоит, качается на тоненьком мосточке между тем и другим, боясь и вперед шагнуть, и снова кануть в беспросветность прошедшего.
Когда она попыталась объяснить это Климу, он ничего не понял и посоветовал не забивать впредь голову всяческой безлепицей. Степенный кучер с радостью взял на себя обязанности ее наставника в новой жизни, однако вскоре убедился в неблагодарности этой роли. Ведь Марьяшку пришлось учить всему на свете! Пальцы ее не забыли, как плести косу, да и ложку мимо рта она тоже не проносила. Но ничего другого не умела: ни, дичась, закрываться рукавом от пристального мужского взгляда; ни молиться, ни к барской ручке подойти с поклоном, ни умильно чмокнуть в плечико, ни, тем паче, в ножки поклониться. Отбила все колени, прежде чем Клим похвалил… Но спустя малое время он убедился, что Марьяшка вдобавок разучилась щепать лучину, колоть дрова, топить печь, варить кашу да щи, стирать, белье катать, смазывать барскую обувку салом, штопать их господские чулочки, шить белье да рубахи, – и воскликнул в отчаянии:
– Ну, девка, наплачешься ты в этой жизни! А уж как барин с тобою наплачется! Небось проклянет денек, когда над тобою умилосердился!
Тут же Клим прикусил язык, но Марьяшка так пристала с вопросами, что он буркнул:
– Ну, прилипла, как банный лист!
Почему-то при слове «банный» ее даже дрожь пробрала! Вскоре стало понятно, почему это слово вселяло такой страх. А также Марьяна узнала, что обязана неведомому барину жизнью, что кабы не он – болтаться бы ей на дыбе под кнутом, либо давиться в рогатках, либо, чего доброго, уже брести в Сибирь в кандалах да с клеймом во лбу. Марьяшка схватилась за голову: половины слов она не понимала, они утратили свое значение! Однако Клим говорил и говорил, и постепенно вырисовалась перед ее глазами маленькая картинка: она-де пошла в баню, а там на нее навалился злодей, коего она убила шайкою («Ну, господи боже, шайкою, неужто не понятно? В нее воду наливают! Деревянная, круглая, тяжелая! – надсаживался, объясняя, Клим. – Моются в бане из шаек! Тьфу, экая ты дура уродилась непонятливая!»). Чужеземный барин, заблудившись в метели, в баньку на ту пору забрел – и девку пожалел. Спас ее от неминучей кары! Теперь он увезет ее в свой заморский дворец, и там она должна будет служить ему верой и правдою, хотя Клим не представлял, чего наслужит такая косорукая.
Словом, кое-чему в жизни Марьяшка уже была научена, когда барин появился, поэтому она постаралась как можно лучше исполнить все Климовы наставления: и в ноги бухалась, и ручку целовала, и благодарила за милость к ней, недостойной… И такая тоска ее при этом брала, словно делала она что-то чрезвычайно себе противное!
Барин оказался молод и пригож – в точности как и говорил Клим. И, верно, впрямь был он добрым человеком, ибо тотчас после всех ее поклонов кликнул какую-то девку, услужающую на постоялом дворе, да приказал немедля сделать баню для Марьяшки. При этом слове ее вновь пробрала дрожь, но ослушаться она не посмела: покорно побрела в какой-то щелястый чуланчик, где приготовлена была горячая вода и щелок: побрела с надеждой угодить барину и наконец-то увидеть ту самую шайку, которой… Однако даны были ей большие медные тазы, в коих Марьяшка и плескалась: сперва со страхом, а потом с восторгом. Верно, в былой жизни своей она этому занятию предавалась частенько! Совсем другим человеком ощущала теперь себя, а когда вытерлась, заплела косу и переоделась в новую справу, купленную добрым барином, заметила, что и прочим по нраву ее новый облик: служанка более не косоротилась, не зажимала нос, Клим взглянул на недурную собой девку с изумленным одобрением, а барин… барин отвел глаза и кивнул, после чего сказал, что устал и пора спать, а Марьяшка с ужасом обнаружила, что едва понимает его слова.
– Ничего, привыкнешь! – утешил Клим, когда барин удалился в нужной чуланчик. – Я же вот привык, а спервоначалу тоже был как глухой. Ты, первое дело, во всем ему угождай, как и положено. И, – он покряхтел смущенно, – не забудь, девка… Ночь – она и есть ночь. Ну а день – он и есть день. И что бы там промеж вас ночью ни было, шибко не заносись. Днем свое место помни, будь тише воды ниже травы, по одной половице ходи. А то видел я, знаешь, таких… потешит с ними барин удаль молодецкую, девка же возомнит о себе, словно ее за царевича просватали! А барин-то глядь – и другую к себе позвал, а первой дал печатный пряник – вот и вся любовь! Видал я таких… горько им. Высоко залезши, падать больненько, а близ барской милости – что близ огня. Опять же – поведешь себя с умом, небось и выгоды добудешь: барин добрый, ласковый, при таком живи да радуйся!
Клим испуганно смолк: барин в шелковом халате, со свечой в руке проследовал через комнатушку, где кучер в углу шептался с Марьяшкою, вошел в свою опочивальню и оставил приоткрытой дверь.
– Ну, иди, иди! – подтолкнул девушку Клим.
– Да ты что? – испугалась она. – Да я же ему спать помешаю!
– Твое счастье, коли так! – сурово изрек Клим и подтолкнул Марьяшку с такой силой, что она влетела в приотворенную дверь и едва не ударилась в барина, стоящего возле пышной постели.
Он глубоко вздохнул, увидев девушку, а у нее отнялось дыхание. Он глядел своими светлыми, мерцающими глазами так странно, так пристально… Наверное, следовало бы заслониться рукавом, но Марьяшка не могла этого сделать, а только обреченно закинула голову, когда барин приблизился и склонился над ней. Он распахнул халат и прильнул к ней. Марьяшка на миг испугалась, ощутив его горячую наготу, а потом все исчезло для нее, кроме одного желания: все ближе и теснее прижиматься к этому телу.
Mешала одежда. Она с досадою принялась срывать ее с себя, но барин не стал ждать, пока она разберется с поясками да пуговками: задрал рубаху да сарафан, обнажив прохладные бедра, а потом чуть приподнял. Марьяшка испуганно вскрикнула – голова у нее закружилась – и, чтобы удержаться, оплела спину барина руками и ногами. Тут же она вскрикнула изумленно, ощутив в себе горячую, тугую плоть, отпрянула – но барин держал крепко и вновь прижал ее к себе… а вскоре она и сама поняла, как отыскать сласть в этих движениях. Одна мысль промелькнула в этот миг – и тут же сгорела в пожаре страсти. Мысль, что к его телу прижимается она не впервые.
Едва доехав до Митавы, с Климом простились. Здесь были границы страны; вдобавок лошади устали тянуть сани по раскисшей смеси снега с песком: зима сюда, чудилось, едва вошла – и остановилась. Клим рассказывал, сколько снегу навалило в ту ночь, когда Марьяшка совершила убийство. «Человека в рост могло засыпать, вот эдакая мелась метелица!» Однако для девушки все это было пустой звук: она по-прежнему ничего не помнила о былом. Из новых Климовых уроков она усвоила прочно лишь один: научилась просыпаться прежде барина и исчезать из его постели до рассвета.
– И думать не моги, – ужасался Клим, – чтоб он тебя увидал рядом поутру. Это для жены аль желанной сударушки; ты же хоть девка ладная да пригожая, а все же оторва последняя, прости господи! Ну за что прикончила того бедолагу? Убыло б от тебя разве, коли он бы попользовался? Зато жила бы сейчас – как сыр в масле каталась! Ну что ж, теперь сиди, где посажена, стой, где поставлена, лежи, где положена!
Еще Клим все время твердил, что днем надо держаться с барином скромно, даже диковато. Не глазеть на него, не хихихать, как с ровней! И вечером не соваться к нему до тех пор, как знака не подаст. Нельзя!
Марьяшка и не рвалась. Она не только от Клима, но даже от себя самой таила, что сердечко ее ежевечерне трепещет: позовет? не позовет? Он звал всегда и во тьме ночной владел Марьяшкой с неиссякаемым пылом, однако ни слова при том не слетало с его распаленных уст. Молчала, конечно, и она, и только тяжелое, прерывистое дыхание сопровождало это неутомимое любодейство.
На ощупь она знала каждый изгиб его стройного тела (ему нравилось, когда она набиралась храбрости и ласкала его), однако днем глаза его всегда были как лед, и губы на замке, а голос как ветер за окном. Марьяшке никакого труда не составляло робеть и дичиться, забиваться в уголок возка… и с нетерпением ждать, когда настанет новая ночь.
Итак, Клим отбыл восвояси, пожелав милостивому барину (одарившему кучера увесистым кошельком) божьего покровительства. Того же он чаял для Марьяшки, по-прежнему сокрушаясь тем, что та так и не приноровилась чистить господскую обувь. Слава богу, хоть штопку да шитье вспомнила!
Теперь они путешествовали в дилижансе. Это ведь была уже чужеземщина, а по ней в возках не ездят. Сидели в длинной объемистой карете на лавках, прибитых вдоль стен, да не одни – в компании с другими путешественниками. Багаж барский увязан был на крыше, кроме малого саквояжика; Марьяшка держала в руках узелочек со своей чистой рубахою да чистым платочком.
Шуба тоже лежала в багаже: в чужеземщине такой одежды не носили. Барин справил Марьяшке толстенный клетчатый платок, в которых здесь ходили все женщины. И она сидела, завернувшись в него с головой: платок был огромный и назывался пледом.
Это слово Марьяшка усвоила – как и многие другие. Сам барин языка по-русски больше не ломал – учил Марьяшку своей иноземной речи: ведь ей теперь предстояло навечно привыкать к чужому. И не мог скрыть удивления, сколь легко она запоминала новые слова! Труднее было выговорить их так, чтобы барина не перекашивало от смеха, но Марьяшка и это одолела. Словом, через неделю, когда они миновали без задержек Пруссию, она преизрядно понимала и говорила на его языке и знала, что называть барина следует mylord – милорд. Однако в стране, именуемой Францией, он изъяснялся только по-французски и настрого запретил Марьяшке звук молвить по-английски. Впрочем, несколько простейших нужных слов она изучила и на этом новом языке – с прежней легкостью. Смысл почти всего, что она слышала, оказался ей понятен, и барин снова был изумлен. Однако новые успехи ее не радовали: два слова, кои милорд всегда говорил ей только по-английски, давно не звучали, и с утра до вечера она мечтала услышать их вновь. Эти слова были – come here. Иди сюда…
Но… но ждала она попусту. На постоялых дворах слуги жили отдельно от господ, в плохоньких, тесных помещениях. Прислуживали господам лакеи, комнаты для постояльцев были на двоих, на троих. Некуда барину было ее позвать ночью, и Марьяшка вся извелась, видя день ото дня лишь суровость и холод в его лице. Ночи словно бы вообще исчезли! Она лелеяла воспоминания, однако с каждой одинокой ночью, проведенной в компании каких-нибудь грубых немок или брезгливых француженок, воспоминания тускнели, а надежды меркли.
Прав, прав был Клим, говоря, что надо знать свое место! Как она вообще осмелилась об сем помыслить, чего-то ждать от барина, в чем-то его мысленно упрекать?
Марьяшка только тогда ожила, когда суровый капитан, нипочем не желавший брать ее на корабль, все же смягчился и пустил на свое утлое суденышко. Не устояв перед щедрою оплатою, он даже предоставил «рабовладельцу» отдельную каюту: более похожую на чулан, но все же отдельную. Все задрожало в Марьяшкиной душе: что в плавании они будут находиться день, и, хоть барин никогда не говорил ей: «Cоme here!» днем, все-таки мало ли что может быть!
Каютка показалась ей уютною. Правда, кровать была похожа очертаниями на гроб… через миг выяснилось, что показалось не напрасно.
– Вот здесь, – объявил капитан, – лежала прекрасная француженка, которую год назад я тайком перевозил к английским берегам. Ее спасла «Лига Красного цветка» – но, увы, лишь для того, чтобы дама умерла свободною! Сердце маркизы Кольбер не выдержало радости, оно было надорвано испытаниями…
– Маркизы Кольбер? – воскликнул милорд изумленно. – Так она умерла!
– Вы знали ее? – насторожился капитан. – Каким же образом?
– Oчень простым, – печально ответил милорд. – Никто другой – я привез маркизу из Парижа в Кале и поручил ее заботам следующего связного. Да… она была слишком напугана, слишком измучена, у нее не оставалось сил жить.
– Ваша правда, – кивнул капитан. – Однако же неужто вы, сударь, принадлежали к лиге?
– Клянусь, – усмехнулся милорд. – Клянусь вам в этом, как перед богом! И, быть может, теперь вы поймете мою снисходительность к варварским русским обычаям? Видите ли, я просто пресытился этими liberte, egalite еt fraternitе! [10]
Капитан расхохотался.
– Черт побери! Вам следовало сказать об этом сразу, дорогой сэр, тогда бы мы не потеряли столько времени и не задержались с отплытием. А надобно вам сказать, что меня очень смущает ветер. Он из тех, что могут мгновенно перемениться, и тогда плавание наше не будет столь приятным, как хотелось бы. Да и туман, висящий над морем, мне не нравится. Простите, сэр, мне смертельно хочется расспросить вас о делах лиги, но сейчас мое место на капитанском мостике. Не хотите ли пойти со мной? Потом, когда дела будут исполнены, я угощу вас настоящим английским портером. Вы небось наскучались по нему?
– Почту за честь и удовольствие! – весело ответил милорд и вышел вслед за капитаном в низенькую дверь, даже не взглянув на Марьяшку.
Она отошла в уголок, прислонилась к дощатой стеночке, потом села, где стояла. Сердце так болело, что Марьяшка прижала руки к груди. Ком подступил к горлу. Она давилась, давилась им, кашляя и всхлипывая, потом вдруг ощутила, что лицо ее мокро…
Плакала она долго, а барин все не возвращался. Уже давно корабль качался на волнах; Марьяшка даже вздремнула, а его все не было. Фонарь, мотавшийся под потолком, едва рассеивал полумрак, хотя сквозь круглое окошко было видно солнце. Но уж больно маленькое оно было, это окошко! Вдобавок закрытое накрепко, так что в него вовсе не проникало воздуху.
В каютке сделалось так душно, что Марьяшка просто-таки места себе не находила. Ей было то жарко, то холодно, и снова подкатил к горлу ком, но это были уже не слезы, а словно бы все нутро ее взбунтовалось и рвалось наружу.
Она то садилась, то ложилась. Но пол был такой сырой и холодный, что ее тут же начинала бить дрожь. Она бросила тоскливый взгляд на кровать. Барин бог весть когда вернется. А ей бы сейчас прилечь на мягоньком… ну не убьет же он ее, даже если и застанет здесь!
Mарьяшка уже приготовилась расстелить свой плед, да вспомнила слова капитана об умершей даме – и облилась ледяным потом от страха. А ну как и она здесь умрет?! Небось милорд, каков бы он ни был добрый, не повезет с собой мертвую. Кинут в море, как камень…
Эта мысль ужаснула Марьяшку. Она умрет, непременно умрет, ежели пробудет здесь еще хоть мгновение! Просто задохнется! Не думая, как разгневается барин, она дрожащей рукою толкнула дверь и на подгибающихся ногах выбралась на палубу.
В первую минуту свежий воздух освежил ее и прояснил разум, но тут же порыв студеного ветра пробрал до костей.
Плед-то она забыла в каюте! Но вернуться было свыше ее сил. Марьяшка знала: если она отпустит дверь, то рухнет и уже больше не встанет. Не только потому, что дрожали и подкашивались ноги, – вся палуба дрожала и ходила ходуном. С нею и здоровому-то не совладать, не только измученной Марьяшке.
Мимо, не заметив ее, прошли двое: мужчина почти нес на руках даму с растрепанными волосами, без шляпы. Похоже, ветром сорвало. Тяжелое дыхание вырывалось из ее уст, слезы катились по бледному лицу.
– Мне дурно… я умираю… – бормотала дама.
Мужчина, впрочем, выглядел не лучше, но сознание, что не она одна страдает, не утешило, а испугало Марьяшку.
А где же ее милорд? Что, если он упал где-нибудь в приступе внезапной болезни и некому прийти ему на помощь? Капитану небось не до него. И тут Марьяшка увидела знакомую высокую фигуру на мостике. Стоявший рядом капитан, вцепившись обеими руками в поручни, вглядывался в зеленоватую мглу. Ветер хлестал корабль по бокам своим мокрым бичом. Вдруг что-то мокрое окропило Марьяшку. Пена шипела и таяла на ее руках.
Капитан закричал. Марьяшка взглянула в ту сторону, куда он показывал.
Волна нарастала над кораблем… Вдруг девушка догадалась, что капитан крикнул: «Держитесь крепче!» В то же мгновение она увидела своего милорда, который, пригнувшись, бежал к ней по палубе. И он ни за что не держался! Да его сейчас смоет за борт!
Марьяшка выпустила спасительную дверь, кинулась к милорду, вцепилась в него – волна накрыла их, сбила с ног, поволокла по палубе. Что-то ударило Марьяшку в голову… боль пронзила виски, в глазах смерклось… и все исчезло.
На какой-то миг Десмонду показалось, что волна смоет их в море или увлечет в трюм, где лежали, выставив острые когти, корабельные якоря. Однако волна ушла, не причинив видимого вреда, разве что он ощутил себя мокрым до костей. Черт! На таком ветру, в январе! Надобно поскорее переодеться.
Он вскочил на подгибающихся ногах, рывком поднял девушку, но она повисла на его руках, бессильно запрокинув голову.
О! Ну как же снова не помянуть черта?! Эта простолюдинка хлопается в обморок при каждом удобном случае – совсем как знатная дама. А если ею опять завладеет тот же летаргус, на неделю, а то и на две? Кто будет за ней ухаживать – он сам, Десмонд?
Он вообразил, какое выражение лица сделается у слуг, которые будут встречать его на пристани в Дувре и увидят лорда с бесчувственной славянкой на руках, – и против воли засмеялся. А что скажут люди его круга? Он вздохнул: нелегко придется в Англии, особенно на первых порах! Впрочем, матушку его всегда считали особой со странностями; смирятся и с наследственными причудами сына…
Толкнув ногой дверь, он вбежал в каюту, опустил Марьяшку на кровать и с радостью увидел, как блеснули ее глаза. Благодарение богу, очнулась!
– Переоденься. Мы оба вымокли насквозь, – бросил он и, подойдя к сундуку, принялся вытаскивать оттуда сухое. Поскорее сменить белье! Хорошо бы еще растереться бренди, и не только растереться.
Конечно, джентльмену, каковым был лорд Маккол, следовало подождать, пока приведет себя в порядок дама. Хоть Марьяшка (ох, ну и наградил же ее господь именем – язык сломаешь!) и простолюдинка, а все-таки особа женского пола. Но Десмонда била такая дрожь, что он не думал о приличиях. В конце концов, она не увидит ничего, что не видела или не трогала прежде. Ведь по ночам…
При воспоминании об этих ночах Десмонда пробил новый приступ дрожи. Они так давно не проводили ночей вместе… Зачем скрывать, что желание томило его? Конечно, он стыдился своей пылкости к этой крестьянке, ведь тело в такие минуты властвовало над лордом Макколом и заставляло забыть обо всем. Какая ему разница была, кто здесь родом выше, кто ниже, когда они лежали рядом, обнимая друг друга, и не было в мире существ ближе?..
Десмонд снял рубашку, но не ощутил холода. Все тело его пылало так, словно он не просто растерся бренди, а принял ванну из этого славного напитка. И голова кружилась, как после доброго глотка. Да, он пьян… пьян от желания, и ежели тотчас не расстегнет штаны, они порвутся. Впрочем, зачем оставаться в мокрых штанах? Лучше их снять совсем.
Через мгновение он стоял голый, и орудие его было настолько готово к бою, что колыхалось при ходьбе, словно меч, выискивающий цель.