– В том-то и дело, то-то я и пытаюсь Владимиру Павловичу втолковать. Надуют ведь англичане, не резон им в Сибири промышленность развивать. Легче так как-нибудь, через биржу денег срубить и в кусты. Ты и то поймешь, если поразмыслишь…
– Да уж, конечно, если даже такая дура, как я…
– Любочка, я вовсе не о том хотел сказать, не заводись, пожалуйста, лучше дослушай меня…
– Слушаю внимательно.
– Моему отцу, князю Мещерскому, по большому счету наплевать, что там в Сибири случится или не случится. Даже деньги, и то… На его век ему с лихвой хватит. Единственное, что его по настоящему занимает – власть, возможность вертеть колесо в ту сторону, в которую именно ему захочется. Я же как раз туда и мечу: как это так, какие-то англичашки вас того и гляди надуют?! Было ведь уже два аналогичных случая как минимум. На Лене вроде собирались золото добывать, и еще где-то на Урале – медь. Лопнули компании или уж там финансовые общества, как мыльные пузыри, а деньги в песок, или, точнее, в чей-то английский карман утекли. Так не лучше ли своих подобрать, которых хоть всегда увидеть можно, рукой пощупать, а как понадобится, так тою же рукою и за горло взять…
– Но ведь у тебя, Николаша, своих денег ни копейки нету. Или ты надеешься, что Владимир Павлович ссудит тебе?
– Как же, ссудит… Держи карман шире! В том-то и закавыка. Если я сумею сейчас деньги и людей отыскать, и соответствующее общество с потребным уставным капиталом сколотить, так уж, конечно, и сам в его совет войду и после внакладе не останусь. Понимаешь? Если дело выгорит, тогда я, наконец, богат и свободен. И ты – со мною вместе.
– Да если я тебе в нынешнем положении женою не нужна, потому что неровня, так уж после-то, когда разбогатеешь и освободишься – зачем? – резонно вопросила Любочка.
– Зачем? – Николаша почесал лоб и как бы не впервые задумался над этим вопросом. – Ну… я же люблю тебя и… Что ж ты про меня думаешь, я и благодарности не понимаю? Как ты для меня все эти годы…
– Да я уж не знаю теперь, что и думать… – Любочка покачала аккуратной головкой. – А только где же ты эти потребные капиталы отыщешь? Кого уговаривать станешь? И чем возьмешь?
– Есть мысли. Во-первых, Константин Ряжский. Он из промышленных кругов, толстовец и мистик, света, несмотря на свое вполне благородное происхождение, чурается, но за новое поле деятельности возьмется охотно, если обоснования будут достаточно вескими. Свободных денег у Ряжского не так уж много, почти все вложены в дело, но, если он на это подпишется, то, зная его деловое чутье, многие из общества, поменьше его масштабом и поглупее, тоже захотят поучаствовать. Другая фигура – Ефим Шталь…
– Брат Туманова?! С которым Софи…
– Да, да, тот самый, – быстро оборвал реплику женщины Николаша. – У Ефима как раз есть деньги, и довольно много. После смерти матери он фактически заморозил ее наследство и живет на то, что сам зарабатывает, занимаясь, вслед Константину, подрядами и играя на Бирже. Но психическая картина здесь, увы, вовсе иная. Ряжский имеет убеждения, любопытство к жизни, строит какие-то планы. Шталь же даже по виду похож на окаменелость, вроде тех, которые еще в Егорьевске отыскивал Коронин вместе с моим блажным братцем. Судя по всему, его вообще ничего не интересует и не заботит. Он живет как бы по инерции своего физического тела, и те, кто сталкивался с ним в делах, говорят, что потом им приходилось долго отогреваться, как тому мальчику, который в недобрый час повстречался со Снежной Королевой.
– Кай… – напомнила Любочка. – Он еще должен был сложить из льдинок слово «вечность»… А этот Ефим Шталь женат?
– Кажется, да, но я никогда не слышал о его браке ничего, что мне бы запомнилось…
– И как же ты собираешься привлечь этого Шталя, точнее, его деньги, к своим делам? Если его совершенно ничего не интересует, то… То он, скорее всего, даже не станет тебя слушать…
– Здесь у меня тоже есть кое-какие соображения, но мне не хотелось бы о них тебе говорить.
– Именно мне?
– Именно тебе.
– Тогда тем более скажи.
– Хорошо. Но, учти, что твое неодобрение моих планов не изменит… Так вот. У меня есть основания полагать, что, если я заявлю, что у меня есть свои, личные счеты к Софи Домогатской, которые я намереваюсь предъявить к оплате, то это не оставит его равнодушным. Он вступит со мной в контакт и…
– Николаша! А какие, собственно, у тебя могут быть счеты к Софи?! Ну, у Ефима Шталь, если судить по Софьиному роману, еще туда-сюда (хотя я вполне допускаю, что она все придумала). Но ты-то?
– Это все сейчас уже неважно, Любочка. Главное, что под эту марку Шталь согласится иметь со мной дело. Остальное – вопрос моей ловкости и сообразительности… И доброй воли князя Мещерского, конечно…
– Понятно, – протянула Любочка, и опять ее странно спокойная и неопределенная по знаку реакция почти напугала мужчину. – Что ж, планы у тебя обширные, это я теперь вижу… Мешаться в них мне не след. Ну что ж… Поглядим тогда, что из всего этого выйдет…
– Ты у меня умница, Любочка! – с чувством сказал Николаша, склонился и поцеловал сидящую женщину в напудренную щеку. – С тобою мне всегда говорить можно, а это дорогого стоит. Вот сейчас, здесь, разложил все, и самому стало яснее…
– Ну что ж, и то хорошо, – Любочка отвела взгляд. – Ты ужинать станешь?
– Стану непременно. Вроде бы и ел, а вот, отчего-то снова проголодался. От нервов, наверное. Вели подавать.
– Сейчас распоряжусь.
Любочка спокойно встала, не торопясь, вышла в соседнюю комнату и аккуратно притворила за собой дверь. Там, вместо того, чтобы пойти в коридор и кликнуть кухарку, она остановилась у этажерки с безделушками, взяла с полки металлическую статуэтку, изображающую лебедя с двумя лебедятами и, глядя прямо перед собой и плотно сжав губы, тоненькими изящными ручками уверенно посворачивала шеи всем троим птицам. Потом бросила изуродованную вещицу под стол и медленно улыбнулась себе в старинном, в тяжелой дубовой раме зеркале.
Близкая весна подступала из-за горизонта желтой лихорадочной зарей, наполняла воздух острыми запахами из каналов и подворотен. Ветер, тяжелый, как мокрая парусина, прилипал к окнам, и кому-то хотелось немедленно задернуть все шторы, а кому-то, наоборот – бежать через город к плоскому морскому берегу, смотреть и дышать.
Женщина, стоявшая в скудно освещенной комнате у окна, хотела как раз второго. Но была слишком пуглива и коротконога, к тому же страдала отеками, да и годы уже, честно сказать, были не те. Желтая полоска зари над крышами притягивала ее взгляд. Она щурила близорукие глаза, смаргивая выступавшие от напряжения слезы.
– Знаете, я ее уже почти чувствую, – сообщила шепотом, оборачиваясь, – она зеленая.
Подождала резонного вопроса «почему?» и, не получив его, протянула почти умоляюще, стискивая пухлые руки в тяжелых восточных перстнях и браслетах:
– Ирочка, до чего же вы странно на все реагируете. Не молчите, скажите что-нибудь. Когда вы так вот сидите молча, мне становится совсем не по себе.
Ее гостья играла с собаками, наклонившись с дивана. Три старые левретки, подернутые сединой, как солью, вертелись у ее ног, припадали на передние лапы, тявкали дребезжащим фальцетом. Женщина у окна стиснула руками виски:
– Прекратите! Милые! Ну, невыносимо же!
– Ксеничка, извините, – Ирен Домогатская вскинула голову, жестом показывая собакам, что – все, игр больше не будет. Хозяйка была старше ее почти вдвое, но обращения по имени-отчеству не терпела. Признаться, ей и «Ксеничка» не слишком нравилось, «Ришикеш Рита» звучало гораздо лучше, но – разве объяснишь Ирен? Молча улыбнется и пожмет плечами. Ладно уж, пусть зовет хоть так.
– Вы ведь про чистую энергию говорите, да? Она – зеленая?
Ксения кивнула, жалобно глядя на Ирен. Жалобно – потому что ей отчего-то было тяжело и неловко смотреть на эту молодую, высокую, тонкую девушку с тяжелой косой, уложенной над головой короной. Не красавица, да: слишком много резких углов, а Ксения любила плавные линии, – но так молода, и такая чистая кожа… и что ей, спрашивается, делать в Ксенином пыльном, безнадежно старом жилище?
– Я на каждом шагу чувствую доказательства правоты учителя, – заявила она, идя по комнате нарочно мелкими шагами – для того, видимо, чтобы их (и, соответственно, доказательств правоты учителя) было побольше. – Но, понимаете, мой разум так устроен, что не может объяснить… Ничего не может! – Ксения вновь прижала ладони к вискам и сообщила, глядя куда-то мимо гостьи:
– Ирочка, я боюсь.
Ирен смотрела на нее молча – ждала продолжения. В громоздких складках черной шали с блестками и длинной бахромой, в наверченном на голову бисерном тюрбане, из-за которого ее маленькая головка казалась почему-то еще меньше, Ксения была очень похожа на чирка, отъевшегося за лето. Так и хотелось глянуть на подол: не высунется ли из-под него перепончатая лапа. Можно бы посмеяться, но Ирен было сейчас вовсе не до смеха. Чирок боялся… и вполне обоснованно.
– Боитесь его, – сказала она полувопросительно.
Ксения кивнула так энергично, что бисерные подвески на тюрбане хлестнули ее по лбу.
– Вы знаете, что не зря! Ирочка, я как раз об этом хотела с вами поговорить. Я, поверите ли, разрываюсь… Иногда так совестно! Как я смею! Подозревать – его? А иногда… – она махнула рукой, не находя слов.
Одна из левреток вспрыгнула на диван и улеглась, осторожно вытянув возле Ирен узкую седую морду. Две другие, завистливо порыкивая, крутились, нервно взглядывали то на хозяйку, то на Ирен: почему не гонят с дивана? Несправедливо же!
– Погодите, я вам сейчас все объясню, – Ксения уселась было на низкую оттоманку, но тут же поднялась, подошла к дивану, склонилась, рассеянно гладя собак:
– Тише, милые, тише… Знаете, мне в прошлом месяце сказали одну странную вещь. Как будто дядя… ну, мой дядя Владимир Павлович, князь Мещерский – понимаете? – бросила быстрый взгляд на Ирен и снова начала гладить левреток. – Будто он мне собирается оставить состояние. Я его самая близкая родственница. Детей же нет…
Ирен машинально кивнула, морщась от безуспешных попыток понять, причем тут дядя Владимир Павлович. То, что с Ксенией не все в порядке (вернее – все не в порядке!), она видела отчетливо – точно так же отчетливо, как желтую полосу зари в окне. Эта желтизна обвивалась вокруг отечных Ксениных щек, обхватывала их будто жестким монашеским платом… Но князь Мещерский? Кто же тут виноват?..
– Я не думаю, что это правда. У дяди есть и без меня кому деньги отдать. Хоть своему клубу, он говорил как-то… Вы согласны?
– Почему же клубу, а не вам?
– Вот! И он мне так же сказал. Я, Ирочка, с ним советовалась. Вернее, не то, чтобы… Просто сказала, как бы нам всем, всему нашему Ex Oriente Lux, – Ксения резко понизила голос, произнеся латинскую фразу нараспев, как заклинание, – пригодились бы эти деньги. И вдруг у него стало такое лицо… такое… такое острое, как нож.
– У него всегда такое лицо, – сказала Ирен тихо.
– Нет! Вы не видели и не говорите. Понимаете, он вдруг понял – и решил… Но что? Решил, что не надо этих денег? Я так всегда и думаю. Я думаю, что от денег вся моя жизнь… ну, не получилась.
Она вновь села на оттоманку, и две левретки тотчас же принялись суетливо устраиваться рядом, а за ними и третья, без сожаления покинув диван. Ксения обняла их обеими руками. Ирен молча ждала, что она еще скажет. Сидела неподвижно и прямо, как за гимназической партой. Ксения вдруг подумала: да она сейчас вскочит и убежит! Не станет слушать наговоров на учителя.
Но разве она, Ришикеш Рита, – наговаривает?
Ей стало так обидно, что перехватило горло. Зачем она откровенничает с этой девочкой? Чуть было не рассказала ей, как выходила замуж по большой любви, против воли матери… за человека, которому были нужны ее деньги. Как банально! А она столько лет думала, что во всем виноват камень. Сапфир «Глаз Бури», который у нее похитили.
– Я снова боюсь ошибиться, Ирен. Я слишком дорожу нашей общиной и нашей истиной, чтобы… Я этого не перенесу.
Последние слова она еле договорила сиплым сорвавшимся голосом.
Ирен тряхнула головой, будто сбрасывая наваждение.
– О чем вы, Ксеничка? Ему… Ачарье Дасе ваши деньги совсем не нужны. Он и свои-то отдал! С чего вы взяли?
– Да! Конечно же! Тем более, что денег-то никаких нет. Я пытаюсь это всем объяснить, но мне не верят…
– Кто не верит? Кому вы об этом говорили?
Вот, опять насторожилась. Ксения смотрела на Ирен пристально, забыв, что подозревает вовсе не ее, а учителя. Вернее – что значит подозревает? Она и не думала его подозревать! И не понимала, когда и как влезла в ее голову эта неотвязная мысль: будто он хочет отправиться в новое дальнее путешествие на ее, Ксенины, деньги.
Ирен была, конечно, не первой, с кем она этой мыслью делилась. Но – первой, кто явно принял ее слова близко к сердцу. С чего бы, если это такая чушь, как она уверяет?
– Ирен, милая, скажите мне определенно: успокойся! И я успокоюсь. Но прежде будьте спокойны сами. Я ведь для того вас и позвала, доверяя вашему… вашему третьему глазу.
– Третьему, четвертому, пятому, – беззвучно (чтобы не услышала и не обиделась Ксеничка) пробормотала Ирен, раздраженно хмурясь. Поднялась, собираясь уходить. Нет, не бежать без оглядки, просто уходить. Одна из левреток последовала за ней, извиваясь, как рыба-игла, и ловя настороженными ушами ничего не значащие прощальные слова.
Вижу, что не следует мне успокаиваться, подумала Ришикеш Рита.
Заря еще не погасла, но на тихих улицах стояла сумеречная тишина. Пустые улицы с внезапными крутыми поворотами, из-за которых непременно должен был выйти кто-то неожиданный и страшный – но не выходил. Вязкое, слегка светящееся небо – точно как в июне, в пору белых ночей. Остатки почерневшего снега в тяжелой тени подворотен. Ирен миновала их одну за другой, оставляя дробное эхо шагов под темными сводами. Она шла очень быстро, даже не пытаясь найти извозчика и почти дошла уже до дома на углу Фонтанки и Вознесенского… как вдруг остановилась, будто вспомнив что-то чрезвычайно важное. Постояла, наверно, с полминуты. Потом повернулась и почти бегом бросилась назад.
В доме, второй этаж которого занимала квартира Ксении Благоевой, не светилось ни одного окна. От улицы его отделяла широкая полоса газона, покрытого сейчас растаявшей снежной кашей, изящная решетка и ворота. Совсем недавно, когда Ирен проходила в эти ворота, они стояли распахнутые, а теперь с ними возился дворник в черном тулупе, аккуратно проталкивая меж прутьев толстую цепь с болтающимся замком.
– Подождите… – начала Ирен. И замолчала.
Стукнула дверь подъезда. Высокая худая фигура в чем-то темном и длиннополом, отделившись от двери, обозначилась на фоне светлой стены.
– Эй, любезный, открой-ка ворота, – услышала Ирен и стремительно шагнула назад, скрываясь в сумерках.
– Гусик! Здравствуй, любезный друг! Сколько лет…
– Вавик! Ты ли? Здесь?! Господи Боже! Какими судьбами?
Два старика вполне щегольского вида порывисто обнялись и расцеловались на пороге небольшого, но весьма ухоженного и уютного на вид сельского каменного дома. Потом отстранились и внимательно-придирчиво оглядели друг друга.
– Все тот же, все тот же, чертяка немецкий! Годы тебя не берут! – с искренним восхищением воскликнул приезжий.
– Лиса! Как был лиса, так и остался! Льстишь ведь, безбожно льстишь старому служаке, давно списанному в расход, – ответил явно польщенный комплиментом хозяин. – Куда нам до вас! Это вы там в сферах вращаетесь, министров как колоду тасуете, государю мемории пересказываете… А мы тут… ягодки, цветочки… гнием помаленьку…
– Да не прибедняйся ты, не прибедняйся! На воздухе, да на покое, это для нас, стариков, да для здоровья куда полезней. Вон ты румяный какой, да гладкий! А мы все суетимся, суетимся в столице, интригуем, да подсиживаем друг друга, а здоровье-то оно и того… Право, я о том годе все зеркала велел из своих покоев вынести! Мочи нету смотреть, слезы сразу… А из чего суетимся, и сказать невозможно, если как следует, на покое, рассудить. Да… А ты, Гусик, – железная немчура, достиг. Я уж вижу, как у тебя тут все… Комар носа не подточит. Помню же, как ты как раз о такой усадебке и мечтал, когда на покой удалишься… Покажешь мне? Похвастаешься?
– Беспременно, дражайший Владимир Павлович, беспременно все тебе покажу и разъясню. А только сначала пройдем в дом, расположишься, чаю выпьем, откушаем, чем Бог послал. Тебе, должно, переодеться надо…
– Да уж следовало бы… С вашими-то дорогами, – приезжий с неудовольствием оглядел свой вполне чистый дорожный костюм, счистил с лацкана несуществующую грязь, подул на рукав и брезгливо отвернул кружевную манжету. – Все испачкалось… Герасим, голубчик, поди сюда, не стой столбом! Неси мой кофр туда, куда тебе укажут…
Сопровождаемые слугами, старики прошли в дом. При некотором к ним внимании легко было разглядеть, что щегольство их двух разных родов. Хозяин и в старости оставался как-то слегка по-казарменному подтянут, его ухоженность и опрятность была откровенно гигиенической, с явной отдушкой железного запаха гантелей и мятного порошка для чистки зубов (вполне прилично, несмотря на возраст, сохранившихся). Приезжий, выше ростом, с обрюзгшим породистым лицом, был расслабленно спокоен, уверен в себе и одновременно слегка излишен в мелких движениях. Его несколько потасканная элегантность и удивительная смелость цветовых сочетаний в наряде почти открыто изобличала приверженность к эллинистической любви.
После довольно длительного перерыва, который понадобился Владимиру Павловичу, чтобы привести себя в порядок, хозяин и гость сошлись на светлой веранде, которая с северной стороны была украшена разноцветными витражами. Белокурый, безбородый мужик, в котором, несмотря на откровенно славянскую внешность, угадывалась немецкая выучка, проворно накрыл на стол, расставив на белой крахмальной скатерти немудреные, но полезные для здоровья закуски: редисовый салат с подсолнечным маслом, ветчину, сыр, сметану, такую густую, что в ней вызывающе стояла серебряная ложка, порезанные вдоль огурчики со свежим гусиным паштетом, яйца, фаршированные смесью из соленых грибов и пр. и пр.
– Уж не побрезгуй, после дворцовой-то кухни… – усмехнулся хозяин, едва скрывая действительную тревогу: а вдруг не угодил?
Тревога была напрасной. Проголодавшийся в дороге Владимир Павлович охотно и искренне отдал дань закускам, и тушеным в щавелевом соусе рябчикам, и карасям в сметане, и пирогам, и «царскому» золотому варенью из крыжовенных ягод…
После еды разговор потек легкий, сытый и непринужденный. Оба сошлись на том, что кофий и табак в их возрасте уже вредны для цвета лица, а портвейн можно откушать и на месте, и остались сидеть на веранде в покойных полукреслах с удобными подлокотниками и мягкими вышитыми подушечками под сидячим местом (оба старика уже много лет периодически страдали от геморроя и в полной мере могли оценить их удобство). В основном вспоминали о давних победах и проказах времен ушедшей молодости. Прогулки под кустами благоухающей сирени в сумраке белых ночей. Актеры, юнкера, флейтисты, барабанщики… Биллиард, который завел у себя Владимир Павлович (как известно, в увлеченности этой игрой игрокам приходится сильно наклоняться)…
После, не прерывая вовсе приятной беседы и воспоминаний, осматривали усадьбу – предмет законной гордости владельца.
Все в усадьбе было вылизано до почти невероятной чистоты и правильности очертаний. Казалось, что даже пестрые утки в небольшом пруду (для их гнездования специально была выстроена на мостках ладная крохотная избушка под зеленой крышей) плавают не иначе как строем.
– Ну как? Ну как? – заглядывал в светло-карие глаза, ждал одобрения хозяин.
– Ну немец, ну немец! – послушно цокал языком и качал крупной головой Владимир Павлович, будучи вполне равнодушен к прудам и газонам, но зная доподлинно, чего ожидает от него давний приятель. – Утешно, Густав Карлович, утешно у тебя тут, слов нет как. Просто душой отдыхаешь. Как вот представишь себе, что в этой вот беседочке, виноградом увитой, да на мягких подушках, да под соловьиные трели… А это у тебя что? Стена-то почему толстая такая? Хотел еще что-то выстроить, да передумал?
– Это мое собственное устройство! – с гордостью объяснил Густав Карлович. – С чертежами мне немного сосед Бельдерлинг помог, а так – моего произведения проект, от начала и до конца. Гляди: в доме у меня камин и две печи. Стена эта как раз с домом соединяется, но нынче того не видно, потому что там кусты специально посажены. А вот внутри этой стены трубы проходят, по которым теплый воздух как раз и сюда и подается…
– Да зачем же тебе, Гусик, кирпичную стену в саду отапливать вздумалось? – искренне удивился Владимир Павлович.
– Да рассуди ты, чудак: я более всех цветочных родов розы люблю. А в Петербургской губернии даже здесь, на юге, климат для них не больно-то подходящий. Мерзнут они здесь, понимаешь? А поскольку эта стена всегда теплее окружающего ее ландшафта, то вкруг нее моим попечением создается как бы особый микроклимат. И так розочки мои на шпалерах и грядах все вдоль нее выживают и цветут мне на радость и удовольствие. А вот, взгляни, я здесь еще и южные деревца до совокупности посадил. И тоже, заметь, неплохо себя чувствуют. А в парниках я додумался использовать тепло, выделяющееся при гниении опавшей листвы…
– Да уж, да уж… – согласился Владимир Павлович. – Все-таки до того, до чего немец из экономии или уж из фантазии додумается, русскому человеку и в голову не придет. Немец слепит аккуратненько из говна конфетку и сам радуется и других радует. А русский и из природной конфеты такое, прости Господи, произведет…
– Да ладно тебе, ладно, захвалил… Тебе ж неинтересно это, я ж вижу, ты ж политикой все да государственными делами, это тебе в удовольствие…
– Да брось ты, Гусик, мне эта политика давно уж поперек глотки встала. Однако впрягся – тяни. А вспомню, как в молодости стряпчим был, и с вашей же немецкой кодлой на острова ездил, с горок катались, на гармониках играли… Вот ведь когда веселье-то было! Настоящее, без дураков! Разве теперь такое бывает? Помнишь? Булошницы такие в теле все, ванилью пахнут. Хлеб ситный, духовитый, с крупной солью, большими ломтями. А немчики все как на подбор молодые, чистенькие, аккуратненькие… А у тебя, Гусик, как сейчас помню, тогда такие усики были – сногсшибательные просто!
Густав Карлович поспешно отвернулся, поправил покосившуюся за зиму шпалеру, украдкой, согнутым пальцем утер выступившую в уголке глаза слезу.
После прогулки, растрясши члены и проголодавшись, опять откушали пирогов, выпили портвейна.
– Ну что ж, Владимир Павлович, шуточки и болтовню побоку. Рассказывай теперь, что тебя ко мне, отставному судейскому следователю, привело? – остро блеснув глазами, спросил Густав Карлович. – И не надо «ля-ля», Вавик. Никогда я не поверю, чтоб ты, князь Владимир Павлович Мещерский, тащился в своей карете с гербами в самую глушь Лужского уезда только для того, чтоб на мои парники да на мою лысину взглянуть…
– Ну ладно, ладно, не стыди, Гусик, – замахал руками Владимир Павлович. – Я и вправду давно тебя повидать хотел. С кем нынче вспомнишь, вот как мы с тобой… Но – да, да, да! – оборвал он сам себя, поймав взгляд Густава Карловича. – Дело у меня к тебе есть, просьба. Неофициальное дело…
– Да уж понятно, – вздохнул Густав Карлович. – С официальным делом ты бы в официальные инстанции и обратился. Небось, ты в столице не без возможностей, не последний, как-никак, человек… Ладно, рассказывай, да поподробней.
– Видишь ли, Густав Карлович, дело в том, что десять дней назад кто-то убил мою двоюродную племянницу – Ксеничку Мещерскую, по мужу Благоеву. Не знаю, слыхал ли ты о ней…
– Не лукавь, Вавик! – строго прикрикнул на князя старый следователь, от одного упоминания о преступлении как будто сразу облачившийся в воображаемый мундир. – Прежде, чем ко мне ехать, ты уж наверняка разузнал, что с Ксенией Благоевой я был очень даже знаком, и вел то дело о пропаже сапфира из их особняка, и после…
– Ну разузнал, разузнал. Тебя не проведешь…
– Разумеется, а ты что думал? Рассказывай дальше. Так, значит, Ксению убили? Как? Где? Есть ли улики? Что – полиция?
– Убили ее в собственной гостиной. Ночью или уж под утро, это точно неизвестно. Что она там, полностью одетая, делала, никто не знает. Нашла тело служанка, когда утром вошла.
– Каким способом убили?
– Задушили. Чем – тоже неизвестно. Чтоб это ни было – убийца унес с собой.
– Следы?
– Похоже на то, что она сопротивлялась. Но слабо и, видимо, только в самый последний момент.
– То есть, убийца был ей знаком и она до того с ним разговаривала? Может быть, пила чай? Вино?
– Возможно. Это надо спросить у слуг или у полицейских. Я тебе все предоставлю.
– Но никто из домашних, разумеется, никого не видел?
– Разумеется. После смерти мужа Ксеничка жила одна. Прислуги у нее тоже было немного. В основном, приходящая. Держала трех левреток. Вот! Одна из левреток тоже найдена задушенной. Но – на лестнице. Не могу понять, что это значит…
– Должно быть, собачонка пыталась отомстить… Что-то пропало?
– На первый взгляд, ничего. Драгоценности Ксенички на месте. Скорее прибавилось…
– В каком это смысле? – насторожился Густав Карлович.
– Да там же, в гостиной, рядом с Ксенией нашли какую-то дурацкую книгу… Все в один голос говорят, что у Ксении такой сроду не было…
– Отчего же книга – дурацкая?…
– Густав Карлович, голубчик… – Владимир Петрович нахмурился и почесал нос. – Это вот как раз то, отчего я именно к тебе и приехал. Дело это… ну, как бы тебе объяснить…
– Объясняй прямо, не ошибешься.
– Хорошо, попробую. Ксения, как ты, может, помнишь, была дама невеликого ума. Но я ее, впрочем, всегда любил и жалел, потому что даже в несчастии своем она оставалась безобидной и простодушной, а такое в наше время – редкость. Муж ее был редкостный негодяй, хотя она его когда-то и любила, и Ксеничку своей игрой и долгами едва не разорил дотла. Хорошо, что умер, не докончив дела. Детей у них, как ты знаешь, никогда не было. Так вот, наперекор довольно безрадостной судьбе, едва ли не с юности, а уж к зрелости-то (если можно так про Ксеничку сказать) наверняка, Ксения увлекалась всякими мистическими штучками. Ну, это и тебе не хуже моего известно. Вся давняя история с сапфиром была на этом закручена. Так вот… Спиритические сеансы, духи, блюдца и прочая дребедень… Как-то все это ее утешало, должно быть, помогало жить. Кто судить возьмется? Последнее время появились во всем этом какие-то новые нотки. «Просветление» «Истина» «Свет с Востока». Раньше-то она все какой-то местной нежитью ограничивалась. Вроде бы даже какой-то Учитель у нее появился. Точно-то я не знаю, но такое придыхание у Ксенички в голосе слышалось, когда она мне о том рассказывала, что я еще тогда подумал: «будьте, нате, как бы до беды не дошло». И вот, получается, накликал! Боюсь, что вся эта история как раз по «мистической» линии и случилась. Ксения тут выглядит явной безумицей, а что еще за этим стоит, даже и думать не хочу… Сам понимаешь, не слишком-то хочется, чтобы полиция во всем этом копалась…
– Это все? – спросил Густав Карлович, испытующе глядя на князя.
– Нет, – поколебавшись, ответил тот. – Может быть, все ксеничкины закидоны тут и вовсе не причем. Может, это ко мне подбираются…
– Как так? Что тебе – Ксения?
– У меня, как ты знаешь, официальных детей тоже нет. Ксеничка – одна из моих наследниц… Была…
– Кто-то хочет увеличить свою долю?
– Не исключено. И, значит, возможны еще убийства. Я того не хочу. И еще… В этой дурацкой книге были обведены чернилами две фразы на… арамейском, кажется, языке. В университете мне перевели. «Кто высоко поднялся, тому высоко и падать…» и «Зло приходит в мир из небытия, и горе тем, через кого оно приходит». Рассуди сам, какое отношение это может иметь к Ксеничке?!
– Да, пожалуй, никакого, – согласился Густав Карлович и надолго задумался.
– До Каинска сорок верст. Подрядиться – довезут. Только возьмут много… Если сережки отдать гранатовые, это будет много или наоборот? Конечно, много! Обойдутся. Хоть и некрасивые сережки, а жалко… Значит, до Каинска доезжаем и там ждем поезда. Дня три, ну – неделю, ладно! А сколько до Питера поезд идет? Еще ж пересаживаться, в Челябинске вроде. Точно, в Челябинске. И пересядем, подумаешь. Потерпим. Вот так: стиснем зубы и потерпим. Зато уж когда приедем домой…
Торопливый шепот стих. Маленькая, тощенькая женщина, склонившаяся над устроенной на сундуке детской постелью, выпрямилась и потянулась, закинув руки за голову. Огонь из печки освещал ее сбоку. Острое лицо – то ли старушечье, то ли девичье, глаза с припухшими веками, в тенях, бледноватые губы, дрожащие в мечтательной улыбке.
– Поедем домой, Людмилочка? А? Поедем? Бабушку повидаешь, дядю, братиков двоюродных. Я тебя в Луге сразу на карусель поведу. У нас карусель такая, знаешь – быстрая-быстрая… с лошадками…
Она запнулась и нахмурилась, будто припоминая, какие именно лошадки на карусели в Луге, да и есть ли она там вообще. Ребенок, к которому был обращен монолог, беззвучно спал на сундуке, съежившись в комок под пестрым одеялом. Женщина, высоко подняв голову, уставясь неподвижным взглядом в потолок, громко всхлипнула. И, не меняя позы, двинулась через комнату к столу с лампой, под которой было брошено шитье. Она уже не улыбалась, и выражение лица было такое, будто лишь чрезвычайное усилие воли удерживало ее от воплей и битья головой о стену.
Если б кто увидел ее сейчас, очень бы удивился. С чего такой надрыв? В славной сонной тишине деревенского дома, полного запахов смолистых поленьев, сгорающих в печке, свечного воска, антоновских яблок и чуть пригоревшего молока, из которого только что варили кашу для ребенка. В окружении уюта, который Грушенька Воробьева – ныне Домогатская – умела создавать в любом своем жилище, хоть в гостинице, хоть в шляпной мастерской. Абажуры, наволочки, коврики, скатерти с кружевной каймой – все не пустое, не как у толстой дуры Дашки, а как бы слегка потертое, как бы с историей! – и готово жилье, из которого уходить не хочется.
Как же, не хочется. Из каждого своего жилья она стремилась бежать без оглядки! Не было ни одного, которое бы очень скоро ей не постыло. А уж это… Часто она думала со злорадством: вот, брошу посуду мыть да полы скрести, пусть пылью все зарастет, тогда будет точно так, как надо. Как быть должно! Когда внутри пыль… Она смотрела на мужа, и ей казалось, что эта пыль вылетает из его рта при каждом выдохе, будто пар на морозе.