bannerbannerbanner
Методы практической психологии. Раскрой себя

Екатерина Львовна Михайлова
Методы практической психологии. Раскрой себя

Полная версия

Глава 2. Старые терапии в новых обстоятельствах[7]

 
Стариков добивают спортивно,
Стариков обзывают противно.
И, на эту действительность глядя,
старики улыбаются дивно.
 
 
Есть в улыбке их нечто такое,
что на чашах Господних витает
и бежит раскаленной строкою
по стене… но никто не читает.
 
Юнна Мориц

Некоторые психотехнические традиции имеют тысячелетнюю историю, другие – несоизмеримо моложе. Говоря о «старых терапиях», я буду иметь в виду всего лишь XX век и те групповые психотерапевтические подходы, которые в этом веке возникли первыми: психодраму и группанализ, связываемые с именами Морено и Фулкса. На коротком отрезке времени, когда психотерапия оформилась во всем мире в профессию и породила свои «жанры» и субкультуры, эти два групповых подхода повидали разное. Во дни их молодости они казались не совсем благонадежными, даже скандальными – психодрама в особенности; были и времена популярности, даже попыток доминирования, «территориальных претензий», и постепенное обрастание рутиной, собственное неизбежное превращение в «культурные консервы», и жесткая конкуренция со стороны более молодых подходов…

Наконец, сегодня группанализ и психодрама заняли в семействе психотерапевтических подходов место как бы старших родственников. Возможно, не самых старших, но уже почтенных – хранителей традиции, цеховых требований и преданий. Это своего рода «полка классики» в групповой терапии. Разной, но классики. При полном и принципиальном несходстве средств психотерапевтического воздействия само представление о человеке в двух подходах сопоставимо: между ними есть несогласие и некоторые старые счеты, но нет непонимания. (Как сказала д-р Луиза Брунори, группаналитик из Болоньи: «Группанализ – это скорее чтение романа, а психодрама – фильм, но герои и сюжет одни и те же».)

В течение нескольких последних лет мне довелось участвовать в процессе укоренения обоих этих подходов на российской почве – «на той, которая под нами». Для нас, эклектиков поневоле, обращение к устойчивым традициям стало источником нового опыта, о котором уже можно начинать говорить. В свою очередь, и «старые терапии» в необычных для них условиях нашего профессионального сообщества проявляют какие-то свои качества, не столь заметные на другом фоне.

Первое, что бросается в глаза, когда мы входим в рабочий контакт с живыми представителями этих подходов, – их крайняя внимательность к культуре, в которой они применяют свой метод. И это больше чем достаточно тривиальный тезис об «учете культурного контекста» или дань международному хорошему тону. Конструкции образов и метафор, анекдоты и банальности, языковые нормы и табу, семейные истории, этнические стереотипы, ритуалы, суеверия и, самое главное, то, как культурная реальность преломляется в конкретном клиническом запросе клиента, – все это постоянно находится в фокусе активного осознавания. Группанализ и психодрама имеют и язык, и аппарат для работы с интроецированными элементами культуры и обладают высокой чувствительностью к их динамике. Они готовы к «новым обстоятельствам».

Чтобы двинуться вглубь от этого тезиса и не оставить его голословным, придется рассказать анекдот, который еще лет десять назад казался и тонким, и смешным. Анекдот не имеет права на предисловие, но здесь оно понадобится. Был период, когда бутылка водки стоила четыре рубля двенадцать копеек, и для всех «потреблявших» эта цена была не просто числом, а много большим. Итак, анекдот.

Пьяный стоит в длинной очереди в кассу. Время тянется, душа горит, и вот подходит очередь. «Четыре двенадцать!» Кассирша, злобно: «Отдел какой?» Пьяный, с убийственной иронией: «Кин-ди-терский!!!»

Раньше в этом месте смеялись. Сегодня мы не понимаем этого анекдота примерно так, как не понимают друг друга его персонажи. Это лишь одно из возможных напоминаний о том, сколь многое в нашей жизни перестало быть «само собой разумеющимся» и перестает им быть каждую минуту – со всеми системами значений, символикой, комическими и трагическими функциями и вообще с великим множеством связей, смыслов и границ. Не только русская алкогольная субкультура лишилась своих фольклора и жаргона, смешались «двунадесять языков». И здесь мы вплотную подходим к концепции культурной травмы, как она понимается в группанализе.

Наверное, мысль о том, что группа первичной принадлежности – семья с домочадцами, близкими друзьями и даже домашними животными – является матрицей культурной идентичности ребенка, в этой аудитории звучит как достаточно традиционная, и останавливаться на ней не стоит.

В первичной группе принадлежности очень-очень многое основано на «само собой разумеющемся» – для этой группы, конечно. В сущности, на нем основано все – за исключением, возможно, тех редких случаев, когда семья, например, вслух обсуждает свои отличия от других семей, да еще при ребенке. Для которого этот незначительный эпизод все равно не изменит картины мира. И затем, по ходу длинной и драматичной истории социализации любого из нас, будет происходить осознавание многих явлений, символов, понятий как не-само-собой-разумеющихся. Все последующие группы принадлежности – а чем человек взрослее, тем их может быть больше одновременно, – и обладают потенциалом развития, и чреваты угрозой культурной травматизации. Каждый участник вносит в них свои «само собой разумеющиеся» вещи, и именно различия организуют обмен.

Когда переходы достаточно плавны, можно говорить о нормальной драме социализации, о тех неизбежных травмах, без которых мы никогда не узнали бы, что наши «само собой разумеющиеся» культурные интроекты могут сравниваться, отвергаться или быть непонятными. Совершенно ошибочно думать, что это драма только начала жизни, хотя такая мысль и утешительна для человека средних лет, прошедшего, как ему кажется, период «становления».

Мы понимаем, что и при самом плавном и благоприятном течении жизни не однажды может возникать кризис культурной идентичности, испытывающей удары со стороны изменившихся обстоятельств – внешних или внутренних. Но обычно изменения эти перерабатываются, успевают включиться механизмы совладания с угрозой грубого нарушения идентичности. Когда же изменения, делающие нажитую матрицу принадлежности к группе неработающей, происходят резко и без своего рода допуска на адаптацию, можно говорить о культурной травме. Ее может породить не только эмиграция или переезд в город из села, но в каких-то случаях даже просто смена района в пределах одного города – как бы одного. Все дело в том, насколько глубоко человек идентифицировался с какими-то чертами своего прежнего уклада, что означает для него происшедшая перемена. Резкое изменение социального статуса (в том числе и его повышение) тоже может стать источником культурной травматизации, как, впрочем, и смена профессии или религиозной ориентации.

Даже более того: человек может вообще не двигаться с места ни в прямом, ни в переносном смысле и не принимать никаких решений – но двинулись границы, и он стал «иностранцем», «мигрантом», «меньшинством» или еще кем-то, – и вновь мы видим, как становится неработающей матрица принадлежности к группе. Какая-нибудь символическая деталь при этом может субъективно ранить сильнее, чем фактическая, событийная, драма. Вот, скажем, вернули «исторические названия», и женщина, родившаяся в Москве, в полной безысходности причитает в метро: она слыхом не слыхивала ни про какой «Охотный Ряд», ей даром не надо Моховой с Воздвиженкой, ее мать приехала в Москву в 46-м году, откуда ей? Ее план местности распался, она дезориентирована, ей обидно и страшно, хотя ничего событийно ужасного и не произошло. Она всего лишь на минуту перестала быть местной, москвичкой – перестала принадлежать к группе, которую, само собой разумеется, воспринимала как свою. (Захоти мы лучше понять, что же случилось с ней на станции «Театральная», бывшей «Площади Свердлова», нам было бы важно узнать – среди прочего, – чем был для ее матери переезд в Москву сорок семь лет назад.)

Пример этот, конечно, весьма невинный – особенно на фоне недавних действительно ужасных событий[8]. Но такого масштаба «культурных микротравм» в сегодняшней жизни не счесть, и не из них ли во многом складывается та атмосфера, которую все присутствующие хорошо себе представляют и о которой иногда поразительно говорят наши клиенты, – возможно, сами того не зная. Пятого октября у меня была назначена встреча с клиенткой, которая благоразумно позвонила перед выходом. Когда я ей в двух словах описала ситуацию в центре, где я живу, она сказала: «Кажется, сегодня мы с вами живем в разных городах». И это прекрасная метафора, описывающая новые и неожиданные границы вообще, процесс фрагментации, разгораживания и дележа.

Но у культурной травмы есть еще один аспект, крайне важный для нас профессионально. Она как бы разрушает «контейнер» бессознательных установок, языковых конструкций, ритуалов и символов в их смыслообразующей функции; она перерезает сложившиеся оппозиции «я – не я» и «мы – они», и тем самым без защитного «контейнера» остается первичная травма – если она была. И вот она-то чаще всего и продуцирует симптом, с которым уже обращаются к психотерапевту.

 

Возможно – и даже наверняка – это только красивое совпадение, но именно на минувшей неделе у меня выдались четыре консультации по поводу разных нарушений пищевого поведения, как если бы обнажились именно самые ранние травмы и фиксации. И когда мы в быту слышим, что люди «сыты по горло обещаниями» или их «тошнит от политики», это тоже дальний, еле слышный отголосок процесса «оголения» первичной травматизации, которая, естественно, склонна сообщать о себе на языке физических ощущений.

Но ведь и когда мы говорим, что нашей ситуации недостает стабильности (имея в виду вполне «взрослые» аспекты социального, экономического и т. п. планов), это позволяет нам отнестись – если мы того захотим, если нам это дает какое-то новое понимание себя в ситуации нестабильности, – к раннему опыту и к тому, каковы были наши чувства, действия и механизмы совладания с проявлениями нестабильности в окружении, отношениях и даже в физическом мире.

Группаналитическая терапия как раз дает возможность подробного проживания и обмена – чувствами, свободными ассоциациями и тем, что Фулкс называл «бессознательными интерпретациями». А по ходу дела актуализируются, осознаются давние смысловые связи, возникают новые… И что-то из этого важно для одного человека в группе, для двух… что-то – для пяти или всей группы… Снова послание кому-то одному, и вот из таких «петелек» мало-помалу плетется новый «контейнер» или реконструируются обломки старого, но мягче, с большим запасом эластичности. Возникает новое, пусть временное «мы», и терапевтическая группа служит зеркалом и переводчиком других групп принадлежности, прошлых и настоящих, ею обживаются новые метафоры, возникает свой внутренний язык, свои смысловые поля, и через них – способность понимать, как «устроено» понимание в других группах, в той, первой и единственной, – и в себе самом.

Психодрама идет внешне абсолютно иным путем: вместо тщательного «вывязывания петелек» – быстрое построение сцен, воплощение в действии того, что и в голове-то не оформилось. И если протагонист говорит, что «жизнь так изменилась, что он больше ничего не понимает», мы можем конкретизировать, воплотить это непонимание и беспокоящие явления изменившейся жизни с помощью группы – как бы развернуть вовне, в действие, – и через обмен ролями дать протагонисту возможность исследовать свое непонимание, одновременно не позволяя ему забывать о собственных «авторских правах» в созданной им модели Непонятного Мира.

Наделяя протагониста правом строить в пространстве действия любые миры и действовать в них, психодрама дает ему шанс справиться со своей травмой на символическом уровне и в условиях минимального риска – то есть тоже создает некий новый «контейнер». Впрочем, в случае «ничего не понимающего протагониста» можно было бы пойти другим путем: не выстраивать его картину мира, а просто спросить, что ему напоминает это чувство… на что это похоже, когда «больше ничего не понимаешь», – и вновь двинуться в область «само собой разумеющегося», которое нуждается в прояснении, возможно, – отреагировании, и уж точно – в осознавании.

Впрочем, все это скорее фантазии о том, как «старые терапии» могли бы работать с культурной травмой в наших условиях: все мы понимаем, что практика их квалифицированного применения пока довольно мала и во многом происходит внутри самого профессионального сообщества, в рамках мастерских и учебных программ под началом западных тренеров[9]. И это хороший повод для разговора о том, как возможности «старых терапий» соотносятся с нуждами довольно своеобразной субкультуры людей, занимающихся гуманитарной психотерапией и практической психологией. Границы – и внешние, и внутренние – этого сообщества еще пульсируют, иерархия не сложилась.

Большинство из нас в профессиональном плане начинали как самоучки – в той или иной степени – и «инородные тела» в чуждом профессиональном окружении. Фигуры «профессиональных родителей» для большинства чаще всего были смутны и частичны, чтение – вдохновенно, но обрывочно. Период, когда мы получили возможность по-настоящему, «живьем» взаимодействовать с мировой психотерапевтической традицией, исчисляется несколькими годами[10]. Фантазии и проекции по поводу того или иного метода, книги, автора или лично известного тренера, как правило, не вполне проработаны и не связываются в полной мере с реальным личным опытом – а именно в этом опыте (студенческом, академическом, наконец, клиентском) скрываются корни порой крайне эмоционального отношения к неожиданно нашедшимся западным «профессиональным родственникам».

Если вновь уподобить сообщество семье, то это странная семья, состоящая из довольно решительных и компетентных сиблингов (чем такое кончается в антитерапевтической модели, описано в «Повелителе мух» Голдинга). Известно, что субкультуры и группы, вынужденные или пожелавшие «открыть счет» с себя самих, часто таким образом пытаются совладать с болью потери родительских фигур или их отсутствия. Наша ситуация осложняется еще и тем, что приходится решать проблему воспитания следующего профессионального поколения – при очевидном дефиците опыта собственного «профессионального детства». (Как представляется, этим отчасти объясняются многие странности нашего взаимодействия с приезжими тренерами, когда идеализация и энтузиазм тут же сменяются разочарованием, пассивно-агрессивным: «A-а, это мы уже видели…»)

И вот в этой, мягко говоря, непростой ситуации, когда мы и ученики, и сложившиеся мастера, и «сиротки», и миссионеры, и эклектики, и создатели вполне состоятельных и ниоткуда не надерганных техник или идей… а друг другу конкуренты, симбионты, часто старинные знакомые или однокашники, а также клиенты-терапевты-супервизоры и Бог знает кто еще… В ситуации, когда в курилке запросто может даваться обратная связь на тему «как ты меня в транс вводил», но при этом неприлично рассказать старому приятелю о какой-нибудь передряге без вступления: «Извини, я тебе не как терапевту…» В общем, именно в такой ситуации особой привлекательностью обладают те психотерапевтические системы, которые ее как минимум способны «ухватить». И как раз «старые терапии» способны терпеливо и без спешки – работа в этих подходах длительная – помочь разобраться с некоторыми достаточно острыми проблемами такого сообщества.

Например, с проблемой профессиональных поколений, их границ, а также границ подгрупп и сообщества в целом; с проблемой рабочего арго как системы, противопоставленной нашему же языку общения с «внешним миром»; с проблемой ролей внутри профессиональной роли (ясно, что на конференции и на группе роли разные – мы даже называем себя по-разному, и у этого есть свои последствия). Об очевидных вещах, вроде проблем сиблингового переноса, динамики больших групп или профессиональной идентичности, можно было бы и не упоминать, а вместо этого сказать предельно просто; «старые терапии» важны для нас тем, что они старые. В них нажит опыт взаимоотношений между поколениями, сложились процедуры и ритуалы, они умеют и «принять роды», и проститься с тем, что отжило свое, – будь то идея или термин. А уж политических и прочих потрясений на их веку было пережито бессчетное множество. Напомню, что группанализ впервые стал широко применяться в госпиталях Второй мировой войны, мощная психодраматическая школа существует в Латинской Америке, а, скажем, в Израиле группаналитики работают с третьим поколением жертв Холокоста, а психодраматисты – с военными неврозами.

И здесь хотелось бы сказать немного о той культурной катастрофе, о которой немало говорилось, и о катастрофическом сознании вообще.

Когда радио и телевидение наполняют эфир всякого рода ужасами, моя бабушка восьмидесяти восьми лет говорит: «Ну что этот молодой человек мне рассказывает: голод, разруха, Гражданская война… Как будто он их видел! Он бы лучше у меня спросил!»

Говоря семейно, хорошо иметь бабушку, чтобы было кому вернуть оборванный контекст. Вне зависимости от того, катастрофа на дворе или еще не совсем, даже сама интонация наивного, чаще всего бытового рассказа много пережившего человека привносит что-то очень существенное в механизм совладания со склубившимся в нашем воздухе «само-собой-разумеющимся» чувством распада и беды.

Говоря же профессионально, в ряду, где с одной стороны расположились самые-рассамые новые, модные и, естественно, «короткие» терапии, а с другой – глубоко традиционные подходы с тысячелетней историей, «старые терапии» занимают место как раз такой «бабушки» – или даже «бабушки и дедушки», – которые, по счастью, живы и здоровы. С ними можно повидаться, до них можно дотронуться. Они достаточно стары, чтобы помнить и сравнивать, достаточно энергичны, чтобы работать, и могут дать психологической культуре нашего необычного сообщества устойчивость, границы и контекст. А психодраматистами или группаналитиками всем становиться при этом вовсе не обязательно и, пожалуй, просто не нужно.

Глава 3. Лики старости: там, где нас еще нет[11]

Старость – самое неожиданное, что ожидает нас в жизни.

Лев Бронштейн (более известный как Троцкий)


Нельзя доверять женщине, которая не скрывает свой возраст. Такая женщина не постесняется сказать все что угодно.

Оскар Уайльд

Психодрама – старый, очень старый метод. Ее влияние и щедро рассыпанные находки – и методические, и идейные – мелькают там и сям: не в одной лишь психотерапии, но и в практике социальной работы, активных методах обучения. И не случайно в свое время игротехники школы Г. П. Щедровицкого знали работы Морено, а психотерапевты еще с недоумением читали жуткий самодельный перевод одной статьи Зерки, из которого не то что взять, а и понять нельзя было ничего.

Кстати, о Зерке Морено, а заодно и о других звездах ее поколения. Вот прекрасная профессиональная старость, вот живость ума и чувств, о каких можно только робко мечтать – или в которые уже пора инвестировать сегодня, пока нам жить и жить до наших «за восемьдесят», – то есть пока так кажется… Девяностолетняя – почти – Зерка, по словам одной американской коллеги, «еще не учит, но клиентские группы уже ведет», – это после перелома шейки бедра, случившегося в Риге, и неудачной операции в Швеции, и тяжелой долгой реабилитации! А как с костылями – при одной-то руке? И «еще не учит, но…». (Сведения мои относятся к Оксфордской конференции 2004 года, то есть устарели, – но это не меняет смысла зарисовки.)

А громогласная и величественная Анн Анселин Шутценбергер, возглашающая на той же конференции: «Я стала бестселлером в восемьдесят. Вы все можете еще подождать». «Анна Семеновна» за те 10 лет, что мы не виделись, стала сухонькой, маленькой, – но медленно поднимаются веки, светлый пронзительный взгляд выхватывает какое-то лицо в группе, старческая рука в тяжелых перстнях распрямляется в царственном жесте: «Ты хочешь поработать?» Хотят все, но кому-то сейчас повезло больше.

 

А легкая в движениях и улыбчивая Грета Лейтц? Злые языки говорят, что на своих сессиях она чуть ли не дремлет половину времени, – ох, не верится, судя по московской встрече. А если и дремлет, то неспроста: Карл Витакер, как свидетельствуют источники, тоже дремал. Но удивительно, что Грета мгновенно и в подробностях узнает всех, с кем была знакома пять-десять лет назад, и передает приветы, и легко ступает – и вообще будто стала легче и шаловливее по сравнению с самой собой времен президентства в IAGP[12].

Старухи великолепны. Многим из нас выпали честь и счастье видеть, слышать, участвовать в мастерских. У нашего цеха, если смотреть на него вне языков и границ, еще живы «старшие» – так сказать, профессиональные предки, «бабушки». И это – одно из многочисленных психодраматических везений, даров метода, ибо кто усомнится, что именно психодрама призвала, а потом одарила такой старостью этих великолепных женщин? Но это же – повод задуматься о нашем будущем, личном и профессиональном.

А тема до того непопулярна, так яростно отрицается – добро бы только молодыми, им простительно. В литературе с тяжелой руки гр. Толстого как припечатано – «жалкая, гадкая и величественная», так, словно и выбора иного нет, только «по Холстомеру». Как будто все ясно: не думать, не помнить, не замечать. А уж когда деваться некуда, – смириться и ждать ножа живодера. (В человеческом постсоветском варианте – равнодушно-брезгливого прикосновения пальцев родного здравоохранения: возись тут с вами…) Но, конечно, не в одном Толстом дело… И даже не только в отечественной практике пренебрежения жизнью вообще – всякой: детской, женской, мужской, а уж стариковской-то!

А еще, возможно, в том, что само слово «старый» в первой половине прошлого века приобрело некую двусмысленность; с оттенком неблагонадежности («при старом режиме» – «потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной прекрасной стране»); обреченности («Стар – убивать / на пепельницы-черепа») и такой, как бы это выразиться, отмены, – но отмены явно не до конца («по старому стилю», «старый Новый год»). Праздновали, и будем. «Старый Новый год» – напоминание о тщетной попытке отменить все, что было «до». Почти век существует праздник, не значащийся ни в каких списках и календарях. Жившие «по старому стилю» давно умерли, а нам-то какая радость в этом «старом Новом»? Стало быть, есть какая-то?

Возможно, это далекое отступление от темы мастерской «Лики старости: там, где нас еще нет»; но тема столь обширна и столь прочно «непроговариваема», что без хотя бы пунктирных набросков культурного контекста не обойтись. Молчание, как водится, иногда нарушается: есть чудесная русскоязычная проза, но она – о другом поколении, о голодавших и отоваривавших карточки, о чудом доживших до 80-х. Так что – тайна.

Старых клиентов у нас пока почти нет, но будут, будут: поколение «распробовавших» психотерапию пройдет всем нам сужденным путем. Вот и задумала я в нашем разновозрастном сообществе воспользоваться случаем и затеять маленькое психодраматическое исследование этой terra incognita. Никто из присутствующих, строго говоря, «там» еще не бывал, – но многие из нас полны самых разнообразных воспоминаний о важных для нас людях, родных по крови или нет. Они живут в нас бесчисленными образами – от все более дряхлеющих ветеранов в канун Дня Победы – до преклонных лет Карла Юнга, постукивающего молоточком каменотеса-любителя; от пожизненно знакомой, еще теплой руки умирающей бабушки, держась за которую, ты когда-то училась ходить – до проказ старухи Шапокляк, непристойностей деда Щукаря, «Трех вальсов» Клавдии Шульженко. Не зная, мы знаем. Но что?

В ходе мастерской для меня представлялось крайне важным не смешивать банальность, загадку и тайну «ликов старости». Первое навязчиво стучится в память поговорками, бородатыми сюжетами, анекдотами, но может быть раскрыто иначе, будучи исполнено, то есть в действии. (Эти своего рода «культурные консервы» – как бедная полочка с обмазанными технической смазкой банками тушенки на случай военной угрозы. Страхолюдные эти банки чудо как хороши были в походе, в лесу – в действии.) Всякого рода «старость не радость» и «кабы молодость да знала…», сто раз слышанные от живых людей, не отвечают на вопрос о внутреннем содержании того, что традиционно именуется таким образом. Здесь начинается область загадки, о которой не принято говорить: мудрость и безумие, сексуальность и отсутствие страстей, свобода и ограниченность, покой и суетность старости – все, о чем можно только догадываться, угадывать – и никогда не знать наверняка. Но есть и та область, где вопросам и ответам должно умолкнуть, здесь глубокая старость все равно хранит свою тайну, близкую к пределу земного бытия.

И было важно сохранить некое почтительное молчание незнания, не лезть со своим «психодраматическим исследованием» в тот опыт, который не признает «as if»: молодая и прелестная Зерка Морено могла быть потрясающим «вспомогательным Я» в роли чьей-то бабушки, – но не она сокрушалась на рижской больничной койке о том, что из-за перелома не долетела до Москвы: «Как неудобно! Люди собрались, ждут мастерской… Который час? Вот сейчас я должна была начинать». Обколотая анальгетиками, уплывающая в забытье, наша «первая леди» беспокоилась об участниках несостоявшейся мастерской, «и здесь кончается искусство, и дышат почва и судьба». Постигнуть можно только взаправду, «если бы знать, если бы знать…». Но знать это нам пока не положено.

Целями мастерской было, стало быть, расколдовать банальность, найти хотя бы первые ответы. А для начала задать вопросы, загадать загадки и наконец коснуться тайны, не переступая той границы, которую можно перейти только в опыте.

В аннотации мастерской предлагалось принести с собой маленькое зеркальце – «вы уже догадались зачем». Важно было сразу честно предупредить собравшихся, что речь пойдет не об идее старости, а о явлениях ощутимых, материальных. Разумеется, одно из трех заглядываний в зеркало предполагало встречу с образами (визуальными фантазиями) возрастных изменений; и мне, как ведущей мастерской, было важно придать контакту с темой характер личный, конкретный и по возможности конфиденциальный. (Учитывая непопулярность темы, следовало ожидать сопротивления, даже на уровне обычной житейской нормы: к примеру, фраза «как ты постарел» просто немыслима.)

В том-то и состоит парадокс темы, что ни для кого не являющаяся секретом, общеизвестная как факт, она тем не менее обретается где-то на дальней периферии сознания – подобно тому, как интернаты для престарелых расположены так, чтобы никому не чувствовать ни вины, ни страха, ни сострадания. В ходе мастерской важно было ухватить оба полюса парадокса: что-то должно было остаться сугубо личным, куда заглядывают ненадолго, а увиденное лучше держать при себе, – а что-то непременно должно было прозвучать и разыграться громко, ярко, как это всегда бывает при работе с табуированными темами.

Именно поэтому разогрев был построен на контрасте молчаливого сосредоточенного заглядывания в зеркальце с тихим шерингом в парах – и публичного, почти площадного проговаривания расхожих, типичных суждений о старости. Хотелось чередовать «тихое» и «громкое», непременно оставив что-то так и невысказанным. Именно поэтому после работы с зеркалом и шеринга зеркала убирались, складывались (щелчки закрывающихся замочков – как звук захлопывающейся двери: другим туда нельзя). И поэтому же большой общий разогрев был построен в буквальном смысле «от периферии к центру»; когда участникам, стоящим в предельно широком круге, предложено было вспомнить и озвучить общеизвестное.

Поразительно, что с самой первой реплики этого разогрева все сказанное было произнесено от первого лица из ролей стариков, как они представляются миру (входить в роли не предлагалось, инструкция звучала нейтрально: «Что мы слышим, что мы знаем об этом?»). Гротескные, карнавальные реплики начали соединяться в своего рода хор, диалог, при этом многие высказывания были очевидно подлинными, услышанными то ли в троллейбусе, то ли на собственной кухне. Энергия всего этого процесса оказалась столь мощной, что невольно возникал образ старости как состояния, которому очень давно и страстно хочется высказаться, и вот наконец можно – ну уж тут я все им скажу! Было это смешно и страшно, знакомо и ново, и при всей лубочности реплик говорило еще и о том, что старики-то очень разные. Но это было только начало.

Шаг вперед – следующий круг. Стоим плотнее, ближе к центру, – секреты старости, о чем не принято говорить. Здесь все серьезнее, здесь появляются чувства – страшно, печально, удивительно, легко. Возникают темы крупные, порой экзистенциального уровня: «Вот и не о чем говорить с молодыми – ну разве что изредка, о любви и свободе».

Третий круг – Тайна. Не говорить вообще, побыть там, постоять там может тот, кто этого хочет. Мы понимаем, что все время будем работать на границе первого и второго кругов – с принятым в культуре и выходящим за эти рамки (или раскрывающим эти скобки). Именно поэтому мы делаем большую спектрограмму – на одном полюсе те, кто более настроен на комическую сторону старости, на другом – те, кто на трагическую, и в середине – те, кому важно что-то еще. Подгруппы для последующей социодрамы распадаются фактически на драматические жанры.

Пересказывать сюжет или описывать персонажи – дело неблагодарное. Скажу одно: очень быстро действие ушло от искусственного противопоставления трагического и комического; они словно стали проникать друг в друга, переплетаться, и все отчетливее звучала тема неожиданного, иного. В шеринге много говорилось об испытанных чувствах, явившихся полной неожиданностью: «Там» оказалось совсем не то, что предполагалось.

Если в двух словах обобщить результаты нашего психодраматического исследования, то получается вот что:

• Тема обладает могучей энергетикой, только начни – не остановишь. Утрированное, лубочное быстро усложняется, комическое оборачивается трагическим, понятное – непонятным; появляются оттенки, противоречия, сложные чувства, возникает ощущение неизведанного, таинственного, от которого дух захватывает. Становится ясно, что все привычные «свидетельские показания» – все слышанное в реальности от хорошо знакомых старых людей, – это далеко не вся правда.

• О внутреннем ощущении своего возраста их, собственно, никто никогда не спрашивал, и даже очень умные и яркие дедушки и бабушки об этом рассказывают крайне мало. О событиях и обстоятельствах, житейском опыте – да, но о том, как меняется в позднем возрасте восприятие реальности, о своем видении мира, внутренней жизни – нет. Как будто бы существует общая договоренность о том, что старый человек может быть интересен только как свидетель событий, которые застал, а внутренний его опыт не имеет ценности как таковой. А на мастерской обозначился острый интерес именно к внутреннему опыту, каким бы непостижимым для молодого человека он ни был. Интерес этот осторожен, опаслив или окрашен раздражением или нежностью – в зависимости от того, каковы старики в семье, чувствуется явное желание выйти за границы бытовой «картинки» и хотя бы на шаг приблизиться к смыслу старости.

7Доклад на конференции «Психотерапия и культура» 25 октября 1993 года. Опубликовано в «Московском психотерапевтическом журнале», 1994. № 1.
8Речь идет об октябрьских событиях 1993 г. (так называемом втором путче): стрельба на улицах, горящий Белый дом, баррикады на Тверской… Сегодняшние читатели, особенно москвичи, вспоминают эти странные и тяжелые дни с разным отношением; общей тональностью воспоминаний остается ощущение «нереальности» происходившего.
9Сегодня мы живем и работаем в несколько иной ситуации, профессиональное сообщество успело о многом поразмыслить и написать (см., например, книгу «Играть по-русски» – М.: Независимая фирма «Класс», 2003).
10На тот момент это так и было – сегодня история прямых контактов с мировой традицией уже не так коротка. Правда, такого разнообразия и яркости «гостей» тоже теперь не наблюдается. А иллюзий, касающихся достойного присоединения к мировому процессу, поубавилось. Последнее, впрочем, касается не одной психотерапии.
11Впервые опубликовано в журнале «Психодрама и современная психотерапия», № 2–3, 2006.
12IAGP – Международная ассоциация групповой психотерапии, самая представительная и почтенная «цеховая» ассоциация.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru