В комнате пахло мандаринами, резко, тяжело, как на овощном складе, от этой цитрусовой вони першило в горле и свербело в носу.
– Здесь все осталось, как при ней. – Жанна Аркадьевна прижала к носу черный кружевной платочек. – Я ничего не трогала… ничего.
Она слабо всхлипнула и кончиком ногтя поправила ресницы. Ноготь был длинный, вызывающе белый с крошечной черной капелькой в уголке. Кажется, цветок. Или звездочка. Или просто случайное пятно, хотя нет, в облике Жанны Аркадьевны не было ничего случайного. Черная полупрозрачная блуза, оттеняющая аристократическую бледность кожи, длинная, строгого кроя юбка, строгая прическа, выдержанный по случаю макияж, туфли на каблуке… Матвей отмечал детали машинально, походя.
– Она была такой милой девочкой. – Жанна Аркадьевна чуть сморщилась. – Господи, ну и запах! Это все свечи ароматические. Машенька увлекалась… чересчур увлекалась.
Запах рассеивался, то ли и вправду выползал за приоткрытую дверь, то ли просто Матвей уже попривык, но ни чихать, ни кашлять больше не хотелось. Хотелось же остаться одному в этой комнате – крайняя, дальняя, в самом конце коридора, точно нарочно упрятанная, этакий скелет в шкафу, точнее, в гардеробной. Дамы, подобные Жанне Аркадьевне, вряд ли используют шкафы.
А вот в комнате таковой имелся, темно-зеленый, разрисованный ромашками, совершенно неуместными на фоне синих в узкую полоску обоев, стильных, взрослых. И обстановка мрачноватая: узкая кровать, полукруглый стол, черное зеркало монитора и отражением его – черное же покрывало на кровати. Белый плюшевый медведь. Розовый бант. Вазочка с сухой розой.
– Откуда цветы? – Матвей коснулся желтых лепестков, вроде осторожно, но один все равно отломился, упал на припыленную поверхность ярким пятнышком.
– Понятия не имею. Машенька, она хорошая девочка была, но неудачная… Поймите, я любила ее как родную. – Жанна Аркадьевна осторожно присела на край кровати, провела ладонью по покрывалу, разглаживая появившиеся морщинки. – И она меня мамой называла… давно, еще когда мы с Игорем только сошлись, но мне было приятно. А как подросла, то…
– Она вас ненавидела?
– Ненависть? Вряд ли, скорее уж обыкновенный подростковый антагонизм. Все принимала в штыки… Думаю, большая часть проблем тут во внешности.
– А что с внешностью? – Матвей видел фотографию Маши, старую, двухлетней давности – новее не нашлось. Самая обыкновенная девчонка.
– Она была милой, но невыразительной, и характер мягкий, вечно затирали ее. А ей внимания хотелось. Ох, я столько раз говорила – не спеши, все будет, немного косметики, немного стиля… хирургия, в конце концов, но она не слушала. Начинала кричать, что я считаю ее уродкой.
На столе, рядом с розовой вазочкой, лежала тетрадь. Белые листы, синие линии, отведенные поля… и выведенная аккуратным почерком фраза на первой странице.
«Больше не будет больно и плохо – сегодня не кончится никогда».
– Это ее?
– Тетрадь? Да, наверное. Не знаю. – Жанна Аркадьевна обняла себя за плечи. – Вы спрашивайте, я отвечу, я… смогу. Давайте расскажу, как это случилось?
– Расскажите.
– Мы отдохнуть собирались, я и Игорь. Швейцария… горы, маленький городок, снег, огонь, тишина… здесь не хватает тишины, я любила такие поездки.
– А Маша? – Матвей пролистал тетрадь и, обнаружив сложенную вчетверо записку, не удивился. Если было самоубийство, то должна быть и записка.
– Маша? Маше учиться надо… у нее с учебой не очень, если бы пропустила – пришлось бы потом сложно. Мы с ней летом ездили в Крым.
Матвей кивнул. Крым так Крым, в конце концов, не его дело.
– Думаете, она обиделась? Из-за того, что ее не взяли? Но… но это просто глупо! – Жанна Аркадьевна даже чуть покраснела. Правда, может, и не чуть, но под пудрой не видно.
А что до глупостей, то шестнадцать лет – самый подходящий для сотворения глупостей возраст.
– Она мне мстила! Мне! Игорь считает теперь, что это я виновата, недосмотрела. А как бы я досмотрела, если в салоне была? Прихожу, а квартира открыта. Я думала, это Галя, домработница наша, и пошла к себе в комнату… отдохнуть.
О том, что было дальше, Матвей знал.
Тело Марии Игоревны Казиной обнаружила та самая домработница Галя, причем случилось это около десяти часов вечера. Судя по данным экспертизы, смерть наступила между двумя и тремя часами дня вследствие кровопотери, несовместимой с жизнью.
– Она к ужину не выходила, Игорь злиться начал, он вообще жутко бесится, когда нарушают порядок…
– А вы знали, что Маша дома? – Матвей развернул записку, по ходу отметив тонкую, не слишком подходящую для принтера писчую бумагу, и бледные буквы – пора менять картридж.
– Да, знала. Ботинки в коридоре стояли, и рюкзак тоже, такой, со значками… как дитя, ей-богу… я говорила, что пора бы ей повзрослеть, следить за собой, а она с рюкзаком этим. Кошмар просто! Игорь теперь считает, что я к ней нарочно цеплялась, а я не нарочно. Она же взрослая почти, в свет выходить надо, а куда в таком-то виде? Ох, простите, не то говорю. – Дрожащие пальцы мнут кружево, а оно распрямляется, распускается черным цветком. – Теперь уже все равно ведь… вены перерезала… в ванну забралась и перерезала. Игоревой бритвой… у него такая, складывающаяся, от отца осталась.
Бритвой по венам. Розовеющая вода и черные потеки на белой коже. Красиво, особенно если в кино, а в жизни – отвратительно, Матвей видел фотографии, цветные и до отвращения четкие. Ванна в розовых тонах и белый узор по бордюру, а пол терракотовый, пронизанный псевдомраморной жилкой, роскошный. И сама ванна роскошная, этакое корыто на львиных лапах, в корыте – девушка. Мертвая и некрасивая.
– Зачем она это сделала? – тихо спросила Жанна Аркадьевна.
А Матвей наконец сосредоточился и прочел текст:
«Я буду паузой между ударами твоего сердца, прелюдией к выдоху и предвкушеньем вдоха. Я буду рядом, всегда и везде. Не бойся. Не прячься. Дай руку… пожалуйста, мне так одиноко. Ты ведь знаешь, насколько больно быть одному.
Поверь.
Помоги.
Я жду».
И чуть ниже, наползая на блеклые буквы, приписка, сделанная тем же аккуратным круглым почерком, что и в тетради.
«Сегодня! я сделаю это сегодня».
Паузой между ударами сердца… красиво.
– Жанна Аркадьевна, вы не будете против, если я тут покопаюсь? – не дожидаясь разрешения, Матвей включил компьютер.
– Полюбил он ее, ваше благородие, вот с первого, можно сказать, взгляду полюбил. – Старшая горничная всхлипнула и обтерла слезы кружевным платочком, по всему видать, из хозяйских. Ну да, верно, смотреть-то за добром боле некому, а поди докажи, что платочек не даренный любимою хозяйкой к Пасхе или там Рождеству Христову.
– Я ж с самого начала в доме. – Прасковья говорила быстро, торопливо, испуганно, то и дело обтирая лицо, поправляя черный платок на голове или беленький накрахмаленный воротничок. – По случаю попала, сюда-то никто наниматься не хотел, жуткое место, ночью, бывало, проснешься, а будто ходит кто, или дитя плачет, или воет… это Маланьин дух. Вы ведь, ваше превосходительство, слышали про Маланью-то?
Шумский покачал головой, и Прасковья затараторила:
– Бедовая девка была, ох бедовая… Мы-то вместе нанималися, ее с прежнего места рассчитали, оттого что хороша больно, а у меня хозяйка померла, молодая-то, невестка ейная со своей дворней прибыла, а меня, значит, вон, на улицу, и без рекомендациев.
– Рекомендаций, – машинально поправил Шумский.
– Вот, и я о том, что без рекомендациев в приличный дом не устроишься, а тута оклад хороший дали, оно и понятно, кто ж в страх-то этакий работать пойдет? Ну Маланья-то по первости тихо себя держала, скромно, и работала прилежно… – Прасковья прижала руки к щекам, будто опасаясь выдать лишнее, кружевной платочек, к этому моменту изрядно измятый, торчал из красного кулака.
– А тут аккурат пошли слухи, будто бы у графа любовь случилась, причем такая, что вот-вот свадьбу сыграют. Маланья-то на самом деле не больно работящая была, а тут и вовсе такое послабление дала, что я уж и не чаяла с нею управиться. А еще по ночам исчезать стала и плакать беспричинно… ну а как с лестницы скатилася, то сразу все и поняли.
Круглое Прасковьино лицо блестело капельками пота, особенно над переносицею и верхнею губою, где из бляшки черной родинки торчали три рыжие волосины.
– Полюбовник у ней имелся! – выдала Прасковья громким шепотом. – К нему она бегала, от него и понесла, оттого и слезы, и страх – а ну как прознают про брюхатость и за двери выставят? Граф-то дальше носу собственного ничего не видел, с ним бы увязываться можно было б до самых родов, а там и подкинуть младенчика к приюту, а графиня – другое дело, бабы-то такие вещи в момент примечают. Вот и боялась Маланья, а оно вон как со страхом ее вышло.
Шумский сморщился, мысленно, конечно, не хватало еще этой дуре собственную брезгливость выказать. А история уродливая, почти как баба, сидящая напротив, с ее мешковатым платьем, розовой распотевшейся шеей да ворованным платочком в руке. Нет, таким в пьесе не место, если уж писать, то про любовь.
Ижицын объявился третьего дня, Матрена аккурат пироги затеяла, с капустою да яйцом рубленым, тесто замесила и, прикрыв чистою тряпицею, в печь сунула, чтоб в тепле и тишине подымалось. Я любила пироги и наблюдать за Матреною тоже любила. Круглолица, полнотела, двигалась величаво, неторопливо и вместе с тем с поразительным проворством, успевая и дров в печь подкинуть, и с капустою управиться, и грибы сушеные варом окатить, и, понадергав с луковой косы круглых крепких головок, во мгновенье ока счистить с них ломкую золотистую кожуру.
Вот лукового запаху я не любила, глаза моментально начинали слезиться, а Матрена ничего, режет меленько, только время от времени глаза рукою вытирает.
– Шли б вы, барыня, – пробурчала Матрена, ссыпая лук на сковороду. – А то Полина Павловна внове сердиться станут.
И то правда, маменька, поди, обыскалась… но уходить не хочется, в комнатах тоскливо и сыро, второй день кряду идет дождь, мелкий, осенний и зябкий, и маменька мучится мигренью, а я мерзну, кутаюсь в шаль, но все равно мерзну, и нет желания ни читать, ни вышивать, плакать вот только хочется, беспричинно и горько.
А на кухне тепло, растопленная печь пышет жаром, воздух кипит от запахов, а Матрена, управившись с готовкою, самовар поставит. И под горячий чай со вчерашними, но нисколечко не черствыми булками станет рассказывать о том, что в городе происходит.
Чаю я так и не дождалась, и пирогов тоже – матушка самолично за мною явилась, недовольная, взбудораженная чем-то и оттого раскрасневшаяся.
– Натали! – На Матрену она и не глянула, только губы поджала недовольно, но знаю – мне выговорит потом и за Матрену, и за сидение это, и за то, что от одежды вновь кухнею пахнет. – Боже мой, в каком ты виде?! Ужасно!
Матрена, фыркнув, повернулась спиной, матушку она не то чтобы недолюбливала, скорее уж относилась к ней с неким непонятным мне превосходством, какое обычно испытывают здоровые и сильные люди над больными и слабыми. Это мне так чудилось, на эту тему я не заговаривала ни с Матреною, ни уж тем более с матушкой.
– Натали, к нам… к тебе с визитом… Савелий Дмитрич… прибыть изволили. – Каждое слово матушка произносила чуть более тихо, чем предыдущее, а под конец и вовсе вздохнула тихонько. – А ты в таком виде.
Признаться, в тот момент я совершенно не поняла, о каком Савелии Дмитриче она говорит, и, увидев в гостиной Ижицына, несказанно удивилась. Он сидел на стуле у самого окна, почти касаясь локтем низкого темного подоконника, на который весьма некстати натекла лужица воды. При моем появлении Ижицын вскочил, поклонился и, густо покраснев, пробормотал:
– Вечер добрый, Наталья Григорьевна, я вот… с визитом… не знаю, сколь уместно без предупреждения… оказался поблизости, а Алевтина Филипповна была столь любезна…
Намокшие рыжие волосы Ижицына слиплись тонкими прядками, сквозь которые проглядывала бледная кожа. А робкая, какая-то заискивающая улыбка совершенно не шла этому блеклому, невыразительному лицу, как и глаза, бледно-голубые, почти белые, обрамленные длинными рыжими ресницами.
У Сереженьки глаза серые, а когда сердится или горячится, доказывая некую очередную свою теорию, они темнеют, загораются внутренним огнем души, и Сереженька в такие моменты хорошеет несказанно.
Сереженьку матушка не привечает, а с Ижицыным пили чай с вареньем, булками и пирогами, которые остыли на кухне без моего пригляду. С Ижицыным мы беседовали, уж и не вспомню о чем, но и в разговоре, как и в танцах, он оказался неуклюж, запинаясь в словах, путаясь, краснея по поводу и без.
И чай расплескал.
А матушке он понравился, уж не знаю чем, скорее всего, той робкой надеждой на мое замужество, которой, я не сомневалась, вскорости суждено было погаснуть.
Я ошибалась.
– Шапку надень. – Верка едва ли не силой всучила вязаное уродство. – А то заболеешь!
Ага, конечно, заботу проявляет… Юлька, оказавшись на улице, первым делом стянула шапку и запихнула ее в рюкзак. До начала уроков оставалось двадцать минут, нормально, можно не сильно торопиться, тем более что первым – физра, а у Юльки освобождение, она вообще в такую рань в школу выперлась, чтоб Анжелку проводить…
– Мама сказала, чтоб я за тобой приглядывала, – заявила та, цепляясь за рукав. – Слушай, ну у тебя и видон! Я фигею, как такое носить можно?
– Обыкновенно.
– Мне Ленка сказала, что ты на бомжиху похожа! – Анжелка неловко покачнулась, запнувшись носком ботинка за бордюр. Когда-нибудь шею себе свернет на этих каблучищах, ну и правильно, будет тогда знать.
– Дура твоя Ленка. – Юлька хотела добавить, что и сама Анжелка тоже не слишком-то умна, но не стала, не резон сейчас с Анжелкой ссориться, с ней договориться надо. Она мелко семенила, стараясь обходить лужи и лужицы, и – странное дело – молчала. Насупившись, разглядывала черные пятнышки грязи на светлой замше ботинок и тянула руку с зонтом на себя.
– Там Танька Володшина вечерину устраивает, – Юлька решила начать разговор сейчас. – В субботу. Предки сваливают, а хата свободна.
– И что?
– Ничего. Думала, тебе интересно будет.
– Ну… – Анжелка задумалась. Сто пудов, ей было интересно, но виду не показывает, можно подумать, ее любовь к Витьке Рыбцеву для кого-то тайна, вон фотку в мобилу сунула и любуется по вечерам.
Оборжаться.
– Хошь сказать, она тебя пригласила? – Анжелка прикусила губу, уже не заботясь, что съест помаду.
– Типа того… – Юлька не стала уточнять, что Володшина вряд ли обрадуется ее визиту, но и возражать не станет, небось еще четвертные контрольные не прошли. Впрочем, не собиралась Юлька на эту тусовку, чего она среди мажоров забыла? Вот Анжелку туда отправить – самое то… а заодно!..
– Правда, не знаю, идти или нет, компания не моя, Витек, Жорка, Алька из твоей параллели…
Анжелка скривилась. Алька – ее первейшая конкурентка за Витькину любовь, и конкурентка удачливая, оттого обсуждаемая в кругу Анжелкиных подруг с особым усердием.
До школы осталось совсем ничего, нужно договариваться поскорее, иначе с Анжелки станется самой напроситься, а это будет не то.
– Просто Витька как-то про тебя спрашивал…
– Чего ты хочешь? – До Анжелки наконец доперло. – Если про комп, то я им и так не пользуюсь.
Ага, ей и телефона хватает, трындит по часу-полтора.
– Мы вместе идем к Володшиной и вместе возвращаемся.
– А ты куда собралась? – Анжелкины глаза вспыхнули любопытством.
– А тебе дело? Не хочешь – не надо, одну тебя Верка не пустит, а я скажу, что простыла, вот нарочно скажу, и пусть с твоим Витьком Алька любезничает.
– Ты злая, – Анжелка сказала это тихо и спокойно. – Почему ты такая злая, а, Юль?
– По кочану, – в глазах снова вспыхнули слезы. Она злая? А они добрые? Папаша если и замечает, то только чтобы наорать. Верка вечно с замечаниями лезет и пытается построить. Анжелка, чуть что, стучит… это потому, что Юлька – лишняя и всегда лишней была.
До школы шли молча. В дожде здание выглядело блеклым, только окна блестели да выкрашенные в белый цвет бордюры выделялись искусственной яркостью на сером школьном дворе. На центральной клумбе мокли лиловые астры и грязно-желтые бархатцы, а высаженный в прошлом году можжевельник осыпался жухлой хвоей.
Зато в вестибюле тепло и сухо, к раздевалкам, как обычно, очередь, а до первого урока всего пара минут осталось. Анжелка торопливо стянула куртку, запихала в рукав берет и, сунув в руки какому-то пацану, велела:
– Повесь.
Ну да, у нее и среди мелюзги поклонников море. Зато у Юльки есть Дух…
– Юль, ты ведь ничего такого не задумала, да? – Анжелка заглянула в глаза. – Если ты просто сходить хочешь… ну, туда… то я согласна.
В классе было тихо и пусто, редкое состояние. Можно историю повторить, или инглиш… или ничего не повторять, а лечь на парту и вспоминать вчерашний разговор.
Дух… Дух – он, конечно, немного странный, но… но ведь если он умер, то как Сетью пользуется? А с другой стороны, почему бы и нет?
Нет, разводит, сидит себе и стебется над дурочкой, которая в сказку про привидение поверила… хотя Дух не такой, он вежливый и всегда Юльку понимает, даже лучше, чем она сама, и описал же, в чем она на кладбище приходила!
Значит… ничего не значит.
– О, какие люди! – Витек открыл дверь в класс ногой. – Неужели решила почтить нашу обитель знаний?
– В отличие от некоторых я ее часто посещаю.
– Зато я – метко. – Витек плюхнул мокрый рюкзак на парту рядом с Юлькой. – Не возражаешь?
От него несло одеколоном, понтово зачесанные волосы чуть растрепались, а рожа сияла загаром. И прыщей нету… хотя все равно, отсутствие прыщей – еще не повод, чтоб влюбляться.
– Слухай, Юлёк, а сеструха твоя натуральная или крашеная?
– Натуральная.
– Отпад. А че, она и вправду тебе неродная?
– Вправду. – Юлька, подвинув рюкзак, рукавом смахнула капли воды и математику достала – авось этот придурок отстанет. Какое ему дело, родная Юльке Анжелка или нет?
– По морде видно, – отставать он и не думал. – Она вся такая лапонька, а ты – мымра! – Витек заржал.
Мымра. Это с его руки прозвище прикрепилось, правда, в лицо говорить смелости не хватает, за спиною шепчутся. Юлька собрала чуть влажные волосы в хвост и открыла учебник. Плевать на Витька и на остальных тоже – моральные уроды, сбились в стаю и кайф ловят.
У Юльки есть Дух. Он другой, он настоящий, он понимает…
– Слышь, Мымра, дай скатать домашку? – В голосе Витька появились просительные нотки.
– Отвянь.
– Не, ну че тебе, впадлу, да?
Впадлу. Тошнит и от Витька, и от остальных, от нравоучений, от сравнений постоянных, от того, что из нее пытаются вылепить Анжелкино подобие – зефирно-розовое и сладкое до тошноты. А Юлька другая, она сама по себе. И с Духом.
– Психованная, – заключил Витек и, забрав рюкзак, перебрался на обычное место. – Юлёк, вот скажи, с чего ты такая психованная, а? Че тебе для счастья не хватает?
Юлька прикусила губу, чтоб не разреветься. Счастья не бывает, бывает одиночество и понимание своей ненужности и никчемности.
Но никто не знает об этом, никто, кроме Духа.
«Прости меня, если напугал, поверь, я никогда, ни при каких обстоятельствах не причиню тебе вреда. Ты – мое единственное спасение от одиночества, моя надежда и моя жизнь. Пожалуйста, не исчезай… умоляю».
Ижицын С.Д. Дневник
Уля сердится, прослышала о моем романе, который и романом-то назвать нельзя, потому как ясно вижу – не мил я Наталье. Ульяна трижды раскладывала свои карты, в кабинете, не на полу, как обычно, а на столе, поверх бумаг, а под конец сгребла все и ушла, бросив на колени одну-единственную, засаленную, не слишком-то чистую карту, такую, что по своей воле и не прикоснулся бы.
К слову, картинка преотвратительная: человек, подвешенный за ногу на дерево. Что бы это могло означать? Навряд ли что-нибудь хорошее. Впервые я задумался о том, что, может, Ульяна и вправду ведьма.
Хотя, конечно, глупость, такая же, как моя любовь, с которой я не знаю, что делать. Я даже благодарен Наталье за ее равнодушие, которое дает мне отсрочку… от чего?
И сам не знаю.
А Машенька выздоровела. Хорошо.
Верно, хорошо, но… ежели б она вдруг умерла, то я был бы свободен. Отчего такая мысль пришла только сейчас? И отчего мне за нее не совестно?
Иван опоздал на полчаса, за это время я успела обрадоваться – перспектива работать на полусумасшедшего типа, которому вздумалось жить в доме-с-привидениями, не прельщала. И огорчиться из-за незаработанных денег. Да и не люблю, когда планы ломаются.
– Умоляю о прощении, – Иван легонько пожал руку. – Виноват в задержке не я, но некоторые обстоятельства…
– Ничего страшного, – соврала я. Обстоятельства… ага, Динка никогда не умела приходить вовремя. Динка сидела в машине и зевала, на личике ее было выражение столь откровенной скуки, что мне стало неудобно.
– Сказочно выглядишь, – сказала Динка. – Прям-таки по-королевски… вдовствующая королева. Ага.
Иван с готовностью засмеялся.
Ехали долго, а мне казалось, что ижицынский дом ближе – кладбище-то в городской черте, а оттуда дом уже виден.
– Об одном прошу. – Иван остановил машину. – Не удивляйтесь и ничего не бойтесь. Евгений – личность весьма специфического характера, однако же безобиден.
Дом-с-привидениями кутался в сиреневую ночь, стыдливо прикрывая башенки, колонны и тонкие ребра-полуарки.
– На самом деле, – Иван подал руку Динке, помогая выбраться из машины, – он замечательный человек… вот увидите. Осторожнее, к сожалению, реконструкция пока коснулась только особняка…
И вправду, в этой темноте на узкой скользкой дорожке и шею свернуть недолго… все-таки интересно будет поглядеть на оригинала, решившего поселиться в подобном месте.
Он был болезненно невзрачен, сверх меры худощав и сутул. Черный дорогой костюм выглядел нелепо и чуждо, съехавший набок галстук казался и вовсе неуместной деталью, как и трубка, которую Евгений держал осторожно и даже брезгливо, точно не мог понять, что ему с этой вещью делать.
– Боже мой, – прошептала Динка. – Вот уродец.
Евгений дернулся, ссутулился еще больше и раздраженно швырнул трубку на стол. Неужели услышал? Кабинет огромный, а Динка говорила тихо.
– Добрый день. Рад. Очень рад вас видеть. – Радости в его голосе я не услышала. – Присаживайтесь.
Он говорил резко, отрывисто, так, как будто на полноценную фразу не хватало воздуха. Признаться, приближаться к нему было страшновато, но Динка, вцепившись в руку, потянула вперед. Динка улыбалась, Динка лучилась радостью от встречи.
Притворщица.
– Иван вынужден был отлучиться. Просил передать – ему жаль. Дела. Бизнес. – Вблизи хозяин реконструируемого особняка выглядел еще более некрасивым. Я разглядела блекло-рыжие, цвета застиранной майки волосы и такие же блеклые глаза. Господи, бедный, ему, наверное, тяжело приходилось, особенно раньше, когда некрасивость не уравновешивалась деньгами.
– Иван опоздает? А ужин? – Динка надулась.
– К ужину вернется. Мы пока о деле. Если не возражаете. Василиса – это вы? – Он смотрел на Динку с такой отчаянной надеждой, что мне стало неловко.
– Она, – ответила подруга, усаживаясь в кресло с высокой спинкой. Тяжелые линии, замысловатая резьба… дорогая копия дорогой вещи.
– Прошу, – Евгений указал на другое кресло и руку протянул для пожатия. Ладонь сухая, горячая и жесткая. А вот Динке он лапку поцеловал…
Снова зависть. Завидовать нехорошо. А не завидовать не получается.
– По поводу работы. – Евгений повернулся к Динке. – Хотел бы нанять. Вас и ее… обеих. Оплата по согласованию. Проживание здесь. Содержание за мой счет. В распоряжении машина. Город недалеко.
– Содержание – понятие расплывчатое. – Динкины пальчики задумчиво скользнули по подлокотнику.
– Пять тысяч в месяц. Евро. – Намек по поводу содержания Евгений пропустил мимо ушей. – Работы на месяц. Или два. Не больше. Досрочное выполнение – премия. Двойной оклад.
Его манера речи все-таки раздражала, и сам раздражал, карлик-гремлин в сказочной пещере. Богатый и самоуверенный. А я – неудачница. Завистливая, мелочная неудачница.
– Жить здесь я не хочу, – заявила Динка. – Приезжать на время еще можно, но чтобы совсем… мрачновато как-то, вы не находите?
– Хорошо. Приезжайте. Это несущественно. – Евгений снова проигнорировал Динкино замечание. А по мне – дом в отличие от хозяина великолепен. Торжественный полумрак, сводчатые потолки, стрельчатые окна… жаль, витражи не уцелели.
– От вас потребуется, – продолжил Евгений, переключая внимание на меня, вот уж спасибо, лучше б и дальше на Динку пялился. Глаза-то ледяные… и не бесцветные вовсе, а бледно-бледно-голубые: октябрьское небо, талый лед и капля ультрамарина в тюбике титановых белил.
– Составить каталог. Выделить экспонаты, нуждающиеся в реставрации. Экспонаты спорного авторства и требующие экспертизы. Экспонаты, нуждающиеся в специальных условиях хранения…
Динка шумно вздохнула.
– Если нет принципиальных возражений, то о деталях – после ужина. В гостиной есть зеркало. – Он сказал это, глядя в глаза, отчего вдруг сразу как-то стыдно стало за то, что некрасивая и не такая, наверное, как он себе представил, и зеркало мне совершенно точно не поможет.
– Премного благодарны, – ехидно отозвалась Динка, подымаясь. – Особенно за зеркало.
– Пожалуйста, – Евгений ехидства не уловил. Или проигнорировал. – Значит, принципиальных разногласий нет? А к дому привыкнете, готика всегда воспринимается неоднозначно.
Готика-готика, чертова эротика… вот, значит, как оно получилось. Забавно. И еще отчего-то страшно.
– Ну и как тебе этот придурок? – поинтересовалась Динка, придирчиво изучая свое отражение в зеркале. Зеркало было старинным, отражение мутным, и Динка злилась. – Псих и урод. Но богатый. Как я выгляжу?
– Великолепно.
– Спасибо. – Динка чуть взбила прическу. – Боже, я в этом музее сдохну со скуки. И зачем я согласилась?
Действительно, зачем? Деньги? Для меня сумма заоблачная. А Динка в неделю тратит больше.
– Ради тебя, глупая. – Она чмокнула меня в щеку, потом, послюнявив палец, принялась оттирать отпечаток помады, потом поправлять ту, которая осталась на губах. – Ты ж так и будешь коллекцию описывать. Экспонаты туда, экспонаты сюда…
– Ну… да.
– Балда. Ну подумай, когда еще такой шанс будет? Богатый, неженатый и, более того, одинокий!
– А в чем разница? – Я подвинула Динку и уставилась на собственное отражение. Ужас! Из-за рыжих волос кожа бледная, в синеву, и красная помада на ней кровяным пятном.
– Разница в том, что даже если не женат, то еще не факт, что одинок. А тут бабы нету, Ив говорит, что с бабами этому не везет. Ну да теперь понимаю почему… Не смей стирать помаду! И выпрямись! А гардеробом твоим я займусь. – Динка окинула меня задумчивым взглядом.
– Дин, я работать собираюсь, а не романы крутить.
– Одно другому не мешает. И зря набычилась, ну Вась, ну да, страшный, зато при бабках! Заживешь нормально, как белый человек… а что до внешности… привыкнешь. И вообще, если разобраться, то какая разница с кем, если в темноте? На крайняк любовника заведешь…
Спорить с ней бесполезно, поэтому я промолчала.
Ижицын С.Д. Дневник
Я не знаю, что мне делать. Я боюсь потерять ее, зная, что не любит, продолжаю преследовать ее своим вниманием. Химеры надежды, демоны желаний и страх их исполнения. Полина Павловна откровенно ждет, когда же я сделаю решительный шаг, Наталья столь же откровенно боится… а я пребываю в полной растерянности.
Затеять развод? Вероятно, мне удалось бы получить его, но какой ценой? Слухи, сплетни, разговоры вокруг моего имени, презрение, непонимание… у Натальи будет повод отказать. Я и сейчас не уверен, что она ответит согласием, я радуюсь титулу и состоянию, тому, что они позволяют мне получить ту единственную радость, которая вдруг стала нужна, как воздух.
Я мерзок самому себе, потому как понимаю, что совершаю подлость. Двойную, тройную подлость. И по отношению к Маше – пускай она и не поймет, пускай в ее безумном мире ровным счетом ничего не изменится. И по отношению к Наталье – покупая ее любовь и обрекая на позор, если правда вдруг выплывет наружу.
Не выплывет. Не должна. Машенька изрядно постарела и болеет часто, Бог даст, скоро я освобожусь…
Господи, о чем я думаю?
Но неужели я не имею права на счастье?