bannerbannerbanner
Москвичи и черкесы

Е. Хамар-Дабанов
Москвичи и черкесы

II
Приезд на кавказскую линию

And as far as mortal eye can compass sight,

The mou ntain howitzer, the broken road,

The bristling palisade, the fosse o`erflow`d,

The station`d bands, the never vacant watch,

The magazine in rocky durance stow`d,

The holster`d steed beneath the shed of thatch,

The ball-piled pyramid, the ever blazing match.

Byron [9]

По общему выражению Кавказская линия, по военно-техническому – Кавказская кордонная линия [10] есть протяжение от Черного моря до Каспийского, тянущееся сначала вверх по правому берегу Кубани, потом недлинною сухою границей, и наконец по левым берегам рек Малки и Терека.

По этой линии проложена большая почтовая дорога, почти круглый год безопасная. На противолежащих же берегах русскому нельзя и носа показать без прикрытия, не подвергаясь опасности быть схваченным в плен или убитым хищниками.

Впрочем, каждый год временно воспрещается ночная езда по большой дороге: такое время называется на линии тревогою и продолжается иногда недели две. Тревога состоит в следующем. Лазутчики (военные шпионы) уведомляют, что горцы в таком-то числе собрались в известном месте и намерены вторгнуться в наши пределы: здесь делаются распоряжения для прикрытия пространства, грозимого прорывом, и принимаются меры предосторожности, пока начальник участка, который называется еще кордонным, не сосредоточит легкого отряда и не нападет внезапно на скопище. Меры предосторожности всегда одни и те же: всех казаков, служащих и не служащих, расположенных внутри Линии, высылают в пограничные станицы. Эти последние запирают, то есть жителей не выпускают из них на полевые работы, а скот выгоняют на пастбище, лишь когда нет тумана и солнце уже довольно высоко на небе; проезжающих задерживают по ночам и рано утром.

Раннею весною, то есть в конце марта, по большой дороге, прилегающей к Кубани, катилась коляска, запряженная шестью изнуренными лошадьми. Сырой туман, падавший влажной, едва заметной росой, не совсем еще рассеялся. Молодой человек, сидевший в коляске, курил трубку и гневно повторял ямщику: «Пошел! Пошел же!», прибавляя к этому несколько известных национальных фраз.

Дорога эта стелется по крутому, возвышенному берегу Кубани, так что реки не видно. Вдали лежат безлюдные закубанские степи; на горизонте рисуются горы в вечной синеве. Мрачен их вид! Горы вдали наводят всегда уныние, взор не перекатывается по живописному разнообразию уступов, не наслаждается зрелищем очаровательных горных потоков, и воздух не навевает чувств доблести и отваги, которыми дышится в горах. Природа гор и жизнь их обитателей – все скрыто. Лишь горизонт заслонен мертвыми, однообразными массами.

Путешественнику наскучила дорога, надоело и браниться с ямщиком. От нечего делать он стал расспрашивать мужика о предметах, которые попадались ему на глаза.

– Что за столб на холме с камышовою крышей? И вот человек стоит около него, другой лежит, видишь – вон впереди? Вот и две оседланные лошади! Да это не черкесы ли? Говорят, у вас здесь тревога, меня не пустили ехать ночью, задержали в станице даже утром, черт знает до какой поры, – сказав это, проезжий стал вынимать пистолеты.

– Нет, барин! Это не черкесы, а линейные казаки на дневном бекете; стоит часовой и смотрит за Кубань; лежит его товарищ; а это их лошади ходят стреноженные; столб с крышею сделан для лета, чтоб от солнца был холодок.

– Да разве этот пикет не по случаю тревоги выставлен?

– Нет, он тут круглый год и всплошь по всей Линии, каждые две или три версты такие же.

– А ночью куда деваются эти казаки?

Уезжают на пост.

Проехав несколько верст, проезжий опять спросил:

– А это что за плетень на возвышенности? За плетнем видны крыши, вон там высокая каланча также с крышею: на ней человек стоит?

– Это пост, каждые семь верст такие же.

– Ну, а это что за лошади возле нас?

– Казачьи лошади, барин, целый день оседланные и встреноженные ходят около поста; вон там лежит казак в бурке и на аркане пасет своего коня – то табунный часовой.

– А эта канава зачем вокруг плетня и сверху хворост?

– Посты окопаны. По верху плетня прикрепляется сухой колючий кустарник, чтобы нельзя было перелезть.

– Ну, а эта высокая каланча – что такое?

– Это по-нашему вышка, на ней стоит часовой и смотрит за Кубань.

– А это что за крыши видны на посту?

– Одна – казарма, другая – конюшня, третья – сарай для орудия.

– Разве есть и орудия на этих постах?

– Нет, теперь не ставят без особой надобности.

– Много ли казаков на постах?

– Разно, от тридцати до сорока и более. Ведь им большой расход: ночью занимают секреты по Кубани, делают разъезды, днем конвоируют проезжих, возят бумаги.

– А это что за трое верховых перед нами едут?

– А кто их знает, казаки!

Три всадника ехали по дороге в бурках и башлыках [11].

Один был на серой, видной, с огромным [12] шагом лошади; за ним другие два рысью. Поравнявшись с постом, они повернули по тропе, которая вела к нему. В это мгновение из поста стремглав выехал верховой в черкеске, с обнаженным ружьем за плечом. Не удерживая коня, он спустился в глубокий овраг, выскочил из него и, доехав до всадника на сером жеребце, быстро остановил поворотом свою лошадь и с видом почтения что-то сказал ему. Тот, не обращая внимания, продолжал ехать.

Путешественник спросил у ямщика, что значило виденное.

– Это постовой урядник выехал рапортовать, а тот верно какой-нибудь кордонный пан.

– Как его зовут?

– Кто его знает! Этих панов мы не возим. Они ездят всегда на станичных почтах.

– А это что за почты?

– Во всякой станице держат по десяти троек, почтарь нанятый от станицы.

– Какой почтарь?

– По-вашему подрядчик, что ли?

Коляска въехала в станицу.

Путешественник велел везти себя на квартиру Пустогородова.

Выйдя из экипажа, он спросил Александра Петровича, ему отвечали, что нет дома, но скоро будет. Приезжий приказал отпрягать коляску, а сам остался ожидать хозяина. Квартира Пустогородова состояла из двух чистых комнат; стены, выбеленные мелом, придавали ей вид чрезвычайно светлый. В первой комнате, очень невеликой, которая была, однако, просторнее второй, стоял большой подушечный диван, несколько складных походных стульев и стол простого дерева и изделия; в одном углу находились чубуки с трубками. В другой комнате, против окна, на большом складном столе были чернильницы, перья, ножницы, несколько ножей, карандаши, писчая бумага, сургуч, печать и облатки; к стене прислонена была складная кровать, покрытая красивым вязаным шерстяным одеялом; вышитая по канве подушка лежала в изголовье.

У кровати стоял складной столик, на нем было несколько номеров русских и иностранных газет, сочинение Байрона, английский словарь, вторая часть сочинения Дюбуа о Кавказе, несколько сигар, сигарочница, фосфорические спички и футляр для часов. В этой комнате находились также три походных складных стула, к стене приделаны были полки, на которых лежало несколько больших портфелей и кипа журналов. Около кровати, на прибитом к стене персидском ковре, висели две шашки, двуствольное и одно черкесское ружье, пара европейских пистолетов, кинжал с поясом, несколько разновидных пороховниц, плеть и казачье богатое форменное офицерское седло. Несколько пустых мест доказывали, что не вся оружейная была налицо; у постели, на полу, разостлана была тигровая кожа. На противоположной стене висели два черкесских седла с бурочными чехлами.

 

Путешественник застал в первой комнате слугу Пустогородова и мальчика лет двенадцати в красных шальварах, в чевяках [13] и бешмете, перетянутом поясом, на котором висел кинжал; сверху была на нем темно-желтого цвета черкеска, а на голове кабардинская шапка. Прекрасное лицо и благородная осанка мальчика, родом тавлинца [14], обратили на себя внимание приезжего. Вскоре оно еще более привлечено было шестилетнею, в полном смысле очаровательною девочкой, которая вошла в комнату. На голове у нее была чалма темного цвета, желтая шелковая коротенькая рубашка виднелась из-под расстегнутого голубого шелкового бешмета, опушенного мехом, из-под рубашки выходили красные шелковые шальвары, чрезвычайно широкие, так что походили на юбку; ножки ее удивительной белизны оставались босые; для ходьбы она надевала туфли на двух каблуках, один у носка, другой у пятки; между ними находились небольшой колокольчик и два бубенчика, которые извещали издали о ее приближении – изобретение азиатской ревности! Женщины отвечают за подошву ног своих, в туфлях же слышно, когда и куда они идут. Девочка называлась Айшат. И она, и Дыду остались в плену под Ахулго и взяты были Пустогородовым на свое попечение.

Человек Пустогородова взглянул в окно, сказал: «Вот и Александр Петрович идет!» Приезжий выглянул и, не видя никого, спросил: «Где же?» – «Да вот его борзые бегут, сам верно к полковнику заехал».

Путешественник по привычке, желая поправить длинные волосы свои, причесанные a la moujik, стал искать по стенам зеркало, и не найдя его нигде, подумал: «Вот вандал! Даже зеркала в доме не имеет».

– Неужели у вас и зеркала-то нет? – спросил он, обращаясь к слуге.

– Как же-с, есть. Александр Петрович всегда сам изволит бриться, – отвечал слуга, подавая небольшое складное зеркало.

– Только для бритья; разве он в другое время не смотрится?

– Никогда-с.

Едва приезжий, совершенный денди, успел поправить свою прическу и запретил людям сказывать, кто он, как на двор въехал всадник на сером жеребце с двумя спутниками, которые проворно соскочили с коней. Один из них взял за повод серую лошадь и держал за стремя, покуда офицер медленно слезал, спрашивая: «Чья это коляска?» Ему отвечал: «Не могим знать». Другой взбежал на крыльцо и снял с него башлык и бурку. Между тем легавые и борзые собаки визгом приветствовали хозяина, отталкивая друг друга от рук его.

Александр Петрович вошел в комнату и в спальне своей нашел приезжего, который, кланяясь, подал ему письмо.

– От матушки! – сказал он и, взглянув на адрес и кидая письмо на столик, спросил: – Откуда едете?

– Из Крыма, в Грузию.

– Вероятно, по новому переобразованию края?

Путешественник молча любовался Александром, высоким, плечистым мужчиной, стоявшим пред ним в шапке. Лицо его было открыто и приятно; он не носил бакенбард; в глазах выражалась предприимчивость и решительность; одеяние состояло в простой туземной черкеске, ловко перехватывавшей стройный стан; обувь на нем была также туземная. Но приезжему не долго пришлось любоваться им; слуга стал отстегивать шашку, Дыду снимал три пистолета, заткнутые за пояс, между тем как сам Пустогородов вынимал из карманов часы, платок, кошелек и расстегивал пояс, на котором висел кинжал. Приказав вытереть хорошо оружие и разрядить пистолеты, он сказал: «Я весь промок, выкупался в Кубани». В самом деле, он был мокрехонек. Дыду, взяв оружие, вышел вон. Пустогородов обратился к приезжему со словами: «Извините, что при вас стану раздеваться». Сбросив с себя черкеску, бешмет, он надел халат и уселся на кровать, покуда человек его разувал. Айшат явилась с длинною трубкою; Александр Петрович, затянувшись дымом, поставил чубук около себя и, взяв на колени Айшат, стал ее целовать. Тавлинка обняла его обеими ручонками и спросила:

– Зачем так мокр твоя?

– Искал броду по Кубани; твои земляки хотят к нам прийти, надо знать, где смогут переправиться.

Когда человек разул Александра Петровича, он лег в постель и приказал послать к себе старшего урядника; между тем спросил водки, жалуясь на внутреннюю дрожь, и велел готовить стол к обеду. Айшат села возле него и играла усами, покуда он с заметной грустью распечатывал письмо матери своей. Прасковья Петровна начинала так: «Пишу к тебе, любезный!..» Необыкновенное выражение! Удивленный, он всматривался в строки, перечитывал их, желая убедиться, не чудится ли ему; но письмо действительно было начертано ее рукою. Он продолжал: «Любезный Александр! чрез брата твоего Николашу…»

Александр Петрович, устремив взор на путешественника, сказал:

– Николаша! Это ты?

– Я, – отвечал он лукаво.

– Ты приехал играть комедию?

– Я хотел видеть, узнаешь ли ты меня?

– Ты с ума сошел! Ведь я оставил тебя десятилетним ребенком и баловнем; а теперь передо мною двадцатипятилетний модник, чиновник с бородою. Да полно ломаться, поди поцелуй меня, видишь, я босой, не могу встать; впрочем, если не хочешь… – тут нахмурились брови Александра Петровича, – делай как знаешь, мы, казаки, не просим. Я вам – счастливцам света, матушке и тебе – ничем не обязан и кланяться не стану, отвергать также не буду; вы мне не нужны: я на опыте узнал это; многие бедственные, горчайшие годины прожил я без вас!..

При этих словах он опустился на подушку и держал письмо перед глазами, будто читая. Негодование к несправедливости матери и света овладело им; он ничего не видел, ничего не понимал; нравственные силы в нем замолкли; он чувствовал лишь несносное давление в груди; слышал только, как кровь ударяла ему в сердце и потом останавливалась, словно застывая в его жилах. Это трудное мгновенье казалось ему удушливою вечностью.

Николаша сначала оскорбился, что брат затронул его фашьонабельное самолюбие [15]; но вскоре кровь, кровь родства поработила в нем все прочие чувства. Он подошел к кровати и крепко поцеловал брата, несмотря на крик маленькой Айшат, которая ручонками своими старалась оттолкнуть приезжего. Александр Петрович с искренностью прижал к груди Николашу и сказал:

– Послушай, соперничества между нами быть не может: мы братья, носим одно имя. Предрассудки света не приковывают нас, по мнению, что между нами может существовать оскорбление, которое мы должны были бы смыть кровью; среди достоинств светских, я должен гордиться твоему счастию, точно так же, как ты должен показывать, что радуешься моему; даже и тогда, когда б мы чувствовали иначе – мы не можем не показывать этого перед светом, если не хотим подвергнуться общему суду и презрению. – Улыбаясь, он прибавил: – В женщинах разве могло бы быть между нами соперничество; но вот тебе доказательство, что и тут его не будет. – Он приподнял шапку и обнажил голову, совершенно седую, коротко обстриженную.

Александр Петрович взял опять письмо в руки и продолжал читать. Прасковья Петровна писала ласково, даже нежно; она обвиняла себя в несправедливости, в жестокости; благодарила старуху мать, что открыла ей глаза, и в заключение уговаривала Александра выйти в отставку и приехать усладить ее старость. Александр, всегда недоверчивый, подумав про себя: «Что-нибудь да под этим таится! Не проведут же они меня!», спросил у Николаши: долго ли он намерен гостить у него и как заехал сюда?

– Хотел тебя видеть, брат! Я еду в Персию, бог весть когда встретимся опять, погощу у тебя несколько дней. Да! Ведь у меня есть посылка к тебе от бабушки; только еще не разобрали вещей. Могу ли я остановиться у тебя?

– Разумеется, можешь; вон тебе та комната, здесь будет тесно.

Николаша вышел приказать своим людям выносить вещи из коляски. В это время вошел в комнату молодой человек красивой наружности, с выражением благородным, одетый в простую черкеску. Это был молодой горец, воспитанный в одном из кадетских корпусов и выпущенный в офицеры с прикомандированием к Кавказскому казачьему линейному войску. Он состоял в сотне у Пустогородова и был его закадычным другом.

– Здравствуйте, Пшемаф! Я хотел было за вами посылать – пора обедать.

– Верно, у вас нынче за обедом ветчина, что с таким нетерпением меня ждали, – смеясь отвечал черкес; потом промолвил: – Да, что это за модник к вам приехал?

– Это брат мой, – отвечал Александр, улыбаясь.

– В самом деле? Нет, вы шутите; он на вас совсем не похож. А что, хороший малый?

– Право, родной брат мой! А каков он, совсем не знаю; я его в первый раз вижу.

Николаша возвратился в комнату. Пустогородов сказал ему:

– Брат! Вот мой короткий кунак (приятель) Пшемаф, познакомься с ним.

Франт отставил ногу вперед, протянул нежную, белую ручку с длинными прозрачными ногтями и чопорно отвечал:

– Господин Пшемаф, очень рад иметь честь с вами познакомиться.

Черкес сильно, смуглою рукою ударил по протянутой ручке и сказал:

– Будемте знакомы!

Александр рассмеялся.

– Пшемаф! – заметил он, – если б ты меня слушался да мыл руки, так они были б у тебя так же чисты, как у брата.

Черкес вспыхнул.

– А на что мне такие руки? – отвечал он. – Прозументы разве ткать? Я их мою пять раз в день, по заповеди пророка; а теперь они черные потому, что я возился с вашими пистолетами здесь на крыльце: казаки нехорошо их разряжали.

Дыду пришел с шашкою, кинжалом и тремя пистолетами. Положив их на стол, он встал на кровать и повесил на стену шашку, походную трубку, зрительную трубу и ружье, принесенное за ним казаком; потом снял пороховницу, мешочек с пулями, прибойник и подал их Александру, который стал заряжать один пистолет, между тем как Пшемаф заряжал другие два. Когда это было кончено, Дыду положил пистолет, заряженный Пустогородовым, с кинжалом под его подушку, другие два повесил с прочим оружием.

Доложили о приходе старшего урядника.

– Пускай идет сюда! – отвечал Александр Петрович.

В комнату вошел высокий, сильный мужчина в черкеске, при шашке, с кинжалом у пояса, с Георгиевским крестом и бантом на груди, что доказывало троекратную заслугу доблестного знака, и с медалями за персидскую и турецкую войны, равно и штурмовою ахулговскою.

– Ступай к станичному начальнику, – сказал ему Александр Петрович, – и передай приказание полковника тотчас же выслать десять человек не служащих казаков на ближний пост для занятия ночных секретов у брода, открытого мной, – приказный на посту покажет его. Я вплавь переехал через Кубань и нашел на том берегу следы черкесов, искавших брода. Их было, должно быть, не более десяти человек, но зато напали на славный брод, по брюхо лошади не хватает. Сегодня или завтра надо непременно ожидать прорыва. Полковник приказал мне быть наготове с сотнею и ехать за Кубань; так смотри, чтобы у тебя было человек восемьдесят молодцев начеку и лошади на ночь оседланы. Да объяви – беда тому, кто опоздает выехать на тревогу. Те же, которые в деле всегда при мне, пускай ночуют здесь на дворе: жены их не станут очень горевать.

– Слушаю, ваше благородие! Только людей нельзя набрать.

– Да, полковник приказал сменить с постов недостающих людей в моей сотне, а вместо их послать туда прикомандированных из новых станиц, которых не велено брать за Кубань. Сколько их у нас?

– Было, ваше благородие, двести пятнадцать; да вряд ли все налицо.

– Где же они?

– Офицер пораспустил. Наверно не знаю, а стороною слышал, что сегодня утром человек двадцать домой ушли.

– А ты чего смотришь? Позвать ко мне хорунжего.

Урядник вышел.

Черкес с истинным, непритворным восхищением сказал:

– Александр Петрович! В самом деле, будет тревога? Вы возьмете меня с собою за Кубань? Славно подеремся!

 

– Нет, не возьму. Полковник приказал назначить для вас человек сорок; он, кажется, намерен послать вас по сакме [16]; впрочем, не стоит об этом говорить – бог даст, не будет и прорыва, а то, право, жаль лошадей – их совсем загоняли. Куда скучны эти беспрерывные тревоги!

Доложили об обеде. Не стану распространяться о нем: фазаны, олени, кабаны, осетры и другая лакомая рыба, овощи – все это в изобилии на Кавказе и за бесценок; вина также изрядные, нередко и хорошие, за умеренную плату. Поэтому вино пьется не рюмками, а стаканами.

Во время обеда явился казачий офицер, за которым посылал Александр Петрович. Он был видный собою мужчина, с наглым взором, одетый в форменную одежду. Бешмет его и все платье было в пятнах и совершенно полиняло.

– Здравствуйте, хорунжий! – сказал ему Александр Петрович. – Я вас не приглашаю за стол, потому что вы поститесь. Пожалуйте сюда… – и оба вышли в другую комнату. Александр затворил за собою дверь.

– Послушайте! Долго ли вы будете своевольничать? У себя в станице делайте с сотней что хотите – это не мое дело; но здесь, когда вы вошли в состав моей команды, я не позволю делать все, что вам вздумается. Вы пришли сюда с двумястами пятнадцатью казаками: извольте мне сказать, сколько их теперь у вас налицо?

– Много в расходе, капитан! То нарочными отправлены, то на постах…

– Не о том я вас спрашиваю. Сколько вы отпустили казаков домой?

– Сегодня двадцать человек.

– А кто вам позволил?

– Помилуйте, капитан! Я обязан вникать в положение казака моей сотни; я взял наскоро из станицы кого попало, а теперь отпустил худоконных, бедных и одиноких; вместо же их велел выслать доброконных и достаточных.

– Во-первых, вы не должны были отпускать ни одного человека без моего ведома, потому что вы здесь покамест не начальник сотни, а офицер, состоящий под моею командою. Я ваш сотенный командир – пора вам службу знать, то есть исполнять, потому что вы ее знаете. Во-вторых, вы отпустили не худоконных и не бедных, а тех, кто заплатил вам по рублю серебром. За что извольте сдать вашу часть Пшемафу, а сами останетесь в моей сотне без команды. О вашем же поступке я представлю. Только за этим и звал я вас.

– Напрасно, капитан! Я не брал по рублю серебром с казака; вам ложно донесли. Если когда-либо и воспользуюсь – войдите же в мое положение: вот год, как я произведен; обмундировка мне стоила 350 рублей; за лошадь заплатил 250 рублей – она в пух уже разбита; мундир – вы видите. Прошлую осень я конвоировал генерала 28 верст; скакали во всю конскую мочь; солнце палило, пыль вилась столбом; когда мы подъезжали к станции, пошел сильный дождь, бурки я не смел надеть – и вот как отделал мундир; между тем к инспекторскому смотру должен сшить новый – так от нас требуется. Состояния у меня вовсе нет, это вам известно, а должен одеть, прокормить жену и четверых детей; получаю я всего 16 рублей ассигнациями годового жалованья: как прикажете быть? Хорошо вашему старшему уряднику, который смолоду догадался, отперся, что знает грамоту – теперь ему и горя мало! Хотят представить в офицеры – нельзя: грамоте не знает, а он лучше меня пишет, только скрывает, не хочет быть офицером. Он предпочитает остаться бедным, да честным. Воля ваша, вы можете меня представить, но войдите же в мое положение!

– Это не мое дело. Я должен иметь вверенную мне часть в надлежащем виде, иначе могу сам попасть под ответственность. Полковник будет иметь право взыскать с меня. Теперь судите сами, приятно ли за других отвечать? Дай бог и за себя не подвергаться неприятностям!

– Что ж мне делать, капитан? Помогите.

– Я не могу и не желаю вам помочь; ваш поступок довольно черен, чтобы подавить всякое сожаление. Советую вам идти просто к полковому командиру, объявить ему, что я отнял у вас часть, сознаться в вине своей и просить на этот раз пощады. Наш полковой командир почтенный человек, с ним стыдно не быть откровенным. О поступке вашем, во всяком случае, он будет знать, ибо я никак этого не скрою.

Александр Петрович вышел в столовую и, обращаясь к черкесу, сказал:

– Пшемаф! Тотчас после обеда вы примете от хорунжего людей; да велите старшему уряднику приготовить от меня донесение к полковому командиру о числе казаков, своевольно отпущенных офицером, и просить распоряжения полковника, чтоб возвратили нам людей.

Потом он поклонился офицеру, который вышел вон.

– Какой мошенник! – заметил Александр Петрович Пшемафу.

– Как вам его не жаль? – отвечал последний, – он так беден, к тому же молодец в деле.

– Вы мне не говорите о нем. Я знаю, он беден и из лучших боевых офицеров в полку, так пускай же будет и честен, а не взяточник. Прошу вас поверить казаков его сотни как можно точнее и объявить старшему уряднику, ежели он скроет хотя одного человека – дешево со мною не разделается. Между тем в нашей сотне прикажите узнать обо всем подробно; наш старший урядник – вот честный человек, и в деле никому не уступит!

– Отчего ж этому бедняку не помогает полковой командир? – спросил Николаша.

– Чем прикажешь? – отвечал Александр, – ведь с казачьего полка ровно ничего не получишь; между тем как жалованье одинаковое, столовых денег втрое меньше, чем в регулярных полках.

– Тотчас после обеда Пшемаф ушел.

Николаша, оставшись с братом наедине, велел подать посылку, привезенную им от бабушки, – это был портфель. Александр Петрович вынул из него два письма: одно от отца, совершенно дружеское; другое от бабушки, в котором старуха уведомляла, что, получив согласие зятя своего, она назначает ему в наследство имение, бывшее приданым матери и переданное старухе по купчей. Она писала об истинной любви к нему отца, но прибавляла, что мать, по-видимому, имеет что-то против него. Это обстоятельство вынудило старуху на назначение, которое она делает своему имению, из опасения, что из отцовского ему ничего не достанется, хотя зять и уверяет, что этого не случится. Она советовала Александру все-таки не надеяться на имение отца. К письму была приложена копия с духовного завещания старухи, засвидетельствованная Петром Петровичем.

Прочитав все, Александр лег в постель: его клонило ко сну. Николаша вышел в другую комнату и также лег; он долго думал на кровати, как бы удостовериться, справедлива ли молва об увлекательности линейных казачек?

Под вечер оба брата сидели и пили чай, когда к ним вошел низенький старичок, в простой черкеске, украшенный сединами и ранами. Радушие, изображавшееся в его чертах, внушало какое-то невольное уважение к нему. Александр, вскочив с места, почтительно сказал ему:

– Извините, полковник, что застали меня в шубе: после давешнего купания никак еще не согреюсь. Представляю вам брата моего, который сегодня приехал.

Старик наречием, доказывавшим германское происхождение, отвечал:

– Очень приятно познакомиться! А вы, Александр Петрович, напрасно не пьете сбитню; кроме того, ложка рому, и все прошло бы. Под Лейпцигом я заболел лихорадкою, пил и английский пунш, и немецкий глинтвейн – ничто не согревало. Я командовал гусарским эскадроном. Гусары меня любили. При рапорте вечером: «Вахмистр, – сказал я, – я болен; скажи адъютанту, у меня лихорадка». – «Слушаю, ваше благородие! Позвольте вылечить». – «Ну лечи, черт возьми!» Он взял стакан водки, насыпал туда горсть перцу и сказал: «Кушайте на здоровье, ваше благородие!» – «Черт возьми, – отвечал я, – какое на здоровье – я издохну!» Выпил стакан, сильно опьянел и заснул. Просыпаюсь, вахмистр тут подает стакан сбитню с ромом и опять говорит: «Кушайте, ваше благородие, на здоровье!» – «Фу, черт! Разве на смерть», – сказал я и выпил; опять заснул; с тех пор всегда здоров. Нет, немецкие, французские и английские лекарства все вздор, – одно русское хорошо. Право, славное лекарство! – И добрый старик уселся.

Александр приказал подать чаю.

– Полковник! – сказал он, – я сегодня погонял хорунжего, он верно жаловался вам на меня. Хотя мне до него дела нет; но я не хотел подвергнуться вашему негодованию за то, что людей своевольно распустили.

– Фуй! Вы чем виноваты? Я четырнадцать лет командую этими казаками и знаю, что во всем свете нет подобного войска; но и знаю их блохи: мы после поговорим; такой шпектакель должен кончиться в полку между своими. Ведь этот хорунжий прехрабрый; он нужен в полку, а надо между тем и проучить его. Если представить теперешний поступок, с ним будет беда, – а я вот что думаю сделать: за другую вину отниму сотню и представлю его на шесть месяцев в Капыл, покормить комаров. За казаками, которых он отпустил, я уже послал и назначу их на целый месяц без очереди на кордон. Как вы думаете, Александр Петрович?

– Я думаю, для казаков это будет тяжело. Верно, домашний быт требовал их присутствия, поэтому они и решились откупиться деньгами. Если же хорунжего послать в Капыл, это совершенно его разорит.

– Фуй! Поверьте, бедный казак не заплатит, чтобы его отпустили; он усерден к службе, притом ему нечего дать; зажиточные лентяи одни откупаются. Хорунжего – черт возьми! И сухаря пожует, так не беда! Если по бедности дозволить им мошенничать, особенно во время тревоги, тогда вся служба пропадет: офицеры станут грабить свои сотни пуще черкес. В случае прорыва вы, Александр Петрович, с восьмьюдесятью казаками скачите за Кубань наперерез хищникам; туда же понесутся сотни прибрежных соседственных станиц верхней и нижней; у нас останутся только малые команды. Пшемаф с сорока казаками отправится по сакме, а из остальных я составлю резерв и, если нужно, пришлю к вам с одним орудием нашего полка. Говорят, у неприятеля сильное скопище; вероятно, прежде нескольких дней они не предпримут ничего важного, а теперь разве небольшие партии в сто или двести человек – и могут покуситься на грабеж.

– Давно ли вы на Линии, полковник? – спросил Николаша у старика.

– Четырнадцать лет.

– И не надоело вам?

– Что же? Смолоду здесь скучал, да делать было нечего: служить в России я не мог.

– Почему же, полковник?

– О! Я там шпектакель наделал. Наши отчаянные гусары много терпели от командира; наконец, потеряв терпение, вздумали его похоронить; заказали гроб, подушки для орденов и все нужное на погребение. В один летний день процессия прошла мимо его балкона; он послал узнать, кого хоронят, и получил в ответ: такого-то, то есть его самого. Разумеется, процессию до кладбища не допустили, а поворотили на гауптвахту; после этого никому из нас оставаться в корпусе нельзя было; кто вышел в отставку, а кто в перевод; я же попал на Кавказ. Когда явился к Алексею Петровичу [17], он тотчас же представил меня в командиры этого полка. Однако прощайте, господа, я заговорился, у меня есть дело дома.

Полковник ушел. Николаша спросил у брата, куда хочет старик послать провинившегося офицера?

– В Капыл, – отвечал Александр, – это пост в Черноморском войске, посреди камышей, где такая гибель комаров, что самые загрубелые черноморские казаки и те изобретают всевозможные средства, чтоб укрыться от этих ничем не одолимых насекомых; туда посылают за наказание офицеров и нижних чинов.

Вскоре явился Пшемаф с полковым лекарем. Поставили стол. Подали карты и сели играть в преферанс. Старший Пустогородов, когда вошел урядник с рапортом, оставил карты, отдал все нужные приказания в случае тревоги и возвратился к игре.

Николаше очень не нравились собеседники брата. Привыкший уважать людей по богатству, по наружному блеску, по почестям, он не мог ценить этих простых, безвестных людей, проводящих жизнь в добродетелях без тщеславия, в доблестях без суетности. В его глазах никакой цены не имела жизнь этих людей, жизнь без блеска, соединенная с трудами, с ежечасными опасностями, с забвением собственных выгод. Эти простые стоические нравы казались ему невежеством. Ему не приходило и на ум, что уменье обманывать скуку, не предаваться порочным страстям в такой безотрадной, безвестной глуши есть уже великая добродетель, нравственный подвиг, заслуживающий полное уважение человека мыслящего.

9Эпиграф взят из «Паломничества Чайльд-Гарольда» Д. Г. Байрона (песнь первая, строфа 51). С нагих высот Морены в хмурый дол Стволы орудий смотрят, выжидая. Там бастион, тут ямы, частокол, Там ров с водой, а там скала крутая. С десятком глаз внимательных вдаль края, Там часовой с опущенным штыком, Глядят бойницы, дулами сверкая, Фитиль зажжен, и конь под чепраком, И ядра горками уложены кругом. Перевод В. Левика
10Кавказская линия. – Основанием Кавказской укрепленной линии послужили русские поселения, издавна возводившиеся на Тереке и Кубани. Кавказская линия сыграла важную роль в защите южных границ, особенно в ходе русско-турецких войн. Действие романа «Проделки на Кавказе» происходит на правом фланге Кавказской линии, который включал в себя линии Кубанскую и Лабинскую.
11Башлык – суконный капор, надеваемый черкесами на голову сверху шапки в непогоду, чтобы защититься от дождя и холода; иногда – чтобы укрыться от людей и не быть узнанным, тогда обертывают концами шею, часто и нижнюю часть лица, до глаз. (Здесь я далее сохранены примечания автора).
12У черкесов и у линейных казаков ружья всегда в бурочных чехлах.
13Черкесская обувь.
14…мальчика, родом тавлинца… – устаревшее название горцев Дагестана.
15…брат затронул его фашьонабельное самолюбие... От англ. fashionable в значении: светский человек; щеголь, хват.
16По следу.
17Когда явился к Алексею Петровичу… – Ермолов Алексей Петрович (1777–1861) – русский генерал от инфантерии и от артиллерии, соратник А. В. Суворова и М. И. Кутузова, герой войны 1812 года. Возглавляя военную и гражданскую власть на Кавказе, Ермолов проводил жестокую колониальную политику. В военном деле критиковал сторонников линейной тактики и кордонной стратегии, разоблачаемой на страницах романа «Проделки на Кавказе». С усилением реакции при Николае I был вынужден уйти в отставку в 1827 году.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru