Публикация: В.М. Герман, AM Пичикян, В.Г. Арсланов
Предисловие: В.Г. Арсланов
Перевод писем, написанных на немецком языке: Г.П. Агальцев
Приложение (составление и комментарии): А.С. Стыкалин
Примечания: А.С. Стыкалин (при участии Г.П. Агальцева, В.Г. Арсланова, А.П. Ботвина)
В подготовке к публикации текста переписки принимал участие Д.Катунин
В подготовке к публикации архивных документов принимали участие А. Колин и С. Корсаков
Издание подготовлено Архивом Лифшица и Институтом Лифшица
ООО «Издательство Грюндриссе»
e-mail: info@grundrisse.ru
© ООО «Издательство Грюндриссе»
© Архив РАН – Архив Д. Лукача
© В.Г. Арсланов, предисловие
© А.С. Стыкалин, В.Г. Арсланов, А.П. Ботвин, составление, комментарии
© Г.П. Агальцев, перевод с немецкого
В.Г. Арсланов
Переписка Дьёрдя (Георга) Лукача[1] и Мих. Лифшица имеет, на мой взгляд, не только историческую, архивную ценность. Ее пронизывает тема, которая стала центральной для начавшегося XXI в. – гибель Великого освободительного проекта, от Сократа до Маркса, по словам Ю. Хабермаса. Как жить в этом «после»?
Написав приведенные в заголовке слова, Мих. Лифшиц продолжает: «…насмешка истории есть победа над ограниченностью, половинчатостью правды»1. Ученым тартюфам и шутам гороховым наших дней не приходит в голову, что своими издевательствами над Лениным и революцией они прокладывают дорогу «второй иронии истории». Как и во времена Рабле, их опрокинут не козни соперников и не грубое насилие, а прежде всего, для начала – аристофановский юмор. На этом основан мир, согласно тому марксистскому «Логосу», создать который Лифшиц мечтал совместно с Лукачем еще в 1940-е гг. (о чем свидетельствует их переписка). Но обязательное условие будущей победы – постижение ограниченности не лжи, не заблуждения (что само собой разумеется), а ограниченности самой объективной истины, правды.
Они сошлись, будучи во многом противоположными натурами. Небольшого роста, сухой, с неизменной сигарой в руке – и крупный красивый мужчина, куривший только во время войны и только махорку2; один – «good sleeper»[2], другого всю жизнь терзает злая бессонница. Ученый немецкой складки, «не имеющий души» (известные слова Лукача о себе), автор многотомных исследований, поражающий своей продуктивностью, и «мечтатель», «поэт», «эпикуреец», отделывающий свои произведения «под лак», как стихотворение, и затем бросающий написанное в корзину. Да, сказал однажды Лукач, я знаю, что я – плохой писатель, но все же я не такой хороший писатель, добавил он, имея в виду Лифшица, который вообще ничего не пишет. Но «плохого писателя» «Frankfurter Allgemeine Zeitung» почтительно именует «марксистским Паскалем» (см. об этом тоже в переписке), а эссеистика Лифшица практически неизвестна на Западе, хотя Лукач (в письме от 8 ноября 1957 г.) признается Лифшицу: «…не могу не выразить и с моей стороны восхищения Вашим анализом. Удивительно, как в нем мировоззренческое непрерывно переходит в художественное и наоборот. Так должно бы быть всегда – но кто может это делать, кроме Вас? По крайней мере, мне это удовлетворительно удавалось только очень редко».
Различны и посмертные судьбы двух мыслителей. После смерти Лукача создан государственный Архив Лукача (на базе его квартиры и библиотеки) с несколькими штатными сотрудниками, издающий труды философа. В демократической России готовые к изданию архивные работы Лифшица не получили ни одного гранта на издание3 (исключение – финансовая поддержка Хельсинкским университетом книги «Диалог с Э. Ильенковым»). Российская академия художеств отказалась провести заседание, посвященное 100-летию ее действительного члена. Архив Мих. Лифшица, подготовивший, в частности, настоящее издание – небольшой коллектив поклонников творчества философа, не имеющий ни официального статуса, ни финансовой базы.
Но эти факты не могут заслонить главное – то, чем эта дружба способна согреть современного человека. Дочь Е.Ф. Усиевич вспоминала об удивительной атмосфере поистине аристофановского умного и светлого веселья, которая возникала, когда встречались эти люди, участники «течения» 1930-х гг., выброшенные из литературы и оклеветанные. Не менее удивительно и другое.
Много ли известно случаев в истории философии XX в., когда ученый со всемирной известностью, 54-х лет, дарит свою книгу («К истории реализма», 1939 г.) совсем, по нынешним понятиям, молодому человеку с надписью: «Я хочу, чтобы все написанное мною читалось в Вашем свете», приводя слова одного современника Шекспира, обращенные к Шекспиру? Для того чтобы сделать такое признание, хотя бы только наедине с другом, действительно надо «не иметь души»: души как чрезмерной возни «Я» с самим собой. По мнению Лифшица, «нужно иметь много души, чтобы так сказать о себе»4 Лукач не забывает о своем друге и оказавшись за пределами СССР. В предисловии 1967 г. к западногерманскому изданию легендарной книги «История и классовое сознание» Лукач назвал встречу с Лифшицем «неожиданным счастливым случаем», который – наряду с впервые полностью прочитанными им парижскими рукописями Маркса 1844 г. – вывел Лукача из творческого тупика. Директор Института философии АН СССР Г.Ф. Александров сообщает «высоким инстанциям» в своем официальном отзыве на работы Д. Лукача от 5 сентября 1949 г.: «Вот что пишет Лукач: профессор Лифшиц – "самый выдающийся исследователь марксистской эстетики" в Советском Союзе. Это неправда. В действительности несомненен, – продолжает Александров, – факт, что М. Лифшиц – "выдающийся" космополит и эклектик, недавно разоблаченный философской кафедрой Института международных отношений в Москве. Пропагандировать в демократической Венгрии М. Лифшица в качестве "выдающегося исследователя марксистской эстетики" в Советском Союзе может только такой путаник и эклектик, каким был и остался Дьёрдь Лукач»5.
Откроем воспоминания К. Ясперса о М. Хайдеггере – воспоминания о несостоявшейся дружбе, проникнутые, вроде бы, горечью по поводу несбывшегося, от которых веет затхлым духом немецкого университета накануне прихода Гитлера к власти. Вот один штрих, невольный, непроизвольный жест. Когда вышла главная книга Хайдеггера «Бытие и время», «я, – вспоминает Ясперс, – не оказал ему как старший (он был старше Хайдеггера на 6 лет. – В.А.), целиком поглощенный своей философской работой, услуги основательного чтения и критики, как он сделал по моей "Психологии мировоззрений". В соответствии с этим, разумеется (! – В.А.), и он ко всем моим поздним публикациям со своей стороны больше не обнаруживал интереса»6. Очень характерно это «разумеется». И еще один штрих. Ясперс пишет о пристрастии Хайдеггера к «наушничеству»7, о его двоедушии и двурушничестве: «Он казался другом, который предает в отсутствие, но в ответственные моменты был незабываемо близким»8. Так предавал Хайдеггер друзей или был все же верен им? «И то, и это; и не то, и не это» – вот логос «нечистого разума». Вы не найдете у Ясперса определенного ответа на самый важный в человеческом отношении вопрос.
«Счастливое событие» – так называется заметка Гёте о его встрече с Шиллером, в которой Гёте находил нечто демоническое. Почему же демоническое? Потому что «тут кончается искусство, и дышат почва и судьба». Но поэты склонны к преувеличениям, даже такие реально мыслящие, как Гёте. Написавший процитированные выше строки Пастернак вел себя в разговоре со Сталиным о Мандельштаме, по его собственному признанию, «на четверочку». Пастернак не ответил ничего определенного на прямой вопрос Сталина, является ли Мандельштам мастером или нет. «Между нами такое было невозможно», – скажет Лифшиц, по воспоминаниям его дочери А.М. Пичикян, о разговоре Пастернака со Сталиным. В 1934 г., сразу после убийства Кирова и начавшихся массовых арестов Лукач был обвинен в троцкизме. Лифшиц немедленно отвечает беспощадной язвительной сатирой на клеветников в статье «Безумный день, или Женитьба Фигаро», появившейся в том же самом номере «Литературной газеты», в котором видный партийный деятель А.С. Щербаков обвинит Лифшица в отказе от сталинской теории обострения классовой борьбы – «товарищ Сталин на XVII съезде не так говорил»9. В неразберихе тех лет подобные парадоксы были возможны. «Держи вора!» – кричали, пишет Лифшиц, перепуганные люди, чувствуя, что на их голове шапка горит.
Как эмигрант Лукач был наиболее уязвимым звеном в «течении». В 1939 г. в «Литературной газете» появляется статья (Е. Книпович), по сути являющаяся призывом к расправе над Лукачем. Обвинение самое серьезное – проповедь Лукачем термидора (в годы, когда Троцкий писал о бюрократическом вырождении советской власти, о сталинском термидоре). Обвинение не безосновательное: Лукач в своей книге «К истории реализма» действительно доказывал, что термидор – не просто поражение, а осуществление содержания и смысла Французской революции. Обвинение предъявлено влиятельной группой Фадеева – Кирпотина – Ермилова (два первых – секретари Союза советских писателей, авторы докладной записки «Об антипартийной группировке в советской критике», последний – главный редактор «Литературной газеты» в самые мрачные годы сталинизма, автор статьи «О вредных взглядах "Литературного критика"»). Лифшиц незамедлительно отвечает статьей «Надоело». Когда Лукач был арестован в 1941 г. и находился, по словам Лифшица, как Иов, в «чреве китовом», участники «течения» пишут коллективное письмо в защиту Лукача, со всеми подписями. И уже значительно позднее, в «оттепельные» годы Хрущёва и «застойные» Брежнева, Лифшиц отвечает в «Вопросах философии» (№ 1 за 1968 г.) неутомимым преследователям Лукача: «поиск ревизионистов, особенно в других странах, не является прерогативой частных лиц». И об этой его позиции тут же сообщается в ЦК КПСС10
Лукач и Лифшиц не были святыми, не хотели и не могли ими быть. Они далеко не во всем и не всегда были согласны друг с другом и не скрывали своих разногласий.
Дружба предполагает, что между людьми закончены все расчеты. Эти слова Гёте напомнила жена Лукача Гертруд в письме к Лифшицу о том, как Лукач тяжело переживает свое молчание в ситуации, когда защита докторской диссертации Лифшица была отменена решением дирекции Института философии в 1944 г. (несмотря на то, что Лукач и другой официальный оппонент, В. Ф. Асмус, дали положительные отзывы на диссертацию). На полях этого письма Лифшиц записывает: «Милая душа, а я и не думал сердиться, зная, что такое эта жизнь. Но момент был злой! Как жаль, что я не могу ее снова увидеть. Читаю и плачу».
«Платон мне друг, но истина дороже», – цитирует Лифшиц известное изречение в своих заметках о Лукаче и продолжает: «Поправка, которую я внес бы в это изречение, поскольку в нашем веке из него (да и раньше) делались ужасные выводы, братоубийственные, предательские. <…> В дружбе также приходится ее конкретно ставить иногда выше истины, взятой абстрактно»11.
Лифшиц вспоминает о конце 1930-х гг.: «У меня было отчетливое представление о близости катастрофы. Но… удержать его (Лукача. – В.А.) и других участников "Литературного] к[ритика]"было невозможно. <…> У меня был выбор, меня сманивали в другую сторону, и это решило бы многие мои личные вопросы. Однако… И я поступил как шляхтич. В конце концов на моей судьбе, даже в наступившие военные годы задиристость "Л[итературного] к[ритика]" отразилась больше всего»12 (см. об этом также письмо Лифшица от 5 февраля 1945 г.). Оппоненты «течения» (покаявшиеся после смерти Сталина и ставшие «либералами» для широкой публики, но ревнителями «марксизма-ленинизма», разоблачителями ревизионистов Лукача и Лифшица для ЦК КПСС Я. Эльсберг, М. Храпченко, А. Дымшиц и их многочисленные ученики, некоторые из которых в наши дни свернули с либерального пути к державничеству и черносотенству) сумели убедить доверчивую публику, «что никакого Лифшица не было»13. А если и был некий «ископаемый марксист», то кого может интересовать этот «инквизитор от марксизма-ленинизма» (слова одного автора, авторитетно утверждавшего в эпоху свободы слова и гласности: «до меня никто не осмеливался открыто критиковать его взгляды на искусство»)?
Почему же он поступил «как шляхтич» (помня, конечно, слова Ленина о горе-марксистах, марксистах-шляхтичах)? Потому что дружба – это тоже истина, «определенный полюс ее»15. Когда при соединении двух индивидов получается арифметическая сумма их достоинств и недостатков, тогда перед нами деловая связь. А когда возникает нечто большее, то это нечто – идеальное, das Ideale. Последнее так или иначе – «заем у бесконечности»16. Люди, классы, народы черпают силу, примыкая к бесконечному целому, к абсолюту. Но совершается этот платоновский метексис не в мистической форме, а конкретно, в форме примыкания, например, к другому человеку.
Первая же архивная заметка Лифшица о Лукаче вводит нас в мировую историю, столь же бездонную и многомерную, как история о Христе и Понтии Пилате у М. Булгакова: «А вы думаете, что Тертуллиан был дурак верить в абсурды? Или мошенник, приспособляющийся к принятому учению?»17
Что произошло с Лукачем в 1918 г., когда он, написав статью о неприемлемости большевизма с нравственной точки зрения, вступил в Коммунистическую партию Венгрии? Отошедшие от «лукачизма» бывшие ученики Лукача объясняют его поворот в 1918 г. столь же прагматично и рационально, как вульгарный марксизм объяснял факты христианского озарения: «Ведь Лукач знал, что большевизм несостоятелен, и тем не менее хотел в него верить, ибо совершенно не мог уже уцепиться ни за что другое. <…> если коммунизм даже в момент его выхода на сцену истории нельзя было принимать, не "пожертвовав разумом" то теперь, зная его историю, можно ли держаться за него и интеллектуально его оправдывать?»18
В самом деле, для Лукача, автора статьи «Большевизм как моральная проблема», «выбор между двумя позициями, как любой кардинальный моральный вопрос, – это вопрос веры»19. Решающей является «чистота непосредственного убеждения», ибо радикальный поворот в истории всегда совершается лишь тем или иным «Спасителем мира»20, а им не может быть мошенник просто потому, что он весь – в старом, умирающем бытии. Но является ли большевизм «Спасителем мира»? По-видимому, да, пишет Лукач в этой своей статье, ибо большевизм предпринял грандиозную попытку «подвига скорого» (слова старца Зосимы из романа Достоевского, процитированные Лукачем) – попытку непосредственного действия и победы над злом, здесь и сейчас. А социал-демократия, продолжает Лукач, предлагает долгий обходной путь, путь компромиссов и жертв, в том числе и в первую очередь она требует принести в жертву «чистоту непосредственного убеждения». Но скорый подвиг большевизма возможен лишь при условии, что он прибегает к злу, к убийству, и для него тем самым цель оправдывает средства. «Автор этих строк, – заключает Лукач, – не способен разделить подобную веру и потому видит в основе большевистской позиции неразрешимую моральную проблему, в то время как демократия – автор этих строк глубоко верит в это – требует лишь сверхчеловеческого самоотречения и самопожертвования от тех, кто сознательно и честно хочет идти по этому пути до конца»21.
В следующей своей статье «Тактика и этика» Лукач повернулся на 180 градусов – она уже посвящена «молодому поколению Коммунистической партии». «Всякий компромисс», «любая солидарность с существующим общественным порядком», вступление на пути «реальной политики» «имеет роковое и губительное значение» для социализма, утверждал он. Эту позицию молодого Лукача Лифшиц позднее назовет марксистским гностицизмом: последний, как известно, отказывался от компромисса с материальным греховным миром. Для Лукача социализм есть вступление в общество, где нет насилия, где нет классовой борьбы, и потому не может войти в это новое мировое состояние тот, кто не отряхнет праха старого со своих ног. Следовательно, вместо компромиссов – радикальное отрицание.
Радикальность гностицизма, как известно, была отвергнута христианской церковью и заменена более гибкой политикой. С одной стороны, компромисс с грешным миром, «кесарю – кесарево, а богу – богово». Но с другой – изгнание торгующих из храма и «легче верблюду войти в игольное ушко, чем богатому в царствие небесное», «кто не за меня, тот против меня». С одной стороны, христианское самоотречение смирения, с другой – религиозные войны, инквизиция. В самом деле, нравственно ли мы поступим, смиряясь, отойдя в сторону, когда насильник убивает на наших глазах ребенка? И мы никак не можем остановить убийства ребенка, кроме как насилием над насильником?
Эту дилемму молодой Лукач решает, обратившись к центральной для «течения» 1930-х гг. теме трагического. Убийство – всегда зло, всегда преступление, даже если приходится убить насильника. «…Этическое самосознание указывает как раз на то, что существуют ситуации – трагические ситуации, в которых невозможно действовать, не навлекая на себя вины…»22, и «акт убийства, совершенный человеком, который непоколебимо и без всяких сомнений знает, что убийство нельзя оправдать ни при каких обстоятельствах, может иметь трагическую моральную природу»23. Свою статью, повторяем, посвященную молодому поколению Коммунистической партии, Лукач заканчивает цитатой из «Юдифи» Геббеля: «И если Бог ставит между мной и возложенным на меня делом грех, то кто я такой, чтобы от него уклониться?»
Грехом Лукач считал компромиссную «реальную политику» социал-демократии и был готов принять на себя этот грех, пожертвовать чистотой своей совести – ради демократии. Но затем его осенило (и не только его, В. Беньямина не в меньшей степени, к примеру, тоже): социал-демократия потворствует массовой бойне Первой мировой войны, она совершает убийства, она организует подавление революции в России и в любом другом месте земного шара. И вот «буквально за какую-то неделю он обратился в новую веру: из Савла превратился в Павла»24
И при этом остался верен себе. Ибо и в том, и в другом случае самоотречение и самопожертвование было неизбежным. И в том, и в другом случае Лукач выбирал для себя и своего поколения трагическую вину – вместо вины уголовной, вины тех, кто, уклоняясь от трагической ответственности, увековечивал самое подлое и самое отвратительное насилие. Это вывод тех глубоко верующих христиан, которые поняли, что «в спасении души несть спасения». Последние слова процитированы Лифшицем в его известной статье 1960-х г. «Ветер истории»25, в которой центральная проблематика – нравственная.
Коллизия, которую решал и в которой объективно находился молодой Лукач (ему, правда, к 1920 г. исполнилось 35 лет), была примерно та же самая, что осмысливалась «марксистским экзистенциализмом» и абстрактным марксизмом (связь между ними видел Лифшиц26). А. Кожев в своих лекциях о Гегеле (на них воспитывался, в частности, Сартр) рельефно выявил гегелевскую идею о том, что только перед лицом своей смерти, не испугавшись ее, человек начинает работу самопознания и самостановления объективного мирового духа. Лукач пошел дальше, показав, что есть две формы самопожертвования, и только верно найдя одну из них, можно встать на путь развития, другой путь ведет к разложению и гибели. Критерий для молодого Лукача, автора «Истории и классового сознания», очевиден: одна из дорог ведет к осуществлению истины истории, к решению ее загадки, к спасению рода человеческого, а другая – к гибели человека и культуры.
Но как найти истину истории? Можно ли познать истину? Вопрос Канта оставался, по мнению Лукача, трагически неразрешимым для всего Нового времени. Виной тому – объективное искривление реальности, когда созданная человеком предметность кажется, и эта видимость существенна для капитализма, обособленным от субъекта объектом, чем-то от него независимым, природным, и в качестве природной силы господствующей над человеком. Но как только исторический коллективный субъект, пролетариат, овладевает созданным им предметным миром цивилизации, то эта объективная видимость, те. кантианская пропасть между субъектом и объектом, снимается, обнаруживается действительное тождество между субъектом и объектом. Пролетариат выступает в качестве «Спасителя мира» потому, что он не может освободить себя, не присвоив всех созданных человечеством сущностных сил.
Суть изложенной схемы исчерпывающе ясно изложена Лукачем в примечании к одной его ранней статье. Проясненное немецкой классической философией понятие сознания означает «ту особую стадию познания, на которой субъект и познанный им объект являются гомогенными (однородными. – В.А.) по своей субстанции, на которой, стало быть, познание совершается изнутри, а не извне. (Самым простым примером этого является, – продолжает Лукач, – моральное самосознание человека, то есть чувство ответственности, совесть, чему противоположностью является познавательный метод естественных наук, где познанный объект, несмотря на свою познанность, остается вечно чуждым познающему субъекту.) Главное значение этого познавательного метода состоит в том, что простой факт познания вызывает существенное изменение в познанном объекте: иными словами, та тенденция, которая присутствовала в объекте и раньше, посредством познания становится – благодаря своему осознанию – более достоверной и сильной, чем она была и чем без этого она могла быть прежде. Но этот познавательный метод, – заключает Лукач, – ведет также к тому, что исчезает различие между субъектом и объектом, а потому – также различие между теорией и практикой»27.
Вот на этой, по сути, неокантианской позиции остановился и остается до наших дней так называемый неомарксизм, или «творческий марксизм», иначе именуемый деятельностной теорией сознания, возникший почти 90 лет назад под влиянием книги Лукача «История и классовое сознание». Сам Лукач к моменту приезда в СССР, к 1930 г., уже разошелся с возникшей под его влиянием Франкфуртской школой и находился в творческом тупике (Институт социальных исследований во Франкфурте-на- Майне («Франкфуртская школа») создан в 1929 г. Сведения о том, что к 1930 г. Лукач разошелся с Франкфуртской школой, почерпнуты мною от Лифшица). Что же его не удовлетворяло в собственном детище?
Лукач был не фантазер, не создатель умственных схем, а прежде всего реально и трезво мыслящий человек – черта, свойственная тем, у кого слова не расходятся с делами. К 1930-м гг. многим стало ясно, что революция зашла в тупик, что совершена ошибка. По свидетельству Лифшица, на дискуссии (1930 г.) в Институте Маркса и Энгельса под председательством Д. Рязанова обсуждался вопрос об ошибке Маркса, допущенной им в революции 1848 г., а имелась в виду революция Октябрьская28. Однако если перед нами не временный сбой в ходе революции, а ее катастрофа, то либо вожди не доросли до высоты масс, либо сама эта революция – ошибочная, не имеющая исторического оправдания. Ибо истина истории есть тождество субъекта и объекта, а тут, оказывается, между ними опять если не пропасть, то щель.
Лукач снова обращается к исследованию трагической ситуации и выясняет, что для Маркса и Энгельса трагедия не в том, что вожди оказались ниже исторической задачи (так думал Лассаль, автор трагедии «Франц фон Зикинген») – такое бывает, и очень часто, но это не трагедия, а просто ошибка. Трагедия тогда, когда ошибка неизбежна именно для тех и прежде всего для тех, кто прав в самом глубоком, всемирно-историческом смысле слова. Ибо в истории бывают ситуации, когда совершение действия необходимо для продвижения истории и совершают это действие те, кто правильнее всех понимает эту необходимость истории. Но вместе с тем политики, владеющие истиной ситуации, обречены на поражение, ибо полная победа их-впереди, а сегодня они должны погибнуть, ситуация не позволяет им победить, однако, погибая в борьбе, они сдвигают с мертвой точки мировую историю. Такова, по мнению классиков марксизма, трагическая коллизия Томаса Мюнцера. Исследование Лукача на эту тему (оно было опубликовано в 1932 г.29) – его большое достижение, по мнению Лифшица.
Однако из такого понимания трагедии следовало сделать мировоззренческие, философские выводы. Если не только в предшествующей истории, но и в борьбе пролетариата возможна – и даже неизбежна – щель между субъектом и объектом как отражение щели в самой действительности, в объективном мире, то каков же тогда критерий истины? Или истиной будет отражение неистинной, искривленной действительности (таков вывод неомарксизма, Франкфуртской школы, А. Хаузера и т. н. «вульгарной социологии» в СССР), и истиной мы должны признать правдивое отражение объективной лжи, кривизны реальности, или мы возвращаемся к агностицизму Канта. Кажется, другого выхода нет?
Но лучше Кант, полагает Лифшиц, чем неокантианство, неомарксизм и вульгарная социология. Ибо агностицизм Канта вырастал как раз из сильной стороны его концепции деятельности – понимания того, что не мы создали природу и, следовательно, природа не может быть продуктом нашей опредмечивающей деятельности. Лукач слишком легко решил эту проблему в «Истории и классовом сознании», объявив природу общественной категорией.
Фихте, Шеллинг и Гегель решили проблему Канта гениально просто: сама природа есть не что иное, как деятельность субъекта, но не эмпирического, а трансцендентального (абсолютного субъекта Фихте и Шеллинга, абсолютной идеи и мирового духа Гегеля). Автор «Истории и классового сознания» заменил абсолютного субъекта коллективным, пролетариатом, который творит осознанно историю и тем отличается от действующего эмпирического субъекта предшествующей истории, который не понимает, что он делает, и поэтому не может быть тождественным объекту. Но как быть с объективным заблуждением не прошлого, а настоящего, не буржуазных мыслителей и практиков, а Маркса и Ленина, заблуждением, в котором, однако, – высшая правда времени? Если и они заблуждались, то где объективная точка отсчета, критерий истины, который молодой Лукач находил в тождестве субъекта и объекта?
В дискуссии 1930 г. под председательством Д. Рязанова Лифшиц выступил с концепцией истории, которую Д. Рязанов назвал «эстетической»30, поскольку она, писал по этому поводу Лифшиц в статье «Ветер истории», «делаеттрансцендентальную точку зрения «обыкновенной», те. наглядно связывает наш обычный мир с бесконечностью»31. Позволю себе проиллюстрировать суть этой точки зрения на примере полемики Лифшица с Лосевым, и не только с ним, но и с Гегелем в толковании одного места у Гомера. Разгневанный Ахилл хочет убить Агамемнона, он хватается за меч, но ему является Афина, успокаивает его и заставляет вложить меч в ножны. Гегель, а за ним и Лосев, рационалистически толкуют этот момент: Афина – это отчужденный от Ахилла образ его собственной воли, его истинного сознания, которое в иллюзорном образе Афины заставляет погасить чувственный аффект. Другими словами, субъект тут работает с самим собой, более интеллигибельная его сторона, трансцендентальная, подчиняет себе эмпирическую.
Лифшиц иначе толкует эту ситуацию. «Собственно, – пишет он на полях книги Лосева, – это диалектика и очень умно. Боги – остаток глубокого прошлого, но и способ понимания того или выражения того, что выходит за пределы рассудочной обыденности»32;«… здесь важно то, что поворот (речь идет о смирении гнева Ахилла Афиной. – В.А.) является как бы внешним, ибо все же есть действительная внешность ситуации, которая решает»33.
«Внешность ситуации» – это то, что в переписке с Лукачем Лифшиц именует «марксистским богом». Разум не столько в нас, сколько в реальных, существующих вне нашего сознания, созданных бесконечностью ситуациях, называемых Ф. Бэконом «прерогативными инстанциями» – такова отправная точка онтогносеологии Мих. Лифшица. Существование таких реальных точек разумности, «априорных фактов» в объективном мире свидетельствует, согласно материализму Лифшица, о том, что парменидовское Единое, «Идея» Платона или Бог – не пустая выдумка.
Лукач, примкнув к московскому «течению», преодолевал абстрактный марксизм, из которого вырос экзистенциализм с его роковой свободой человека, свободой в бессмысленном бытии, в которое человек заброшен (позитивистский марксизм Лукач начал преодолевать уже в своей книге «История и классовое сознание», которую Лифшиц оценивал высоко, находя в ней «что-то напоминающее безличный анализ Denkformen[3]»34).
Как ни странно, но, сделав после 1930 г. шаг вперед, Лукач вместе с тем совершил, возможно, в некотором отношении два шага назад35. Дело в том, согласно Лифшицу, что «Лукач и Корш, как и у нас Богданов, смешали буржуазную рассудочность с отражением»36. И это смешение не было до конца преодолено Лукачем, хотя и отказавшимся от своего гностицизма эпохи «Истории и классового сознания».
Вернемся к прерванной логике наших рассуждений. Когда стало ясно, что пролетариат и его вожди в 1917 г. совершили трагическую ошибку, то бывшие социалисты, такие как Оруэлл, стали писать пародии на социализм, изображая его «скотным двором». Они, согласно логике Франкфуртской школы, правдиво отражали ложь, кривизну самой реальности! Другие превращались в циничных сталинистов. Но Лифшиц и Лукач в этой поистине страшной ситуации (массового раскулачивания и затем возмездия за него – 1937 г.) почувствовали, уловили какой-то ветер истории в мире искривленного, ложного «социализма». Его уловил и Андрей Платонов, у которого в «Ювенильном море» электричество – вопреки всем законам науки и разума – действительно стало получаться каким-то чудом из ничего, из дневного света. Вот почему в этой повести Платонов столь иронически изобразил бухаринский план построения социализма. Разумеется, он, как и участники «течения», не стал сталинистом. Так что же из себя представлял тот «ветер истории», который наполнил паруса в том числе и сталинской бюрократии, ибо она оседлала этот необъяснимый порыв и прорыв истории?
«Не могу скрыть от вас, дедушка, – писал Лифшиц в своем памфлете 1965 г., – что сначала это возведенное в принцип презрение к объективным условиям показалось нам с И. Жуковым очень странным, каким-то даже новым проявлением детской болезни "левизны" неуместной в марксизме. Но потом мы пришли к выводу, что эта черта получила такой монументальный рост, что ее тоже нужно принять в расчет и причислить к объективным условиям. В большом потоке, который рванулся куда-то в неведомое и завертел нас, как щепки, много было такого, что хоть плачь. Столько всяких ненужных, нелепых, иррациональных затрат и жестоких деяний, что хватило бы на три исторические трагедии. Но миллионы людей пришли в движение – поход, война, ну, словом, что-то значительное, даже возвышенное. На болотах росли города, в пустыне зажглись огни современной индустрии»37.