Учитывая, сколько мы смотрим телевизор и как много просмотр телевизора для нас значит, кажется неизбежным – и для писателей, и для Офисных Джо, считающих себя вуайеристами, – самовнушение, что люди по ту сторону экрана – люди, которые часто кажутся самыми яркими, привлекательными, одушевленными, живыми в нашей повседневной жизни, – это одновременно люди, которым неизвестно, что за ними наблюдают. Эта иллюзия вредна. Она вредна для одиноких, потому что запускает цикл отчуждения (т. е. «Почему я не могу быть как они?» и т. д.), и вредна для писателей, потому что ведет к тому, что мы начинаем путать поиск материалов для вымысла с потреблением вымысла. Гиперчувствительность самоосознанных людей по отношению к окружающим ведет к тому, что мы смотрим в одностороннее окно телевизора в состоянии расслабленного и полного принятия, поглощенные зрелищем. Мы смотрим, как самые разные актеры играют самые разные роли и т. д. Триста шестьдесят минут в день мы получаем бессознательное подтверждение подсознательного тезиса о том, что самое важное качество любого по-настоящему живого человека – это его смотрибельность и что истинная ценность человека не просто идентична, но вшита в саму идею смотрения. Плюс идея о том, что важнейший элемент настоящей смотрибельности – это способность делать вид, что ты не в курсе, будто на тебя смотрят. Вести себя естественно. Люди, которых мы, молодые писатели вместе с одинокими затворниками, изучаем, которым мы сопереживаем и жизни которых проживаем, – все эти люди намеренно, в силу гениальности притворного самосознания, специально подобраны для того, чтобы выдерживать человеческий взгляд. И мы отчаянно пытаемся выглядеть беспечно, пока с жутким видом потеем в метро.
Если отложить всю эту экзистенциально-вуайеристскую головоломку, нельзя отрицать, что люди в США так много смотрят телевизор просто потому, что это весело. Я знаю, что сам смотрю телик в основном ради развлечения и что минимум пятьдесят один процент от времени просмотра действительно развлекаюсь. Это не значит, что я не воспринимаю телевидение всерьез. Главная цель данного эссе – показать, что современное телевидение особенно опасно для американских писателей как раз потому, что мы недостаточно серьезно его воспринимаем и как распространитель информации, и как то, что определяет культурную атмосферу, внутри которой мы дышим и существуем, а многих из нас настолько ослепило постоянное облучение экрана, что мы относимся к ТВ так же, как недалекий рейгановский председатель Федеральной комиссии по связи Марк Фаулер, в 1981 году назвавший телевидение просто «еще одним электрическим прибором, тостером с картинками»[90].
И тем не менее невозможно отрицать, что просмотр телевизора доставляет удовольствие – и, как ни странно, похоже, люди из моего поколения получают удовольствие не столько от просмотра телепрограмм, сколько от насмешек над ними. Но здесь надо помнить, что молодые американцы выросли в атмосфере презрения к телевидению, так же как мы выросли в атмосфере телевидения в принципе. Я знал, что телик – это «огромная пустыня», задолго до того, как узнал о том, кто такие Ньютон Миноу[91] и Марк Фаулер. И это действительно весело – цинично посмеиваться над телевидением: над тем, что смех «живой аудитории» в ситкомах всегда подозрительно постоянен в плане высоты и длительности, или над тем, как в мультфильме «Флинтстоуны» изображается путешествие – герои четыре раза проезжают мимо совершенно одинаковых картонных дерева, камня и дома. Забавно, когда на экране в рекламе Впитывающего Белья для Взрослых появляется сморщенная Джун Эллисон и говорит: «Если у вас недержание, вы не одиноки», заржать и крикнуть в ответ: «Зато ты наверняка одинока, Джун!»
Впрочем, большинство исследователей и критиков, пишущих об американской популярной культуре, похоже, относятся к телевидению очень серьезно и страдают от того, что видят. Стенания о пустотелости и нереальности всего происходящего на экране общеизвестны. И эти стенания часто в плане банальности и глупости превосходят даже те телешоу, на которые жалуются критики, поэтому, думаю, многие молодые американцы и считают саму критику менее интересной, чем телевидение. Мне даже не пришлось долго искать убедительный пример того, о чем говорю. Раздел «Культура и отдых» в газете «Нью-Йорк таймс» за воскресенье, 5 августа 1990 года, попросту заходится в горькой критической насмешке над телевидением, и самые раздраженные статьи – даже не о низком качестве программ, а о том, что ТВ превратилось в гадкий инструмент разложения культуры. В кратком обзоре летних провальных кассовых хитов, в которых «реализм, похоже, совершенно вышел из моды», Джанет Мазлин хватает абзаца, чтобы обнаружить истинного виновника в этой антиреальности: «О „реальной жизни“ мы слышим только из телешоу, собранных из пятнадцатисекундных отрывков (где „реальные люди“ не только изъясняются краткими аккуратными трюизмами, но и, судя по всему, так же мыслят; они, похоже, тоже слишком много смотрят формирующее реальность телевидение)»[92]. И Стивен Холден, начиная с уничижительного разгрома современной поп-музыки, похоже, абсолютно точно знает, что именно стоит за тем, что он ненавидит: «Поп-музыка – это больше не мир-в-себе, но лишь придаток к телевидению, где поток рекламных изображений проецирует культуру, в которой продается все, а главные ценности в жизни – это слава, власть и красивое тело»[93]. И так далее, и так далее, статья за статьей. Из всех статей в сегодняшней газете в разделе «Культура и отдых» мне удалось найти только одну, где автор смог сказать о телевидении хоть что-то позитивное – и это восторженный текст о том, как многие нынешние выпускники Лиги Плюща летят прямиком в Нью-Йорк и Лос-Анджелес, чтобы писать для телевидения, прямо с порога выторговывают себе зарплаты от двухсот тысяч долларов и наслаждаются мгновенным повышением до статуса взмыленного продюсера с планшетом. В этом отношении номер «Таймс» за 5 августа – хороший пример того странного отношения, которое бытует уже несколько лет: усталое презрение к ТВ как к творческому продукту и культурной силе, смешанное с пристальным интересом к тому, как работает заэкранная машинерия по производству творческого продукта и культурной силы.
Уверен, не только у меня есть знакомые, с кем я ненавижу смотреть телик, потому что они открыто его презирают: без конца жалуются на избитые сюжеты, нереалистичные диалоги, слащавые концовки, мягкую снисходительность ведущих новостей, кричащую лесть рекламы, – и в то же время, несомненно, одержимы теликом, в каком-то смысле нуждаются в том, чтобы презирать его по шесть часов в день. Младшие рекламные менеджеры, начинающие кинорежиссеры, поэты-аспиранты – они, как показывает мой опыт, особенно склонны к состоянию, когда одновременно ненавидят, боятся и нуждаются в телевидении, стараются обеззаразить себя от того, что с ними делает просмотр в таком количестве, тем, что смотрят с усталым презрением вместо горячей доверчивости, с которой большинство из нас смотрели ТВ в детстве (стоит отметить, что большинство писателей до сих пор смотрят телик с горячей доверчивостью).
Но если учесть, что устало-презрительная «Таймс» всегда держит демографическую руку на пульсе читательского вкуса, пожалуй, будет логично предположить, что самым образованным покупателям «Таймс» присуще то же усталое презрение к телевидению, тот же странный гештальт ненависти/потребности/страха шесть часов в день. Опубликованные исследования телевидения хорошо отражают это умонастроение. И оглушающе скучное качество большинства «литературных» попыток проанализировать телевидение скорее связано не с напыщенными абстракциями, с помощью которых ученые показывают, что телевидение – это нормальный объект для эстетического исследования (см. фрагмент из научной работы 1986 года: «Форма моего вторничного вечернего досуга структурирована диалектикой элизий и разломов между серией окон… „Поток“ – это скорее обстоятельство, а не продукт. Реальный выхлоп ТВ – это квант, мельчайший маневренный широковещательный бит»[94]), – а с тем пресыщенным цинизмом, с каким авторы научных работ о ТВ насмехаются и поносят феномен, который выбрали своим поприщем. Эти авторы похожи на тех, кто презирает – в смысле всерьез, по-крупному презирает – своих супругов или работу, но никогда не разведется и не уволится. Похоже, что критический подход уже давно деградировал до состояния старого доброго нытья. Самый важный вопрос насчет телевидения теперь не в том, какие неприятные последствия может иметь наше взаимодействие с телевизором, а в том, как эти проблемы по возможности решить. В этом месте поп-критики и ученые красноречиво молчат.
Вся штука в том, что если кто-то и задает интересные вопросы о телевидении времен fin-de-siècle, то это американское искусство, конкретно – некоторые течения современной американской литературы: «Что именно мы так сильно ненавидим в современной телевизионной культуре? Почему мы так в нее вовлечены, если так сильно ее ненавидим? Какие последствия может повлечь за собой подобная постоянная, добровольная вовлеченность в медиум, который мы ненавидим?» Но, как ни странно, телевидение само задает эти вопросы и само же на них отвечает. Это еще одна причина, почему критика ТВ в большинстве своем выглядит такой пустотелой. Телевидению удалось стать своим собственным самым успешным и богатым аналитиком.
Утром 5 мая 1990 года, пока я собирал информацию и издевался над издевательским тоном вышеупомянутых статей в «Таймс», по телику шла серия синдицированного «Сент-Элсвера», прорвавшаяся на бостонский телерынок воскресного утра, в остальном захваченный телепроповедниками, рекламой и стероидо-полиуретановыми «Американскими гладиаторами», – сериала самого по себе не без шарма, но явно не самого возбуждающего. Синдикация – это еще одно новое увлечение нашего общества не только потому, что большие кабельные каналы вроде WGN из Чикаго или TBS из Атланты поднялись с местного уровня вещания на национальный, но и потому, что синдикация полностью меняет творческую философию телевидения. Поскольку благодаря синдицированным сделкам (когда дистрибьютор получает и оплату за передачу, и процент рекламных слотов для своей собственной рекламы) создатели успешных телевизионных сериалов имеют по-настоящему неприличную прибыль, многие новые телепрограммы специально задуманы и проданы с учетом аудитории одновременно и прайм-тайма, и дальнейшей синдикации и теперь вдохновлены не мечтами о телеинституте десятисезонных-всеми-любимых-телешоу, таких как «МЭШ» и «Чирс!», а скромными тремя сезонами, в которые поместятся семьдесят восемь серий, необходимых для привлекательного синдицированного пакета. Кстати, я, как и миллионы других американцев, знаю всю эту техническую инсайдерскую информацию потому, что видел специальное трехсерийное шоу о синдикации в «Энтертейнмент тунайт», который сам по себе – первая «новостная» программа с национальной синдикацией и первая коммерческая информационная программа с такой популярностью, что телестанции стали за нее платить.
Еще утренняя воскресная синдикация интригует потому, что телешоу, которые по утрам стоят в сетке вещания бок о бок, подобраны на зависть французским сюрреалистам. Обаятельные колдуньи в сериале «Моя жена меня приворожила» и коммерчески-сатанинские видеоклипы с хеви-металом из «Top Ten Countdown» перемежаются выступлениями отретушированных проповедников, обличающих демонизм в американской культуре. Вы можете переключаться между «сие есть Кровь Моя»[95] транслируемой мессы и Зэпом из «Американских гладиаторов», который разбивает нос прохожему полиуретановой дубинкой-батакой. Или даже лучше: взгляните на девяносто четвертую серию «Сент-Элсвера» за 5 августа 1990 года, впервые вышедшую в 1988-м, которая идет в синдикации по бостонскому 38-му каналу сразу после двух эпизодов подряд «Шоу Мэри Тайлер Мур», этой иконы семидесятнической сентиментальности. Сюжет серий «Мэри Мур» тут не важен. Но серия «Сент-Элсвера», какую показывали следом, отчасти касалась камео психически нездорового пациента, верившего, будто он – Мэри Ричардс из «Шоу Мэри Тайлер Мур». Также он верил, что другой психически нездоровый пациент – это Рода, доктор Уэстфал – мистер Грант, а доктор Аушлендер – Мюррей. Длился этот психиатрический подсюжет недолго, к концу серии с ним разобрались. Псевдо-Мэри (унылый увалень в исполнении актера, чьего имени я не уловил, но помню, что он играл одного из невротичных клиентов доктора Хартли в старом «Шоу Боба Ньюхарта») спасает другого психиатрического эпизодического пациента, – которого принимает за Роду и который пребывает в ярости от того, что его принимают за женщину, тем более вымышленную (его играет парень, раньше игравший мистера Карлина, самого непостижимого клиента доктора Хартли), – от нападения человека с частичной гебефренией. В благодарность Рода / мистер Карлин / пациент заявляет, что он согласен быть Родой, если так хочет Мэри/невротик/пациент. Из-за этого слишком реального великодушия психическое расстройство псевдо-Мэри тут же проходит. Унылый увалень в беседе с доктором Аушлендером признает, что он не Мэри Ричардс. У него старая добрая амнезия – человек без личности, экзистенциально плывущий по течению. Он понятия не имеет, кто он. Он одинок. Он много смотрит телевизор. Он решил: «лучше поверить в то, что я персонаж телесериала, чем в то, что я никто». Доктор Аушлендер берет раскаявшегося пациента на прогулку, на свежий зимний бостонский воздух, и обещает, что он, парень-без-личности, когда-нибудь, очень вероятно, сможет понять, кто он на самом деле, раз смог освободиться от «телевизионного безумия». Невероятно счастливый и благодарный за такой прогноз пациент снимает свой ворсистый зимний берет и подбрасывает в воздух. Заканчивается серия стоп-кадром с зависшим в воздухе беретом – оставляя как минимум одного зрителя в состоянии горячей доверчивости.
Это был бы просто очередной остроумный низкоконцептуальный сюжет из восьмидесятых, где подброшенный в финале берет лукаво обесценивает критику доктора Аушлендера в адрес телевидения, если бы не бесчисленные слои иронических и запутанных телевизионных образов и фактов, вращавшихся вокруг этой невероятно высококонцептуальной серии. Ведь в ней есть еще одна звезда со своим камео в соседнем подсюжете – Бетти Уайт, которая играла Сью-Энн Нивенс в старом «Шоу Мэри Тайлер Мур», а здесь играет измученного хирурга из НАСА (не спрашивайте). И на тридцать второй минуте серии мисс Уайт с почти трагической неизбежностью встречается с одержимым телевидением псевдо-Мэри во время соответственных измученных скитаний по больничным коридорам, и на неизбежный радостный крик пациента «Сью-Энн!» она с очень серьезным лицом отвечает, что, должно быть, он ее с кем-то перепутал. Стоит ли говорить, сколько уровней фантазии, реальности и личности здесь переплетено: например, пациент одновременно и ошибается, и не ошибается, когда ошибается и принимает Бетти Уайт за Сью-Энн Нивенс; нет никаких сомнений, что в Йеле уже кто-то пишет диссертацию о Делёзе, Гваттари и одной этой серии. Но самые интересные уровни смыслов здесь – и главная мысль – лежат за пределами кадра. Для канала NBC «Сент-Элсвер» – как и «Шоу Мэри Тайлер Мур», и «Шоу Боба Ньюхарта» до того – спродюсирован, снят и передан в синдикацию студией МТМ, которой владела Мэри Тайлер Мур, а руководил ее бывший муж, Грант Тинкер, в итоге занявший должность генерального директора NBC; и сценарии эпизодов «Сент-Элсвера» редактировал Марк Тинкер, пасынок Мэри и наследник Гранта. Психически больной пациент клиники – сосланный, блуждающий ветеран одного из сериалов на МТМ – жалостно тянется к сосланному, блуждающему (буквально НАСА, господи боже!) ветерану другого сериала на МТМ, а ее невозмутимый ответ – часть сценария, написанного сотрудником МТМ, тем же, кто пародийно обесценивает речь доктора Аушлендера из МТМ с помощью защищенного авторским правом МТМ-броска берета в воздух в исполнении того ветерана МТМ, которому «кажется», что он другой человек. Фаулеровская критика со стороны доктора А., согласно которой телевидение всего лишь «отвлекает людей», не столько наивна, сколько безумна: в этой серии нет вообще ничего, кроме телевидения. Каждый персонаж, конфликт, шутка и драматический ход завязаны на инволюции, самоцитировании и метателевидении. Это внутренняя шутка внутри внутренней шутки.
Так почему же эту внутреннюю шутку понимаю я? Потому что я, зритель по эту сторону экрана вместе со всей остальной Аудиторией, «свой» для внутренней шутки. Я так много раз видел, как Мэри Тайлер Мур «по-настоящему» подбрасывает в воздух ворсистый берет, что этот образ из области «клише» переместился в область «теплой ностальгии». Психического пациента я знаю из «Шоу Боба Ньюхарта», Бетти Уайт – из кучи других сериалов, а от «Энтертейнмент тунайт» знаю еще множество других интригующих и никак не связанных между собой фактов о студии МТМ и синдикации. Я, псевдовуайерист, действительно «за кулисами», я подготовлен к тому, чтобы понять внутреннюю шутку. Но я вовсе не шпион, который пробрался на территорию ТВ. Все ровно наоборот. Это ТВ – даже самые мелкие бытовые детали производства сериалов – перебралось на мою – нашу – сторону экрана. А мы – пресыщенная, уставшая, но очень интересующуюся и прежде всего осведомленная Аудитория. И эта осведомленность полностью изменила как возможности для «творчества» на ТВ, так и наносимый этим «творчеством» вред. В 1988 году эта серия «Сент-Элсвера» была номинирована на «Эмми». За лучшую телепостановку.
В самых лучших телешоу последних пяти лет иронических самоотсылок стало столько, что никакому другому постмодернистскому виду искусства и не снилось. Цвета видеоклипов на МТV, сине-черные и искристо-мерцающие, – это цвета телевидения. Обращения Дэвида из «Детективного агентства „Лунный свет“» и Ферриса из «Бьюллера» к зрителю – это так же смело, как и злорадный монолог злодея из старой мелодрамы. Сегменты нового новостного шоу о звездах «После работы» заканчиваются тизером, где в студии взмыленные парни в наушниках просят поставить тизер. Эмтивишная телевикторина с довольно сухим названием «Пульт» обрела такую популярность, что прорвалась за пределы эмтивишной мембраны и теперь синдицируется повсюду. Самые модные рекламные ролики с нарисованными на компьютере яркими задниками и с безэмоциональными красотками в зеркальных очках и резиновых слаксах, преклоняющимися перед разными видами скорости, возбуждения и престижа, кажутся не более чем представлением самого телевидения о том, как телевидение дарует спасение одиноким Офисным Джо, которые слишком долго пассивно смотрят телевидение.
Главное объяснение бессмысленности большей части опубликованных критических статей о ТВ в том, что у телевидения выработался иммунитет к обвинениям в утрате всякой содержательной связи с внешним миром. Дело не в том, что обвинения в утрате связи – неправда, а в том, что это неважно. В том, что любая связь такого рода бесплодна. Раньше телевидение показывало не только на себя. Тех из нас, кто родился, скажем, в шестидесятые, телевидение натаскивало смотреть туда, куда оно показывает, – обычно на версии «настоящей жизни», которые станут красивее, слаще и живее, если мы поддадимся продукту или соблазну. Сегодня же мега-Аудитория натаскана гораздо лучше, и ТВ избавилось от всего лишнего. Собака, на что бы вы ни показывали, всегда смотрит на палец.
Не то чтобы самоцитирование – какая-то новинка для американской индустрии развлечений. Сколько радиошоу – «Джек Бенни», «Бернс и Аллен», «Эббот и Костелло» – во многом были о самих себе? «Ну вот, Лу, а ты говорил, что я не смогу пригласить на шоу звезду вроде мисс Люсилль Болл, мелкий ты засранец». И т. д. Но когда телевидение ввело элемент просмотра, а вместе с ним новую экономику и культуру, о которых на радио не могло быть и речи, «отсылочные» ставки сразу взлетели до небес. Шесть часов в день – это больше, чем многие люди (сознательно) посвящают любому другому делу. Потребление в настолько больших дозах в итоге естественно влияет на наше представление о самих себе – мы стали в большей степени зрителями, более самоосознанными. Потому что практика «просмотра» экспансивна. Экспоненциальна. Мы столько времени смотрели, что скоро начали смотреть, как смотрим. Начали «чувствовать», как чувствуем, и желать пережить «переживание». И об этом подвид американцев, который любит писать литературу, пишет все больше и больше…
Появление в Америке шестидесятых того, что называют «метапрозой», было с восторгом встречено академическими критиками как некая радикальная эстетика, совершенно новая литературная форма, литература, освобожденная от культурных традиций миметичного нарратива и способная окунуться в рефлексивность и медитации об отсылках. Может, она и была радикальной, но полагать, будто постмодернистская метапроза возникла без осознания предшествующих ей изменений в читательском вкусе, так же простодушно, как полагать, будто все студенты, которых мы видели по телевизору на протестах против войны во Вьетнаме, протестовали только потому, что ненавидели войну во Вьетнаме. (Они, может, и ненавидели войну, но еще они хотели, чтобы по телевизору показали, как они ее ненавидят. В конце концов, саму войну они увидели именно по телевизору. Почему бы не использовать для протеста тот самый медиум, что сделал их протест возможным?) У метапрозаиков, может, и было до фига всяких эстетических теорий, но еще они были разумными членами общества, которое сменило старое представление о самом себе как о нации людей, привыкших «делать» и «быть», на новую версию Америки как атомизированной массы тех, кто самоосознанно смотрит и предстает на всеобщее обозрение. Поскольку метапроза в своей начальной и самой важной фазе на самом деле была не более чем разовым расширением своего же главного теоретического антагониста, Реализма: если Реализм говорит о том, что видит, метапроза говорит о том, как видит себя, пока видит то, что видит. Иными словами, этот высококультурный постмодернистский жанр сформировался под сильным влиянием возникшего телевидения и метастазов осознанного просмотра. И (утверждаю я) американская литература до сих пор остается под влиянием телевидения… особенно те ее виды, что корнями уходят в постмодернизм, а это означает, что даже в своем самом бунтарском зените метапроза не столько «реагировала» на телевизионную культуру, сколько послушно ей подчинялась. Даже тогда границы уже начинали рушиться.
Странно, что у самого ТВ ушло так много времени на то, чтобы разглядеть свою могучую рефлексивность. Довольно долго телевизионные шоу о том, как делают телевизионные шоу, были редкостью. «Шоу Дика ван Дайка» стало пророческим, а Мэри Мур перенесла его идею в собственное десятилетнее исследование ангста местного рынка. Теперь, конечно, есть куча всего от «Мерфи Брауна» до «Макса Хедрума» и «Энтертейнмент тунайт». А с батареей модных сардонических приемчиков в духе «это-просто-телик» Леттермана, Миллера, Шендлинга и Лено круг, начинавшийся с «мы просто обязаны пригласить мисс Болл в наше шоу, приятель», замкнулся и превратился в спираль, в способность телевидения отвергать связь и кастрировать протест, подпитанный очень иронической постмодернистской самоосознанностью, которую оно же и помогло сформировать.
Это займет время, но я докажу вам, что точка, где телевидение и литература пересекаются и приходят к согласию, – это сознательная ирония. Ирония – это, конечно же, почва, которую писатели возделывают давно и усердно. А еще ирония важна для понимания ТВ, потому что сегодня «ТВ» – с тех пор как укрепилось настолько, чтобы из акронима превратиться в образ жизни, – вращается вокруг всевозможных абсурдных противоречий, какие ирония призвана разоблачать. Иронично, что такая синкретическая и обезличивающая сила, как телевидение, черпает свою энергию в многообразии и всевозможных его проявлениях. Иронично, что телевизионным исполнителям для создания иллюзии бессознательной привлекательности необходима очень коварная и непривлекательная самоосознанность. Что продукты, которые якобы помогут выразить индивидуальность, могут позволить себе рекламу на телевидении только потому, что их продают огромному количеству людей. И т. д.
Телевидение относится к иронии примерно так же, как образованные одинокие люди – к телевидению. Телевидение боится способности иронии к разоблачению и одновременно в ней нуждается. Нуждается, потому что практически создано для иронии. Потому что ТВ – это двухчувственный медиум. Замена радио на ТВ – это не замена звука на картинку; это добавление картинки. Поскольку нестыковка между тем, что сказано, и тем, что показано, это охотничьи угодья иронии, классическая телевизуальная ирония возникает из конфликта между изображениями и звуками. Показанное обесценивает сказанное. В научной статье о новостях телесетей есть описание известного интервью с топ-менеджером компании «Юнайтед фрут» на CBS по поводу ситуации в Гватемале: «Ничего не знаю об этом вашем так называемом „притеснении“, – говорит журналисту Эду Рэбелу этот топ-менеджер в роскошном семидесятническом костюме и с плохим зачесом. – По-моему, это все выдумки журналистов»[96]. Во время интервью на экран выводят видео без комментариев: гватемальские дети с раздутыми животами в трущобах и профсоюзные активисты, лежащие в грязи с перерезанным горлом.
Классическая телевизионная ирония достигла пика летом 1974 года[97], когда безжалостные объективы камер зафиксировали мощный «разрыв доверия» между картинкой официальных заявлений и реальностью мухлежа в высших эшелонах власти. Это изменило нацию, мы превратились в Аудиторию. Если врет даже президент, кому тогда вообще можно верить, кто же тогда вообще представляет реальность? Тем летом телевидение играло роль искреннего, взволнованного взгляда на то, что находится за всеми картинками. Та ирония, что телевидение само по себе – это поток картинок-образов, была очевидна даже для двенадцатилетнего[98], который сидел перед экраном поглощенный зрелищем. После 1974-го, казалось, выхода уже нет. Образы и ирония повсюду. Неслучайно премьера «Субботним вечером в прямом эфире» – этих Афин бессмысленного цинизма со специализацией на пародиях на (1) политиков и (2) телешоу, – состоялась следующей осенью (на телевидении).
Меня беспокоит, что я говорю «телевидение боится…» или «телевидение играло роль…», потому что – хотя это в каком-то смысле и необходимый уход в абстракцию – разговор о телевидении как о некоем организме может легко скатиться в самый отвратный вид антиантителевизионной паранойи, которая выставляет телевидение автономным дьявольским развратителем личного мивоззрения и общественной инициативы. Я бы хотел этого избежать. Хотя я и убежден, что телевидение сегодня стало причиной настоящего кризиса американской культуры и литературы, я не согласен с реакционерами, которые видят в ТВ этакое зло, обрушившееся на невинное население и ведущее к снижению IQ и ухудшению результатов госэкзаменов, пока мы все сидим тут на наших толстеющих задницах, а в глазах у нас вращаются маленькие гипнотические спиральки. Критики вроде Сэмюэля Хантингтона и Барбары Такман, утверждающие, что ТВ повинно в снижении наших эстетических стандартов, что «современная культура захвачена коммерциализмом, направленным на массовый рынок и обязательно на массовый вкус»[99], могут быть опровергнуты утверждением, что их propter hoc – это даже не post hoc[100]: к 1830 году де Токвиль уже диагностировал у американской культуры склонность к легким удовольствиям и массовым развлечениям, «зрелищам неистовым, невежественным и грубым», чья цель «скорее разжечь страсти, чем усладить вкус»[101]. Считать телевидение злом так же непродуктивно и глупо, как и сравнивать его с «тостером с картинками».
Разумеется, нет никаких сомнений в том, что телевидение – это пример низкого искусства, чья цель – радовать людей, чтобы залезть к ним в карман. Ввиду экономики развлечения в национальном вещании, которое финансируется рекламой, единственная цель телевидения – и это не отрицал ни один причастный к ТВ со времен первых санкционированных испытаний компании RCA в 1936 году – увеличение количества просмотров. Телевидение – воплощение низкого искусства из-за своего желания привлечь и обогатиться на внимании беспрецедентного количества людей. Но низкое оно вовсе не потому, что вульгарное, сексуально озабоченное или глупое. Часто оно таким и бывает, но это лишь логическая производная его потребности привлекать и радовать Аудиторию. И я не говорю, что телевидение вульгарно и глупо, потому что вульгарны и глупы люди, составляющие Аудиторию. Оно такое просто потому, что люди обычно очень похожи в своих вульгарных, сексуально озабоченных и глупых интересах и дико отличаются друг от друга в том, что касается интересов изысканных, эстетических и благородных. Все дело в синкретическом разнообразии: в качестве продукта не виноваты ни медиум, ни Аудитория.
И все же за то, что отдельные американские человеческие существа потребляют вульгарное, озабоченное и глупое искусство в потрясающих дозах объемом в шесть часов в день, – за это должны ответить и мы, и в ТВ. Мы – в основном потому, что никто не держит нас на мушке и не заставляет проводить время, почти равное времени сна, за тем, что, если подумать, не очень полезно. Жаль портить удовольствие, но это правда: шесть часов в день – это не очень полезно.
Величайшая ежеминутная привлекательность телевидения в том, что оно увлекает, но ничего не требует. Проходить стимуляцию можно в состоянии покоя. Получать, ничего не давая в ответ. В этом смысле телевидение напоминает то, что можно назвать Особым Угощением (таким, как, например, сладости, алкоголь), – т. е. вещи, которые в небольших дозах в целом безвредны и приносят удовольствие, но очень вредны в больших дозах и реально вредны, если регулярно потреблять их в количествах наравне с основными продуктами питания. Можно только гадать, какому литражу джина или весу плиток «Тоблерона» эквивалентны шесть часов Особых Угощений в день.
Говоря поверхностно, телевидение в ответе за то, сколько времени мы тратим на его потребление, лишь потому, что оно ужасно успешно справляется со своей задачей – с наращиванием огромного количества просмотров. В плане социальной ответственности представители ТВ очень напоминают производителей военного вооружения: никаких претензий до тех пор, пока они не станут чуть-чуть чересчур хороши в своем деле.