bannerbannerbanner
Черные холмы

Дэн Симмонс
Черные холмы

Полная версия

Ты помнишь, моя дорогая, как я – все еще пыльный после скачки и железной дороги – распахнул дверь, подхватил тебя, отнес на кровать, покрыл тебя поцелуями, неловко расстегивая на тебе одежды, пока ты расстегивала пуговицы на моем мундире, как потом ты расшнуровала свой корсет и опустила верхнюю часть платья, а я срывал с тебя нижние юбки и панталоны. Ты помнишь, как мои шпоры стукнулись об изножье кровати (которую с таким трудом доставили в Форт-Райли), когда ты уложила меня на спину, уселась на меня, как я мог бы запрыгнуть на Вика, ухватила меня своей алчущей рукой и направила в себя.

Ты, наверное, помнишь, что мы кончили в считаные секунды (возможно, наши крики отвлекли внимание часовых на вышках), но, как и было заведено между нами с самого медового месяца, через несколько минут мы начали все сначала, срывая с себя те одежды, что еще на нас оставались, не переставая гладить, ласкать, целовать и лизать друг друга.

Я знаю, что потом, после второго любовного приступа, уснул; уснул в первый раз за пять нелегких дней пути, оставив позади пятьсот миль, но два часа спустя ты разбудила меня. Ты распорядилась, чтобы дневальные и солдаты натаскали ведрами горячей воды, и они, стараясь не шуметь, на цыпочках в своих высоких ботинках проходили мимо меня, а я храпел на кровати, лежа голым под легкой простыней (моя одежда в беспорядке валялась на полу, а тебе было наплевать, что они могут подумать по этому поводу), и когда я проснулся, занавески были задернуты, а ты голая стояла у кровати и манила меня в ванную.

Ах, эта роскошь ванны на когтистых львиных лапах в том дворце, каким стала для меня квартира для приезжающих погостить жен старших офицеров в Форт-Райли.

Нам пришлось тем же вечером уехать поездом, взять твою служанку Элизу и забрать кухонную плиту назад в Форт-Харкер, чтобы потом отправиться в долгий путь верхом и в фургоне в Форт-Уоллас, но тот час в горячей ванне… Ты помнишь, моя Либби, моя дорогая? Ты помнишь, как в этом пару прижималась ко мне спиной, а я держал в ладонях твои прекрасные груди и целовал твою прекрасную шею, и твои красивые ушки, и твои чудные губы, потом целовал тебя снова, когда ты вывернула голову, чтобы твои губы могли найти меня и чтобы ты могла развернуться и упасть на меня, а твоя рука ушла под воду, чтобы снова меня найти?

Ах, моя дорогая Либби… я помню мой язык в твоей сладкой киске, твой алчущий рот на моем естестве. В тот день мы восемь раз занимались любовью, и ты кончила десять раз, и мы оба не забывали, даже в нашей страсти и радости, что впереди нас ждут долгие дни трудного пути, когда мы не сможем уединиться хотя бы для того, чтобы обменяться поцелуем. Я помню, когда мы впопыхах одевались, чтобы засвидетельствовать почтение командиру, а потом мчаться с Элизой, сундуками и плитой на станцию (Элиза перед этим выстирала и отгладила мою грязную одежду, пока мы с тобой были еще наедине и голыми; она к этому привыкла), и я принялся застегивать ширинку, а ты в одном корсете, с еще влажными волосами на лобке, остановила мою руку, а потом опустилась на колени в последний раз…

Ты помнишь, моя дорогая, что по возвращении я был предан военно-полевому суду за то, что, среди прочих проступков, оставил свой пост. На год меня отстранили от командования, я не получал жалованья и был понижен в звании. Я готов тысячу раз быть преданным военно-полевому суду и тысячу раз быть отстраненным ради тебя, моя любимая. Но ты знаешь это. Ты всегда это знала.

Ты нужна мне, Либби. Я не знаю, где я. Здесь темно, темно и холодно. Я слышу звуки и голоса, но они такие приглушенные и, кажется, доносятся из какого-то очень далекого далека. Никак не могу вспомнить последние часы, дни, минуты, наш марш, индейцев, какая у нас произошла схватка… Я не помню почти ничего, кроме той абсолютной реальности, которая есть ты, моя любимая.

Говоря по правде, моя любовь, я не могу вспомнить, где я был и что случилось. Могу предположить, что меня ранили, может быть, серьезно, но я, похоже, не в состоянии прийти в себя настолько, чтобы понять, цело ли мое тело, на месте ли мои конечности. Иногда я слышу поблизости человеческие голоса, но никак не могу понять, что они там говорят. Может быть, я в каком-то госпитале, где есть немецкие сиделки? Я знаю только одно: я здесь, в этой коматозной темноте, все еще сохранил разум и мои воспоминания о тебе и о нашей любви. Надеюсь, это всего лишь солнечный удар или сотрясение мозга и скоро я в полной мере приду в сознание.

Ты же не хочешь, чтобы твой Оти[16] оказался искалеченным, чтобы стройное тело твоего красивого мальчика покрылось шрамами или лишилось нужных частей. Я обещал тебе… Я обещал тебе, покидая Форт-Линкольн… я всегда обещал тебе: во время войны, перед каждой кампанией здесь, на равнинах, – что я вернусь и мы навечно, навечно, навечно останемся вместе.

Ах, Либби… Либби, моя дорогая… моя любимая девочка, моя золотая жена. Моя любовь. Моя жизнь.

6. На Шести Пращурах

Август 1936 г.

Пятьсот шесть ступенек.

Паха Сапа останавливается у основания лестницы и окидывает взглядом пятьсот шесть ступенек, которые ему предстоит преодолеть. Это все те же пятьсот шесть ступенек, по которым он поднимался почти каждый рабочий день в течение последних пяти лет. Сейчас шесть часов сорок пять минут утра (21 августа, пятница), и солнце уже нагрело воздух в долине до такой же степени, что и здесь – на Черных холмах. Воздух полнится стрекотанием кузнечиков и сладковатым запахом разогретой желтой сосны. Сегодня пятница, и Паха Сапа знает, что бригада, которая спустится сегодня вечером сверху, будет играть в привычную игру «горный козел»; пятьсот шесть ступенек разделены на наклонные пролеты, их насчитывается около сорока пяти, между ними горизонтальные площадки, а суть игры состоит в том, что веселящиеся работяги будут прыгать с площадки на площадку, как горные козлы, стараясь не касаться пятидесяти или около того ступенек между ними. Паха Сапа знает, что пока это никому не удавалось, но никто еще шеи или ног тоже не сломал, так что козлиная игра состоится и в конце сегодняшнего длинного рабочего дня, дикие прыжки будут сопровождаться криками и улюлюканьем усталых бурильщиков, лебедочников, шахтеров и взрывников, уходящих на выходные.

Паха Сапа смотрит на пятьсот шесть ступенек и понимает, что устал, еще даже не начав подниматься.

Да, конечно, ему на днях исполняется семьдесят один год, но не в этом причина его ранней утренней усталости. Месяц назад Паха Сапе поставили диагноз «рак» – он, чтобы не узнали рабочие или Борглум, ездил для этого к доктору в Каспер, штат Вайоминг, а не в близлежащий Рэпид-Сити, – и болезнь уже начинает поедать его изнутри. Он чувствует это. Значит, у него осталось меньше времени, чем он рассчитывал.

Но Паха Сапа, хотя и тащит на плече сорокафунтовый ящик с взрывателями и динамитом, поднимается, не останавливаясь, чтобы передохнуть на одном из сорока пяти пролетов или площадок. Он всегда был удивительно силен для человека его габаритов, и не поддастся слабости сейчас, пока это не станет абсолютно необходимо. А пока такой необходимости нет.

Паха Сапа часто слышал, как посетители внизу оценивают высоту от поверхности долины (где расположены парковка и студия Борглума) до вершины каменных голов в «тысячу футов», но расстояние от самой низкой точки хаотических отвалов из обломков и валунов до макушек голов Вашингтона, Джефферсона и (появляющегося) Линкольна всего немногим более четырехсот футов. Тем не менее подняться туда – все равно что одолеть лестницу сорокаэтажного здания (Паха Сапа видел такие в Нью-Йорке), и человеку, чтобы взобраться на вершину того, что называется теперь горой Рашмор, нужно около пятнадцати минут.

Конечно, всегда можно воспользоваться канатной дорогой – открытым вагончиком размером с будку садового сортира, который со свистом проносится мимо Паха Сапы, пока тот тащится по очередному пролету в пятьдесят ступеней; но даже новички знают, что несколько лет назад, когда укосина на вершине горы обрушилась, вагончик (а вместе с ним трос и платформа, что была наверху) полетел на дно каньона. Борглум как раз ждал вагончика: он всегда катался туда-сюда, зависал где-то посредине, изучая тот или иной фрагмент работы, или же поднимал каких-либо важных персон, – но в тот день вагончик был загружен бидонами с водой, поэтому Борглум ждал и смотрел, как он падает. И несмотря на это, скульптор по-прежнему каждый день продолжает пользоваться канатной дорогой.

Но немногие рабочие следуют примеру Борглума, в особенности после второго происшествия, случившегося в начале этого лета, когда отвинтился стопорный болт футах в двухстах от вершины и вагончик с пятью рабочими полетел вниз, к машинному сараю. После первого случая вагончик оборудовали ручным тормозом, но он быстро перегревался, а потому замедлить вагончик можно было только одним способом: спускаться рывками и бросками, потом давать тормозу остыть, а потом снова тормозить, падая, рывками и бросками. Затем Гус Шрам, который весил, наверное, фунтов двести двадцать пять, с такой силой потянул цепочку, что ручка тормоза обломилась, и последнюю сотню футов вагончик преодолел без всяких ограничений. К счастью, Марту Райли в машинном сарае хватило духу засунуть здоровенную доску в барабан лебедки, что слегка замедлило падение, но в конце пять человек все же вывалились из вагончика: трое приземлились на погрузочную платформу, один на крышу, последний оказался на дереве. Линкольн Борглум, который в тот день был старшим на площадке, отправил всех пятерых на обследование в больницу, но в конечном счете на ночь остались шестеро. Гленн Джоунс, который отвозил пострадавших в Рэпид-Сити, решил хорошенько выспаться и принять в больнице болеутоляющее.

 

Летом рабочие должны приходить на площадку к семи часам (зимой – к семи тридцати), но Паха Сапа и другие взрывники обычно приходят к шести тридцати, потому что им заранее нужно приготовить динамитные заряды, которые в скором времени поместят в шпуры, пробуренные утром. Первый взрыв в этот день состоится в полдень, когда бурильщики спустятся со скалы на ланч. Паха Сапа знает, что «Виски» Арт Джонсон уже наверху вместе со своим помощником, нарезают динамит на маленькие сегменты (шестьдесят или семьдесят коротких шашек для каждого заряда), и что помощник Паха Сапы тоже скоро будет там.

Пройдя половину пути, Паха Сапа поднимает взгляд и смотрит на три головы.

Пока что год был довольно продуктивным, удалили более пятнадцати тысяч тонн гранита – достаточно, чтобы выстлать поле площадью в четыре акра гранитными блоками толщиной в фут. Большая часть отходов обвалилась с груди Вашингтона, очертания которого хорошо проявились, хотя немало тонн пришлось обрушить и с подбородка Джефферсона (он теперь приобретает формы на новом месте слева от Вашингтона, если смотреть с Монумента), а также при обработке лба, бровей и носа Авраама Линкольна.

Но основную часть отвала составляют обломки от спешной работы на лице Томаса Джефферсона: Борглум подгоняет рабочих, чтобы показать товар лицом во время визита в конце августа не кого-нибудь – самого президента Франклина Делано Рузвельта.

Слухи о визите президента ходят уже несколько месяцев, но теперь он почти наверняка состоится через неделю – 30 августа.

Паха Сапа, все еще поднимающийся с тяжелым ящиком на плече, думает, что, вероятно, это как раз подходящее для него время.

Он вовсе не хочет как-то повредить президенту Рузвельту, но не отказался от намерения снести головы трем другим президентам с торца Шести Пращуров. И не обретут ли его действия некую бо́льшую символичность, если он уничтожит этих уродующих гору вазичу перед лицом президента Соединенных Штатов, сидящего внизу в своем открытом автомобиле?

Паха Сапа знает, что Борглум планирует символические взрывные работы – хочет сделать их частью церемонии по приему президента. Его сын Линкольн уже получил указание найти наилучший способ завесить лицо Джефферсона громадным американским флагом: флаг будет висеть с одной стороны на длинной стреле крана над головами. Нужно будет построить трибуну для всяких важных персон за машиной Рузвельта, а еще будут радиомикрофоны для трансляции и с полдюжины кинокамер. Если в это воскресенье Паха Сапе удастся установить заряды на всех трех головах, то никто не пострадает, но весь мир увидит сцену окончательного уничтожения трех голов на том, что они называют Монументом на горе Рашмор.

Три головы.

Но это только часть его проблемы. Паха Сапа прекрасно осведомлен о плане Гутцона Борглума сделать там четыре головы: последняя – Теодора Рузвельта – будет втиснута между Джефферсоном и Линкольном. Специалисты по обработке камня уже бурят шурфы и отбирают пробы, чтобы убедиться, что гранит в этом месте подходит для каменотесных работ; и хотя многие возражают против того, чтобы высекать там президента, который был у власти совсем недавно[17], – к тому же еще одного республиканца, – Паха Сапа знает, насколько упрям Борглум. Если скульптор проживет еще сколько-то лет (а даже если и нет, у него есть преемник – сын Линкольн), то на горе Рашмор появится и голова Тедди Рузвельта.

В видении Паха Сапы были четыре больших каменных головы вазичу на Шести Пращурах, четыре гигантских каменных вазичу, которые уничтожали землю и деревья на Черных холмах, эти четыре ужасных гиганта презрительно взирали на то, как исчезают народ Паха Сапы, бизоны и сам образ жизни вольных людей природы.

Разве не обязан он взорвать все четыре головы, чтобы не сбылось его видение?

Но главное, понимает Паха Сапа, приближаясь к последнему пролету ступенек: может быть, у него нет времени дожидаться, когда появится четвертая голова.

Несколько месяцев – так сказал ему седоволосый доктор в Каспере, сказал торжественно, но без всяких чувств: подумаешь, еще один старый индеец на его смотровом столе. «Может быть, год, если вам не повезет».

Паха Сапа понял, что, сказав «не повезет», доктор имел в виду боль, обездвиженность и недержание, которые сопутствуют этой форме рака, если умирание затягивается.

Паха Сапа проходит деревянную площадку и ровный, засыпанный гравием участок земли между валунами, где пять лет назад, когда Борглум нанял его на работу, каждое утро в течение нескольких недель его поджидали работяги.

Нужно отдать им должное: они никогда не набрасывались на него все сразу. Каждое утро они выдвигали нового чемпиона, чтобы тот одержал верх над старым индейцем, избив его, избив так, чтобы тот был вынужден уйти. В первых нападениях участвовали самые сильные и буйные шахтеры.

И каждое утро Паха Сапа не покорялся. Он яростно дрался с противником – кулаками, ладонями, головой, лягался, бил более крупного противника ногой по яйцам, когда это удавалось. Иногда он побеждал. Чаще оказывался побежденным. Но и его противникам каждое утро неизменно доставалось. И никогда белому здоровяку в одиночку не удавалось избить его настолько, чтобы он, Паха Сапа, после этого не смог поднять свой бур или ящик с взрывчаткой, шлем со всем снаряжением и продолжить мучительный подъем к пороховому складу, где он начинал работу. И хотя за эти недели ему сломали нос, наставили синяков под глазами и разбили губы, никому ни разу не удалось изуродовать его лицо настолько, чтобы он не смог надеть респиратор и начать работу.

Наконец на это обратил внимание Борглум и собрал рабочих у своей студии на Доан-маунтин, против рабочей площадки.

– Что тут у нас, черт побери, происходит?

Работяги как воды в рот набрали. Обычно громкий голос Борглума превратился в громогласный рев, за ним даже не стало слышно грохота только что запущенного компрессора.

– Я говорю серьезно, черт вас подери. У меня работает взрывник, которого каждый день колотят, как отбивную, и две дюжины рабочих ходят с выбитыми зубами и переломанными носами. Так вот, я хочу знать, что тут, черт возьми, происходит, и я узнаю это немедленно. Тут, в Южной Дакоте, тысячи безработных шахтеров, рабочих и взрывников, которые через минуту заменят вас, а я через пятнадцать секунд готов выгнать вас к чертовой матери и предложить им вашу работу.

Ответ донесся откуда-то из глубины толпы:

– Это все индеец.

– Что?!

На сей раз рев Борглума был таким громким, что компрессор и в самом деле остановился: компрессорщик – единственный, кто не присутствовал на собрании, – явно решил, что технику заклинило.

– Какой, к чертовой матери, индеец? Неужели вы думаете, что я нанял бы на эту работу индейца?

Ответом ему было молчание и мрачное посапывание.

– Что ж, вы правы, черт побери, я бы нанял индейца, если бы он лучше всех подходил для этой работы… да и ниггера бы нанял, если на то пошло. Но Билли Словак никакой не индеец.

Вперед вышел Хауди Петерсон.

– Мистер Борглум… сэр. Его имя не Билли Словак. На шахте «Хоумстейк», а прежде на шахте «Ужас царя небесного» он был известен как Билли Вялый Конь… сэр. И потом, он… он похож на индейца, мистер Борглум, сэр.

Борглум покачал головой, и в этом его жесте сожаления было не меньше, чем отвращения.

– Черт побери, Петерсон. Вы тут что, все норвежцы или сюда все же просочился какой-нибудь маленький черномазый, шайенна или итальяшка? И кому какая разница? Этого человека, которого я нанял, зовут Билли Словак, он наполовину чех, или какой-то центральноевропеец, или бог его знает кто. И почему меня это должно волновать? Но он был главным взрывником на этой треклятой хоумстейкской шахте, когда я его нанял. Вы знаете, сколько обычно работает взрывник на «Хоумстейке»… гораздо меньше, чем в той дьявольской яме, которая называлась «Ужас царя небесного». Три месяца. Три… месяца… черт побери. А потом они либо подрываются, а с ними и полбригады, либо спиваются, у них сдают нервы, и они отправляются искать работу где-нибудь в другом месте. Билли Словак – и это его имя, джентльмены, – проработал там двенадцать лет, и ни разу у него не сдали нервы, и ни разу он не покалечил ни других, ни оборудования.

Рабочие сопели, поглядывая друг на друга, потом уставились в землю.

– Так что или вы кончаете это говно, или вы больше здесь не работаете. Хороший взрывник мне нужен больше, чем глупые драчуны. Словак остается… дьявольщина, он даже будет играть на первой базе в команде, когда придет лето. А вы можете сами решать, хотите ли вы и заслуживаете ли того, чтобы остаться здесь. Я вообще-то слышал, что найти хорошо оплачиваемую, постоянную работу вроде той, что даю я, в этот треклятый год господа бога нашего тысяча девятьсот тридцать первый все равно что раз плюнуть. В общем, если еще раз нападете на Словака – или на любого, кого я найму, – то можете получить недельное жалованье у Денисона и убираться. А теперь… либо отправляйтесь к своим машинам и валите отсюда, либо возвращайтесь к работе.

На самом деле шестидесятишестилетний Паха Сапа ни в первое лето 1931 года, ни в любое другое не играл на первой базе. Он играл между второй и третьей базами.

Наконец Паха Сапа останавливается, чтобы передохнуть, ставит ящики с динамитом и взрывателями, отирает пот с лица. Он добрался до самого верха и теперь идет в пороховой сарай.

Успеет он подготовиться за восемь дней?

Взрывчатка у него есть – почти две тонны; он припрятал ее в полуразрушенном сарае и в погребе той развалюхи, что снимает в Кистоне.

Динамит не так опасен, как считает большинство обывателей. То есть новый динамит. Паха Сапа учил начинающих взрывников, что новый, свежий динамит можно ронять, пинать, бросать, даже жечь, и при этом не будет никакого риска взрыва. Или почти никакого. Чтобы по-настоящему взорвать динамит, нужны маленькие медные цилиндрики капсюлей с прикрепленными к ним электрическими проводами длиной в четыре фута.

Когда имеешь дело со свежим динамитом, объясняет Паха Сапа боязливым новичкам, опасен капсюль с электрическим детонатором, и вот с ним всегда нужно обращаться очень осторожно. Самое малое, что о них можно сказать, об этих капсюлях, – то, что они чувствительные: замкнешь случайно электрическую цепь, уронишь капсюль или ударишь его обо что-нибудь, даже если он еще не соединен с динамитной шашкой, – и руки, лицо или живот себе точно поранишь.

Но почти две тонны динамита (и двадцать коробок с детонаторами), которые Паха Сапа украл и припрятал в полуразрушенном сарае и погребе в Кистоне, – это не новый динамит. Он был старым (и бесхозным), когда Паха Сапа украл его на закрытой шахте «Ужас царя небесного» (названной так в память о жене бывшего владельца), где он когда-то работал главным взрывником. Владельцы «Ужаса царя небесного» мало ценили человеческую жизнь и меньше всего – жизни своих взрывников. Они переводили остатки динамита из одного года в другой, что абсолютно запрещено на любых золотых, серебряных и угольных шахтах, если хозяева хоть немного думают о безопасности.

Паха Сапа всегда с удовольствием показывает молодым взрывникам, как потеет динамит (нитроглицерин просачивается через бумагу и капельками собирается снаружи) и как можно пальцем снять капельку динамитного пота и стряхнуть ее на ближайший валун. Новички всегда вздрагивают, когда эта капелька взрывается, ударившись о камень, со звуком выстрела из пистолета калибра 0,22.

Потом Паха Сапа рассказывает о динамитных головных болях.

Но старый динамит, складированный в его погребе и сарае, не только потеет смертельным потом. Нитроглицерин в большинстве своем собрался и кристаллизовался до такой степени и стал таким чувствительным, что одно только перемещение ящиков – уже не говоря о перевозке их в легковушке, грузовике или коляске собственного мотоцикла Паха Сапы – сравнимо с игрой в русскую рулетку при всех шести пулях в барабане. (Паха Сапа с трудом сдерживает улыбку, представляя себе колонну машин президента Рузвельта 30 августа по пути к Монументу, самого президента в окружении агентов секретной службы, как они проезжают по Кистону в тридцати ярдах от сарая и погреба Паха Сапы, в которых взрывчатки достаточно, чтобы весь Кистон взлетел на воздух на тысячу футов.)

Но, снова думает он, никакого вреда президенту причинить он не хочет.

 

Даже если Паха Сапе удастся доставить нестабильный динамит с опасными взрывателями на вершину горы под покровом ночи незаметно для нескольких охранников, нанятых Борглумом, чтобы сторожить инструменты и оборудование, пронести его мимо компрессорной, машинного помещения, кузницы, мимо самой студии и жилья Борглума, а потом каким-то образом поднять две тонны нестабильной взрывчатки по пятисот шести ступенькам, которые он только что преодолел, ему ко всему этому еще придется пробурить сотни шпуров в трех головах.

В обычный день вроде этого августовского дня 1936 года – ничем не примечательного, кроме изнурительной жары, – на рабочих площадках у трех голов уже находятся около тридцати или более человек (а под ними еще около дюжины на груди Вашингтона): они бурят, бурят, ревет компрессор, скрежещут буровые долота, – и еще множество подсобников, рабочих снуют туда-сюда по скале, заменяя износившийся буровой инструмент на новый, спуская затупившиеся долота по канатной дороге на заточку в кузнице по другую сторону долины. Скоро «Виски» Арт, Паха Сапа и их помощники спустятся по торцу скалы к лицам президентов и присоединятся к бурильщикам, чтобы разместить в заранее выбранных шпурах сотни зарядов, а потом поставить на них электрические взрыватели с проводами.

Громко, с грохотом работают десятки – иногда сотни – людей, чтобы в полдень или в четыре часа, когда рабочие уйдут с торца, произвести небольшой взрыв и обрушить тонну-другую камня. Для разрушения голов вазичу Паха Сапе придется трудиться всю ночь, начиняя неустойчивым динамитом сотни шпуров, расположенных на головах, чтобы обрушить в сотни раз больше породы, чем при рабочем взрыве, и действовать он должен будет беззвучно, в темноте и в одиночку.

И тем не менее именно это он и должен сделать, если собирается уничтожить эти три головы, уже восстающие из камня. И у него уже давно родился план, который, возможно, дает ему некоторый шанс. Но теперь, учитывая новость о том, что его поедает рак, и подтверждение даты приезда Рузвельта на церемонию, Паха Сапа знает: ему придется проделать все это за неделю, начиная с послезавтра, чтобы «демонстрационный взрыв» на глазах у президента Рузвельта и собравшихся важных персон перед кинокамерами стал бесповоротным концом для каменных вазичу, которые поднимаются из его священных холмов.

16Уменьшительное от имени Армстронг.
17Теодор («Тедди») Рузвельт (1858–1919) – двадцать шестой президент США, избирался на два срока, с 1901 по 1909 год, дальний родственник тридцать второго президента, Франклина Делано Рузвельта.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru