bannerbannerbanner
Тень великого человека. Дядя Бернак (сборник)

Артур Конан Дойл
Тень великого человека. Дядя Бернак (сборник)

Полная версия

Глава II. Кузина Эди из Айемауса

За несколько лет до рассказанных мною происшествий, когда я был еще маленьким мальчиком, к нам приехала погостить недель на пять единственная дочь брата моего отца. Уилли Кольдер, поселившийся в Айемаусе, плел рыбачьи сети и этим плетением добывал больше, чем мы в Уэст-Инче, где рос вереск и была песчаная почва. Так вот, его дочь, Эди Кольдер, приехала к нам в хорошеньком красном платьице и шляпке, которая стоила пять шиллингов, с чемоданом, наполненным такими вещами, на которые моя дорогая мать смотрела с большим удивлением. Нам казалось странным, что она тратит так много денег, будучи еще совсем девочкой, что она отдала извозчику столько, сколько он с нее запросил, и прибавила ему еще два пенса, хотя он и не требовал этого. Она так пила имбирное пиво, как мы воду, и непременно требовала, чтобы в чай ей клали сахару, а с хлебом подавали масло, точно она была англичанкой.

В то время я не обращал большого внимания на девочек, потому что не понимал, на что они могут быть годны. В учебном заведении Бертуистля никто из нас не придавал им большого значения; но, должно быть, самые маленькие из учеников были умнее, потому что, когда они сделались старше, они начали думать несколько иначе. Мы, малыши, все были одинакового о них мнения: какая может быть польза от такого существа, которое не может драться, постоянно сплетничает, а если запустить камнем, то руки у него трясутся, точно тряпка, колеблемая ветром? А потом они напускают на себя такую важность, точно это отец и мать в одном лице, потому что всегда мешают играть, говоря: «Джимми, у тебя виден палец из сапога», или: «Ступай домой, грязный мальчишка, и умойся», – так что на них делается противно смотреть.

Поэтому, когда вышеупомянутая девочка поселилась в Уэст-Инче, мне было не особенно приятно на нее смотреть. В то время мне исполнилось двенадцать лет (это было на праздник), a ей – одиннадцать; она была худенькой девочкой довольно большого роста с черными глазами и очень смешными манерами. Она смотрела всегда вперед с разинутым ртом, как будто видела что-то удивительное; но когда я становился позади нее и смотрел в ту же сторону, куда глядела и она, то не мог увидеть ничего, кроме корыта для водопоя овец, или навозной кучи, или же нижнего белья отца, висящего на жерди для просушки. А потом, если она видела часть поля, поросшего вереском или папоротником, или какие-нибудь самые обыкновенные вещи в этом же роде, то начинала сентиментальничать, как будто бы это поразило ее, и кричала: «Как это мило! Как чудесно!» – как будто бы это была нарисованная картина. Она не любила никаких игр, и, несмотря на это, я заставлял ее играть в пятнашки и в другие игры в этом же роде; но с ней было совсем невесело играть, потому что я мог поймать ее в три прыжка, а ей никогда не удавалось поймать меня, хотя, когда она бежала, то так махала руками и производила такой шум, какого не было бы от десяти мальчиков. Когда я говорил, что она ни на что не годна и что отец ее делает глупо, что воспитывает ее таким образом, то она начинала плакать и говорила, что я – грубый мальчик и что она нынче же вечером уедет домой и во всю жизнь не простит мне такой обиды. Но через пять минут она совершенно забывала обо всем этом. Странно, что она любила меня больше, чем я ее, и никогда не оставляла меня в покое, но ходила за мной по пятам и потом говорила: «А, так вот ты где!» – как будто бы это казалось ей удивительным. Но вскоре я увидал, что в ней было кое-что и хорошее. Она иногда давала мне пенни, так что однажды у меня в кармане сразу очутилось четыре пенса. Но всего лучше было то, что она умела рассказывать разные истории. Так как она страшно боялась лягушек, то я обыкновенно приносил лягушку и говорил, что засуну ей лягушку за платье, если она не расскажет мне какой-нибудь истории. Это всегда производило такое действие, что она начинала рассказывать; но ей стоило только начать, а потом надо было удивляться, как она рассказывала дальше. У меня захватывало дух, когда я слушал рассказы о том, что с ней случилось. В Айемаус приезжал какой-то варварийский пират, который опять приедет через пять лет на корабле, наполненном золотом, и женится на ней; а потом там был также и какой-то странствующий рыцарь, который дал ей кольцо и сказал, что выкупит его, когда придет время. Она показывала мне кольцо, очень похожее на те кольца, которые были пришиты к пологу моей кровати, но она сказала, что это кольцо было из чистого золота. Я спрашивал у нее, что же сделает рыцарь, если он встретится с варварийским пиратом, и она говорила мне в ответ, что он снесет ему с плеч голову. Я никак не мог понять, что такое могли видеть в ней все эти люди. И тогда она говорила мне, что ее провожал в Уэст-Инч какой-то переодетый принц. Я спросил у нее, почему же она узнала, что это был принц, и она отвечала: «Потому, что он был переодет». В другой раз она сказала, что ее отец придумывает загадку, и когда он ее придумает, то напечатает в газетах, и тот, кто ее отгадает, получит половину его состояния и руку его дочери. Я сказал на это, что хорошо умею отгадывать загадки и что она должна прислать ее мне, когда она будет придумана. Она сказала, что загадка эта будет напечатана в «Бервикской газете», и пожелала узнать, что я сделаю с ней, когда получу ее руку. Я ответил на это, что продам ее с аукциона за столько, сколько за нее дадут; но в этот вечер она не хотела больше ничего рассказывать мне, потому что была чем-то очень обижена.

В то время, когда жила у нас кузина Эди, Джима Хорскрофта не было дома, но он вернулся на той же самой неделе, когда она от нас уехала, и я помню, что я очень удивился, когда он стал расспрашивать о девочке и заинтересовался ею. Он спросил у меня, хороша ли она собою, а когда я сказал, что я этого не заметил, то он засмеялся, назвал меня кротом и сказал, что придет такое время, когда у меня откроются глаза. Но вскоре он заинтересовался совсем другим, а что касается до меня, то я и не вспоминал об Эди до тех пор, пока она не взяла в свои руки мою жизнь и стала вертеть ею так, как я верчу это перо.

Это было в 1813 году, после того, как я вышел из школы, когда мне исполнилось восемнадцать лет; на моей верхней губе уже показалось волосков с сорок, и была надежда, что их вырастет еще больше. Когда я вышел из школы, то со мной произошла перемена: игры уже не занимали меня так, как прежде, но вместо этого я лежал на освещенных солнцем склонах холмов, разинув рот и смотря во все глаза, совершенно так, как это делала прежде кузина Эди. Прежде меня вполне удовлетворяло то, что я мог бегать скорее и прыгать выше, чем мой сосед на школьной лавке, и это наполняло всю мою жизнь; но теперь это казалось мне таким ничтожным; я все о чем-то грустил и грустил, смотря вверх на высокий небесный свод и вниз на поверхность синего моря, и чувствовал, что мне чего-то недостает, но не мог выразить, чего именно. И кроме того, я сделался также вспыльчивым, потому что у меня, по-видимому, были расстроены нервы, и когда моя мать спрашивала у меня, что такое со мной, или отец говорил, что мне нужно заняться делом, я отвечал на это так резко, что и сам впоследствии сожалел об этом. Ах! У человека может быть не одна жена, он может иметь несколько детей, но у него никогда не будет другой матери, и поэтому пусть он обращается с ней нежно, пока может.

Однажды, когда я вернулся домой от овец, я увидал, что отец сидит с письмом в руке, что у нас случалось очень редко, разве только в таких случаях, когда фактор писал о том, что следует платить поземельный налог. Затем, когда я подошел поближе к нему, я увидал, что он плачет. Я стоял и смотрел на него во все глаза: я всегда думал, что мужчине не следует этого делать. Я представляю его себе в таком виде и теперь, потому что на его загорелой щеке была тонкая глубокая морщина, через которую не могла перелиться слеза, и она поэтому должна была течь вкось к его уху и оттуда падала на лист бумаги. Около него сидела мать и гладила его руки так, как она гладила по спине кошку, когда хотела ее успокоить.

– Да, Дженни, – сказал он, – не стало бедного Уилли. Это письмо от его поверенного. Смерть была внезапная, а иначе нас известили бы раньше. Он пишет, что у него был карбункул и кровоизлияние в мозг.

– Ах, теперь все его страдания прекратились, – сказала мать.

Отец обтер себе уши постланною на стол скатертью.

– То, что он скопил, он оставил своей дочери, – сказал он, – и право же, если только она не переменилась, то она скорехонько все истратит. Ты помнишь, что она говорила о слабом чае, когда жила у нас, а ведь он стоит семь шиллингов фунт.

Мать покачала головой и посмотрела вверх на окорока ветчины, свисавшие с потолка.

– Он не пишет, сколько именно оставил покойный, но только говорит, что ей хватит с избытком. Он пишет также, что она приедет сюда и будет жить с нами, потому что таково его предсмертное желание.

– Она должна платить за свое содержание! – закричала резким тоном мать. В то время меня огорчило то, что она заговорила в такое время о деньгах, но если бы она не позаботилась об этом, то через год мы были бы выброшены на большую дорогу.

– Да, она будет платить и приедет к нам сегодня же. Послушай, Джек, сын мой, поезжай-ка ты в Эйтон и дождись там вечернего дилижанса. В нем приедет твоя кузина Эди, и ты привезешь ее в Уэст-Инч.

Когда на часах было четверть шестого, я поехал вместе с Соутером Джонни, стариком пятидесяти одного года, носившим длинные волосы, в нашей телеге, у которой был недавно выкрашен задок и в которой мы ездили только по праздникам. Омнибус приехал в одно время со мною, и я, глупый деревенский парень, не принимая в расчет того, что прошло уже несколько лет, искал в толпе, стоявшей перед постоялым двором, худенькую девочку, у которой юбочка была немного ниже колен. Когда я толкался тут и вытягивал шею, как журавль, меня вдруг кто-то тронул за локоть, и я увидел, что какая-то дама вся в черном стоит на подножке; я узнал, что это и была моя кузина Эди. Я узнал, говорю, но если бы она меня не тронула, то я прошел бы мимо нее двадцать раз и все-таки не узнал бы ее. Честное слово, если бы Джим Хорскрофт спросил у меня теперь, хорошенькая она или нет, то я сумел бы ответить ему! Она была смуглая, гораздо смуглее девушек в нашей пограничной области, с легким румянцем, пробивающимся сквозь смуглый цвет, подобно более яркой окраске в нижней части лепестков желтой розы. У нее были пунцовые губы, выражавшие доброту и твердость; и затем я сейчас же заметил тот плутовской и насмешливый взгляд, который таился в глубине ее больших черных глаз, показываясь на минуту и затем опять скрываясь. Она обошлась со мной так, как будто бы я достался ей по наследству, протянула мне свою руку и этим ободрила меня. Она была, как я уже сказал, в черном; платье на ней было какого-то удивительного фасона, черная вуаль откинута назад.

 

– Ах, Джек, – сказала она, жеманясь на английский манер, чему она научилась в пансионе. – Нет, нет, мы теперь уже не маленькие, – эти последние слова она сказала потому, что я самым неуклюжим образом приблизил к ней мое глупое загорелое лицо для того, чтобы поцеловать ее, как я сделал тогда, когда виделся с ней последний раз. – Влезьте поскорее наверх, голубчик, и дайте шиллинг кондуктору, потому что он был необыкновенно учтив со мной всю дорогу.

Я покраснел до ушей, потому что у меня в кармане была только одна четырехпенсовая серебряная монета. Никогда я не ощущал так сильно недостаток денег, как в эту минуту. Но она сразу поняла, в чем дело, и мигом всунула мне в руку маленький кожаный кошелек с серебряным замочком. Я заплатил кондуктору и хотел отдать ей ее кошелек назад, но она пожелала, чтобы он остался у меня.

– Вы будете моим кассиром, Джек, – сказала она со смехом. – Это ваш экипаж? Какой он смешной! Где же мне сесть?

– На сиденье, – отвечал я.

– А как же мне добраться до него?

– Поставьте ногу на ступицу колеса, я вам помогу.

Я вскочил в телегу и взял в свою руку обе ее маленькие ручки в перчатках. Когда она поднялась наверх с одной стороны телеги, то я почувствовал на своем лице ее дыхание, приятное и теплое, и казалось, что все, что было смутного и беспокойного у меня на душе, отлетело от нее в одну минуту. Я почувствовал, что в эту одну минуту я стал совсем другим человеком и сделался мужчиной.

Может быть, лошадь успела только махнуть хвостом – времени прошло не больше, – а между тем, со мной что-то произошло, где-то упала какая-то преграда, и я зажил новой, более широкой жизнью и стал опытнее. Все это я ощутил в один миг, но так как я был робок и необщителен, то только оправил для нее сиденье. Она следила глазами за дилижансом, который, гремя колесами, поехал назад в Бервик, и вдруг начала махать платком.

– Он снял шляпу, – сказала она. – Должно быть, он офицер. Он очень изящен на вид. Может быть, вы его заметили? Это тот джентльмен, который занимал место в империале, очень красивый собой, в коричневом пальто.

Я покачал головой, и сильная радость уступила место глупой злобе.

– Ах, я уже никогда не увижу его опять! Вот эти зеленые склоны холмов и серая вьющаяся лентой дорога – все это в таком же виде, как было и прежде. Что же касается до вас, Джек, то я не вижу в вас большой перемены. Кажется, только манеры у вас стали получше. Ведь вы уже не будете теперь пускать мне за спину лягушек, не будете? У меня сделалась дрожь при одной только мысли об этом.

– Мы сделаем все, что только можем, чтобы вам жилось хорошо в Уэст-Инче, – сказал я, помахивая бичом.

– Вы такие добрые, право, что приняли к себе бедную, одинокую девушку, – сказала она.

– Это так любезно с вашей стороны, что вы едете к нам, кузина Эди, – проговорил я, заикаясь. – Но я боюсь, что вам покажется у нас скучно.

– Я думаю, что у вас мало развлечений, Джек, не правда ли? Кажется, у вас немного соседей – мужчин, как мне помнится?

– Да, вот майор Эллиот, который живет в Корримюре. Он иногда приходит к нам по вечерам. Это бравый старый служака, который был ранен пулей в колено, когда служил под начальством Веллингтона.

– Ах, когда я говорю о мужчинах, Джек, это вовсе не значит, что я говорю о стариках, раненных в колено. Я говорю о людях нашего с вами возраста, с которыми можно было бы познакомиться. Да, кстати, – кажется, у этого старого ворчуна доктора был сын?

– О да, конечно. Это – Джим Хорскрофт, мой закадычный друг.

– А что, он живет дома?

– Нет, но скоро вернется домой. Теперь он все еще в Эдинбурге – он там учится.

– Ну так мы будем проводить время вместе, до тех пор, пока он не вернется. Но я очень устала и желала бы поскорее доехать до Уэст-Инча.

Я заставил старого Соустера Джонни ехать с такой быстротой, с какой он никогда не езжал прежде, и через час после этого разговора она уже сидела за ужином, и мать моя поставила на стол не только масло, но даже хрустальную тарелку с вареньем из крыжовника, и тарелка эта блестела и казалась очень красивою при свете свечки.

Я видел, что и родители мои, так же, как я, были поражены происшедшей с ней переменой, хотя у них это выражалось иначе.

Моя мать была так озадачена тем, что у нее на шее было надето что-то из перьев, что она называла ее не просто Эди, а мисс Кольдер, так что, наконец, моя кузина, у которой были такие милые, грациозные манеры, стала поднимать кверху свой указательный пальчик всякий раз, когда она делала это. После ужина, когда она пошла спать, мои родители больше ни о чем не говорили, как только о том, какой у нее вид и как она воспитана.

– Впрочем, надо сказать, – заметил мой отец, – что-то не видно, чтобы она особенно горевала о смерти моего брата.

И только тут я вспомнил, что она не сказала об этом ни слова во все время с тех пор, как я с ней встретился.

Глава III. Тень на море

В скором времени кузина Эди сделалась у нас, в Уэст-Инче, королевой, а мы все, начиная с отца, – ее покорными подданными. Когда моя мать сказала, что ее содержание обойдется не дороже четырех шиллингов в неделю, то Эди по своей доброй воле назначила плату в семь шиллингов и шесть пенсов. Ей отдали комнату, выходившую на юг, где было всего больше солнца и окно обвито жимолостью; и надо было только любоваться теми вещами, которые она привезла из Бервика, чтобы поставить в нее. Она ездила туда два раза в неделю, но наша телега не годилась для нее, а потому она нанимала двухколесный фаэтон у Энгуса Уайтгеда, ферма которого находилась за холмом. И она почти всякий раз привозила подарок которому-нибудь из нас: или деревянную трубку отцу, или шотландский плед матери, или какую-нибудь книгу мне, или же медный ошейник для Роба – нашей овчарки. Кажется, не было на свете женщины щедрее ее.

Но самым лучшим подарком для нас было ее присутствие. Благодаря ему, самый ландшафт принял для меня иной вид: с того дня, как она приехала, солнце светило ярче, склоны холма казались зеленее и воздух приятнее. Наша жизнь уже не была однообразною, как прежде, потому что мы проводили время в обществе такой девушки, какой была она, и старый, мрачный, серый дом казался мне совсем другим местом с тех пор, как она прошла по циновке, лежавшей у входной двери. Не лицо ее, хотя оно было привлекательным, и не фигура, хотя я не видывал другой такой девушки, которая могла бы сравниться с ней по фигуре, но ее ум, ее оригинальное обращение, в котором проглядывала насмешка, ее новая для нас манера говорить, гордо везти за собой шлейф и вскидывать кверху голову, – вот что производило то, что всякий чувствовал себя как бы землею, по которой она ходила, а затем ее быстрый, вызывающий на откровенность взгляд и сказанное ею доброе слово делали то, что человек опять становился на один уровень с нею. Впрочем, нельзя сказать, чтобы он стоял на одном с нею уровне. Мне всегда казалось, что она стоит выше меня и ушла вперед от меня. Я мог убеждать самого себя, бранить себя и делать, что мне угодно, но не мог заставить себя думать, что в наших жилах течет одна и та же кровь и что она была только деревенской девушкой, так же, как и я был только деревенским парнем. Чем больше я любил ее, тем больше я ее боялся, и она могла заметить, что я боюсь ее, раньше, чем увидала мою любовь к ней. Когда я был не с ней, то находился в тревожном состоянии, а когда я был с ней, то дрожал все время, потому что боялся, как бы своими нескладными речами не надоесть ей или чем-нибудь не оскорбить ее. Если бы я лучше знал женщин, то не стал бы так мучиться этим.

– Вы очень переменились, Джек, и стали совсем не таким, как прежде, – сказала она, искоса поглядывая на меня из-под своих черных ресниц.

– А когда мы с вами встретились, то вы сказали, что я не очень переменился, – заметил я.

– Ах! Тогда я говорила о том, что вы не очень переменились на вид, а теперь говорю о вашей манере держать себя. Прежде вы обращались со мной так грубо, так повелительно, все хотели сделать по-своему, вы были точно маленький мужчина. Я помню вас с вашими всклокоченными волосами и плутовскими глазами. А теперь вы такой кроткий, такой скромный и говорите так тихо.

– С годами человек привыкает держать себя, как следует, – сказал я.

– Ах да, но я скажу вам, Джек, что в прежнем виде вы нравились мне гораздо больше, чем теперь.

И когда она говорила это, я смотрел на нее с удивлением: я думал, что она не может мне простить того, как я обращался с ней. Я решительно не мог понять, кому это могло нравиться, – разве только кому-нибудь из сумасшедшего дома. Я вспомнил, что, когда она читала, сидя у входной двери, я отправлялся, бывало, в степь с хлыстом из орешника, на конце которого было шесть маленьких глиняных шариков, и бросал в нее этими шариками так, что доводил ее до слез. А потом я вспомнил еще, как я поймал угря в ручейке, в Корримюре, и с ним гонялся за ней, и, наконец, она с криком прибежала к моей матери и спряталась под ее фартук, обезумев от страха, а отец, ударив меня по уху веселкой для похлебки, сшиб меня с ног, и я вместе с угрем покатился под кухонный шкаф для посуды. И вот этого-то ей теперь и недоставало. Ну так в настоящее время она этого никогда не увидит, потому что у меня скорее отсохнет рука, чем я стану делать это теперь. Но только теперь я стал понимать эту странность в характере женщины, а также то, что мужчина не должен рассуждать о женщине, но только наблюдать и стараться понять ее.

Через несколько времени у нас с ней установились известные отношения, когда она увидела, что может делать, что ей угодно и как угодно, и что она может поманить меня к себе и позвать, точно так же, как я мог распоряжаться старым Робом. Вы подумаете, я был глуп, что позволил вскружить себе голову? Может быть, я и действительно был глуп, но при этом вы должны вспомнить, что я совсем не видал женщин и теперь нам часто приходилось быть вместе. Кроме того, она была одна из миллиона женщин, а я скажу вам, что нужно было иметь очень крепкую голову для того, чтобы она не вскружила ее.

Да вот хоть бы майор Эллиот, человек, который схоронил трех жен и участвовал в двенадцати настоящих сражениях, так и его Эди могла обвернуть вокруг своего пальчика, точно мокрую тряпку, – она, девушка, только что вышедшая из пансиона, где была полной пансионеркой. Я встретил его, когда он шел, прихрамывая, из Уэст-Инча в первый раз после того, как она приехала, с румянцем на щеках и блестящими глазами, так что казался лет на десять моложе. Он поднимал кверху свои седые усы и закручивал их до самых глаз и так гордо выступал своей здоровой ногой, точно музыкант, играющий на духовом инструменте. Бог знает, что она сказала ему, но только ее слова подействовали на его кровь точно старое вино.

– Я пришел к тебе, парень, – сказал он, – но теперь мне нужно опять идти домой. Впрочем, я приходил не задаром, потому что имел возможность увидать la belle cousine. Прелестная и очаровательная молодая особа, скажу тебе, парень.

Он выражался очень правильно и точно и любил иногда ввернуть в свою речь какое-нибудь французское слово, потому что в бытность свою на полуострове он немножко научился этому языку. Он так все и продолжал бы говорить о кузине Эди, но я увидал, что у него из кармана торчит уголок газеты, и понял, что он, по своему обыкновению, приходил к нам затем, чтобы сообщить мне какие-нибудь новости, потому что мы, живя в Уэст-Инче, почти ни о чем не слыхали.

– Что новенького, майор? – спросил я.

Он вытащил из кармана газету и помахал ею.

– Союзники одержали большую победу, сын мой. Я думаю, что Нэп (Наполеон) не может долго сопротивляться. Саксонцы оттеснили его, и он был совершенно разбит при Лейпциге. Веллингтон перешел Пиринеи, и полки Грагэма будут скоро в Болонье.

Я подбросил вверх свою шляпу.

– Значит, война прекратится, наконец, – воскликнул я.

– Да и пора, – сказал он, покачивая головой с серьезным видом. – Это была кровопролитная война. Ну, теперь уже не стоит говорить о том, какой план был у меня в голове относительно тебя.

 

– Какой же это план?

– Да вот какой, мой милый: у тебя тут нет настоящего дела, а так как теперь у меня колено стало лучше разгибаться, то я надеялся опять поступить на службу в действующую армию. Я думал, что и ты мог бы пойти в солдаты и послужить под моим начальством.

При одной мысли об этом у меня сильно забилось сердце.

– Да, я желал бы этого! – воскликнул я.

– Но ведь пройдет не меньше шести месяцев, прежде чем я буду в состоянии сесть на корабль, а почем знать, может быть, Бони (Бонапарт) будет где-нибудь в заточении раньше, чем пройдет это время.

– А что скажет моя мать? – спросил я. – Я думаю, что она меня ни за что не отпустит.

– Ах, да теперь ее совсем не нужно об этом спрашивать, – ответил он и пошел, прихрамывая, своей дорогой.

Я сел на землю среди вереска и, подперев подбородок рукой, начал думать об этом, смотря вслед майору, который шел впереди в своем старом коричневом платье и сером пледе, конец которого развевался по ветру на его плече, выбирая место, где было удобнее идти вверх по холму. Здесь, в Уэст-Инче, где я буду жить до тех пор, пока не займу место отца, – жалкая жизнь: перед моими глазами вечно будут та же степь, один и тот же ручей, все те же овцы и все тот же серый дом. Но там, за синим морем, ах! там настоящая жизнь для мужчины. Вот майор – он человек немолодой, раненый и растративший свои силы, но и он думает о том, чтобы опять поступить на службу, а я, человек молодой и в полной силе, трачу понапрасну время на склонах этих холмов.

Яркий румянец стыда залил мне лицо, и я вскочил с места, горя нетерпением уехать поскорее отсюда и жить на свете так, как следует мужчине. Я все думал и раздумывал об этом целых два дня, и вот на третий день случилось нечто такое, что сначала заставило меня сразу решиться, но потом от этого же самого принятое мною решение рассеялось, точно дым в воздухе.

После полудня я пошел погулять с кузиной Эди и Робом, и мы дошли до такого места, где кончается склон холма, а дальше идет морской берег. То было позднею осенью, и вереск завял и принял бронзовый цвет, но солнце все еще светило ярко, было тепло, и по временам дул теплый южный ветерок, от которого широкая поверхность синего моря покрывалась рябью с белыми волнистыми линиями. Я нарвал папоротников для того, чтобы Эди могла лечь, и вот она лежала тут, как и всегда, с беспечным видом, веселая и довольная, потому что я не встречал другого такого человека, который так наслаждался бы теплотой и светом, как она; я присел на кучку травы, а Роб положил мне на колени свою голову, и когда мы сидели тут спокойно, совершенно одни в этом диком месте, даже и тут мы увидели на воде перед собой тень того великого, находившегося за морем человека, который красными буквами начертал свое имя на карте Европы.

По морю плыл по ветру степенный черный старый купеческий корабль, направлявшийся, по всей вероятности, в Лит. У него были длинные реи, и он шел на всех парусах. В другом направлении, с северо-востока, шли два больших неуклюжих, похожих на люгеры судна, каждое с высокою мачтой и большим четырехугольным серым парусом. Что могло быть прекраснее этого зрелища, когда три судна плыли по морю в такую прекрасную погоду! Но вдруг на одном из люгеров показались огонь от выстрела и клуб синего дыма и то же самое на другом, а с корабля послышалась пушечная пальба. В один миг ад заменил собою рай, и здесь, на воде, проявили себя ненависть, жестокосердие и жажда крови.

Когда послышались выстрелы, мы вскочили на ноги, и Эди, которая дрожала, как осиновый лист, положила свою руку на мою.

– Они сражаются, Джек! – воскликнула она. – Что это за люди? Кто они?

У меня сердце сильно билось при пушечных выстрелах, и я, задыхаясь, мог сказать ей в ответ только следующее:

– Это два французских капера, Эди. Французы называют их chasse-marries, а это один из наших купеческих кораблей, и они возьмут его – это верно, как смерть; потому что, майор говорил, на них всегда бывают пушки большого калибра и так много матросов, как сельдей в бочонке. Отчего этот глупый корабль не плывет назад к бару при устье Твида?

Но корабль и не думал спускать ни одного паруса – он, тяжело погружаясь в воду, продолжал плыть дальше, что было глупо с его стороны, и вдруг маленькое черное ядро ударило в верхний конец его бизань-реи, и чудесный старый флаг сразу упал вниз. Затем последовали выстрелы из его небольших пушек и громкая пальба из больших каронад с кормы флюгера. Через минуту все три судна сошлись вместе, и купеческий корабль метался, подобно оленю, в бедра которого вцепились зубами два волка. Все три судна слились в одно черное пятно с неясными очертаниями, окутанное дымом, в котором торчали, точно щетина, мачты, а из середины этого облака беспрестанно выскакивали красные огоньки; шла такая страшная пальба из пушек большого и мелкого калибра, что и после у меня в течение нескольких недель стоял в ушах какой-то гул. Битый час это облако, содержащее в себе целый ад, медленно двигалось по воде, а мы с замиранием сердца не спускали глаз с флага, стараясь разглядеть, все ли он на своем месте. И вдруг корабль, такой же гордый, черный и высокий, как и прежде, поплыл опять своим путем; а когда рассеялся дым, то мы увидали, что один из люгеров тащился по воде, точно утка с подбитыми крыльями, а с другого люгера экипаж спешил переехать в шлюпки прежде, чем он затонет.

В продолжение этого часа я ничего не видал и не слышал, кроме битвы. У меня снесло ветром шляпу с головы, но я этого и не заметил. Теперь с сердцем, преисполненным радости, я повернулся к моей кузине Эди, и увидал ее такою, какой она была шесть лет тому назад. У нее были такие же выражающие удивление и пристально смотрящие на один предмет глаза и разинутый рот, как и тогда, когда она была еще девочкой, и она так крепко сжала в кулаки свои маленькие ручки, что кости суставов были похожи на слоновую кость.

– Ах, этот капитан! – сказала она, обращаясь к степи и к вереску. – Вот это сильный и решительный мужчина! Какая женщина не стала бы гордиться таким мужем!

– Да, он храбро сражался! – воскликнул я с восторгом.

Она посмотрела на меня так, как будто бы совсем позабыла о моем присутствии.

– Я отдала бы целый год жизни за то, чтобы встретить такого человека, – сказала она. – Но вот что значит жить в деревне. Тут только и видишь таких людей, которые не способны на что-нибудь лучшее.

Я не могу сказать наверняка, что Эди хотела обидеть меня, хотя подобные вещи были вполне в ее характере; но каково бы то ни было ее намерение, эти слова задели меня за живое.

– Очень хорошо, кузина Эди, – сказал я, стараясь говорить спокойным тоном. – Этим все сказано. Сегодня же вечером я отправлюсь в Бервик и запишусь в вольноопределяющиеся.

– Как, Джек! Вы будете солдатом?

– Да, если вы думаете, что всякий, кто живет в деревне, – трус.

– О, вы будете очень красивы в красном мундире, Джек, и вы делаетесь гораздо лучше, когда выходите из себя. Я желаю, чтобы у вас так сверкали глаза, потому что это придает вам прекрасный и мужественный вид. Но я уверена, что вы шутите, когда говорите, что поступите на военную службу.

– Вот я вам покажу, шучу я или нет.

И после этих слов я побежал со всех ног по степи и вбежал в кухню, где мой отец и мать сидели по обе стороны печи.

– Мать, – крикнул я, – я иду записываться в солдаты!

Если бы я сказал, что я хочу сделаться вором, то они посмотрели бы на это точно такими же глазами, потому что в те времена из среды скромных и кротких деревенских жителей только паршивые овцы собирались в одно стадо сержантом. Но, честное слово, эти самые паршивые овцы оказали своей родине не одну важную услугу. Моя мать подняла руки в митенках к глазам, а отец почернел, как торф.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru