Как же объяснить повальное увлечение животными-компаньонами вообще и собаками в частности? Одно из объяснений этого феномена, наиболее распространенное среди людей, к собакам равнодушных или питающих к ним неприязнь, состоит в том, что страсть к животным-компаньонам представляет собой не что иное, как иллюзорную антропоморфическую[3] проекцию, следствие эмоционального и коммуникативного дефицита, которые имеют место в современном обществе. Иными словами, в компании собак, равно как и кошек, канареек или черепах, мы ищем общения, пусть случайного и суррогатного, чтобы заполнить пустоту от нехватки прочных и продолжительных отношений с близкими людьми: детьми, родителями, супругами, друзьями и т. д.
Подобное объяснение, которое для простоты можно назвать тезисом о собаке-иллюзии, достойно детального рассмотрения хотя бы потому, что в основе своей оно содержит три базовых представления о животном, которые до недавних пор господствовали в философии, а также в гуманитарных и естественных науках. Речь идет о следующих идеях, против которых будет направлена вся аргументация в этой работе:
Тезис о собаке-иллюзии, прежде всего, предполагает, что животное следует рассматривать лишь в качестве объекта, своего рода вещи, то есть существа, лишенного какой бы то ни было субъектности. Действительно, если животное в какой-то мере представляет собой субъект, то отношения, которые мы с ним выстраиваем, не могут быть целиком и полностью иллюзорными. Они хотя бы отчасти должны быть реальными, даже если мы и ошибаемся относительно каких-то частностей.
Следующая идея состоит в том, что объяснение феномену привязанности человека к собаке следует искать исключительно в рамках психики собственно человеческой, в нашем неудержимом стремлении приписывать некие психические качества всем и вся – не только животным, но и растениям, а также божествам, духам, обитающим в священных горах, предметам-фетишам, облакам и т. д. Если это действительно так и человек всего лишь проецирует свои чувства на самые разнообразные существа, а сами эти чувства иллюзорны – следует заключить, что качества, присущие животному, на котором человек останавливает свой выбор, не оказывают или почти не оказывают никакого влияния на его отношение к этому животному. Соответственно, собака низводится до уровня одного из множества других пассивных реципиентов навязчивых человеческих устремлений. С этой точки зрения, собака не может обладать какими-либо особыми качествами, благодаря которым она могла бы стоять особняком среди других живых существ и отличалась бы в глазах человека от пихты, коровы или даже кошки. Что же касается самой собаки, то в ней также нет ничего или почти ничего, что каким-то особенным образом связывало бы ее с человеком, с его наклонностями, вкусами или социальными навыками.
И наконец, в соответствии с этим тезисом, прочная социальная связь между человеком и собакой – не более чем забавный эпизод человеческой истории, явление во многом случайное, вызванное к жизни и получившее развитие исключительно в современном индустриальном обществе. И если это иллюзия, порожденная дефицитом общения, ставшим характерной чертой современного общества, нет никаких причин полагать, что подобная связь может иметь глубокие исторические корни или сколько-нибудь широкое распространение в других культурах.
Короче говоря, согласно тезису о собаке-иллюзии, собака – это животное, лишенное какой бы то ни было субъектности, всего лишь одно среди множества других, и его изучение не может представлять для нас особого интереса; близкие отношения этого животного с человеком – явление скорее анекдотическое, из ряда вон выходящее, связанное исключительно с новейшим периодом истории человека. Отсюда неизбежно следует вывод о том, что существуют гораздо более показательные, поучительные и необходимые объекты для исследования, чем собака.
Если не углубляться в сложные исторические коллизии и выражаться простым языком, то можно сказать, что за некоторым исключением подобное представление о животном очень долго занимало господствующие позиции в философии. Во всяком случае, начиная с Декарта философия в целом была пронизана идеей о глубокой и непреодолимой пропасти, отделяющей человека от других живых существ. Признавалось, конечно, что тело животного функционирует согласно тем же биологическим принципам, что и тело человека. С этой точки зрения человек отличается от животного лишь сложностью строения и организации своего тела, во многом сходного с телом животного. К этому положению между тем добавляли, что качества человека и животных, определяемые материальной основой, имеют несколько существенных различий. Перечень различий варьируется у разных философов и в разные времена, однако базируется всегда на одном и том же принципе, а именно отсутствии у животных неких качеств, присущих человеку: одни называют отсутствие свободы воли, другие сознания, а еще мышления, языка, психических состояний, веры, желаний, намерений и т. д. Из всего этого многообразия аргументов вытекает приблизительно следующее: психологически ограниченное, управляемое лишь инстинктами, не владеющее сложными мыслительными способностями, лишенное языка животное не обладает качествами, позволяющими признать в нем полноправный субъект. Самое большее, с чем еще можно согласиться, – так это со способностью животного испытывать ощущения.
Подобное представление о живых существах и разуме определяет наше восприятие животных, характер наших с ними взаимоотношений, а также тот спектр прав, которые мы себе приписываем в отношении животных. То есть, если животное устроено именно так, оно должно быть классифицировано как вещь. Оно есть предмет. Оно покидает мир субъектов и становится простым объектом. В таком случае приписываемые животному эмоции и психические проявления – не более чем иллюзия, продукт стремления человека повсюду отыскивать наличие разума, подобного его собственному.
Вымышленный диалог, приведенный в сочинении одного из учеников Декарта, наилучшим образом иллюстрирует подобные воззрения.
– Итак, вы не должны преподносить мне как данность эмоции, которые вы заметили у зверя, – ни радость, которую вы приписываете собаке, когда вы ее ласкаете, ни гнев, ни какие-либо другие чувства, что вы присваиваете ей в других случаях. Поскольку все это неосязаемо и никак не воспринимается нашими органами чувств.
– Но я не думаю, что собака могла бы потянуться за предложенным ей куском хлеба и в то же время отвергнуть протянутый ей камень, если бы не имела на сей счет определенных знаний.
– Вам не стоило употреблять это слово – «отвергать», правильнее было бы сказать «не двигалась по направлению к камню». Ведь вы не думаете, что кусок железа притягивается к магниту и не движется к протянутому булыжнику, потому что обладает какими-либо знаниями?
– Но что вы скажете относительно визга, который издает собака, когда ее бьют? Не свидетельствует ли он о том, что она, как минимум, испытывает боль?
– Нет, мсье. Когда касаются определенных деталей оргáна, он издает гораздо более громкие звуки, чем собака, если ее бьют, однако это не означает, что оргáну больно.
Жак Роо, Беседы о философии, 1674(Jacques Rohault, Entretiens sur la philosophie, 1674)в кн. Jean-Luc Renck, Véronique Servais, 2002, p. 268 – 269
Похожее представление о мире животных господствовало и в гуманитарных науках. По мнению большинства антропологов, социологов и психологов, разум животного настолько отличается от разума человека, что изучение первого не может дать ключ к пониманию природы и законов функционирования второго. В соответствии с этим мнением животное механически управляется изнутри, полностью подчиняясь своим инстинктам, которые передаются потомству и сохраняются с течением времени посредством механизмов биологической наследственности. Человек же, напротив, целиком зависит от внешних институтов, функционирующих и передающихся из поколения в поколение благодаря культурной преемственности, которая, в свою очередь, может быть реализована в основном при помощи созданного им совершенного языка. Зверь-афазик с одной стороны и тонкий словоохотливый разум – с другой, природа против культуры, врожденное против приобретенного: таким образом, царство живых существ совершенно непроницаемыми границами разделяется на два разных мира. По большому счету, животное низводится до уровня вещи, одной из многих других вещей, становясь предметом обстановки в человеческом интерьере.
В соответствии с этой позицией привязанность к собаке-компаньону вполне логично объясняется тезисом о собаке-иллюзии. Все то, что мы якобы видим в глазах собаки, – по сути, не более чем нарциссическое отражение нашего собственного разума. Приписываемые ей человеческие качества продиктованы нашим одиночеством. На самом же деле за взглядом собаки не кроется ничего, что можно было бы считать более или менее осмысленным и с чем мы могли бы вступать в контакт.
Настолько ли отличаются от вышеизложенных представления о животном, которыми оперирует научная дисциплина, целиком посвященная изучению поведения этого самого животного, а именно этология? В действительности вплоть до недавнего времени и эта дисциплина находилась под властью достаточно механистического восприятия животного, хотя причины такого восприятия были здесь несколько другими. Скажем только, что пугающим призраком, стоящим на пути научных исследований в этологии, был именно антропоморфизм. После нескольких неудачных экспериментов, в особенности одного, проведенного в начале века с лошадью по кличке Ганс, которая – и многие ученые в это действительно поверили – якобы умела считать, большая часть этологов видит в антропоморфизме ошибочный способ интерпретации, к которому охотно прибегает человеческий разум, лишь только речь заходит о понимании поведения животного. В итоге в этой научной дисциплине сформировался образ отношений человек/животное, во многом схожий с тем, что преобладает в философии и гуманитарных науках, хотя эта тема и занимает периферийное положение в предметной области этологии. По мнению этологов, человек зачастую глубоко заблуждается относительно взаимоотношений, которые складываются у него с животными.
Помимо прочего этология добавляет дополнительный элемент, который дискредитирует интересующую нас тему и относится не к животным вообще, а к особой категории животных, для которых собака может служить своего рода символом: животным домашним. Классическая этология давно исключила домашнее животное из сферы своих интересов, рассматривая его как животное «гуманизированное», другими словами «денатурализованное», слишком отдалившееся от своей природной сущности, от того феномена, что представлял бы собой зверь, живи он вдали от человека.
Подведем итог краткому обзору, который должен был в общих чертах обозначить точки зрения, долгое время царившие в мире науки и, шире, человеческого познания в том, что касается отношения к животным вообще и к домашним животным в частности: низведенные философией и гуманитарными науками до уровня вещи, не представляющие научного интереса для большей части этологов, домашние животные становятся жертвой двойного забвения. С одной стороны, не будучи творением рук человеческих, они нисколько не интересуют философов, социологов, антропологов и психологов, которые давно уже выстроили непреодолимые границы между миром человека и миром животных. С другой стороны, рассматриваемые в качестве существ излишне гуманизированных, они обделены и вниманием ученых-этологов, цель которых состоит в том, чтобы при интерпретации поведения животных отсечь черты, предположительно обусловленные контактами с человеком.
Слишком очеловеченные для одних и недостаточно – для других, и в том и в другом случае вывод напрашивается сам собой: наши отношения с животными не более чем иллюзия, и поэтому они вряд ли заслуживают особого внимания. Человек должен жить «настоящей» жизнью и в эмоциональном, и в социальном плане: так, чтобы чувства его были нацелены на объекты, которым «положено» их получать, то есть на других людей; жизнью, где «нет места заблуждениям», жизнью, для которой «он создан». Оставаясь в плену своих иллюзий, человек испытывает чувства искаженные, замещенные и лишенные истинного содержания, чувства, искусственно направленные на ничего не значащий предмет, будь то предмет одушевленный или нет.
И все-таки уже при первом приближении становится очевидной зыбкость аргументов такого объяснения наших взаимоотношений с животными вообще и с собаками в частности. Начать с того, что эмоциональную близость с собаками нельзя считать феноменом, присущим только лишь современному индустриальному обществу. Известный тому пример – один из многих других – поэт лорд Байрон: безутешно скорбящий после смерти своего ньюфаундленда, он без тени сомнения пишет эпитафию на могилу собаки:
Здесь погребены останки того,
кто обладал красотой без тщеславия,
силой без наглости,
храбростью без жестокости
и всеми добродетелями человека без его пороков.
Эта похвала могла бы стать ничего не значащей лестью,
будь она над прахом человека,
но она – справедливая дань памяти
Ботсвена, собаки…[4]
Погружаясь в глубь веков, пересекая страны и моря, мы всегда и всюду находим собаку. Одним из наиболее ярких примеров может служить тот факт, что у племен североамериканских индейцев единственным одомашненным животным, существовавшим в тесном контакте с человеком, была собака. До прихода европейцев индейцы не занимались скотоводством, не разводили лошадей и не ездили верхом, а мясо добывали охотой. Однако многие племена уже тогда держали собак (Delage, 2005). Не менее удивительными представляются археологические находки скульптур собак, относящиеся к древнейшим в мире человеческим сообществам, таким как доколумбовы цивилизации Южной Америки или первобытные племена в Европе. Существование подобных артефактов свидетельствует об исключительно древней природе эмоциональной связи, которая связывает некоторых представителей нашего вида с этим животным. Историческая глубина осознания этой связи находит свое отражение в мифологии: первым, кто узнал Одиссея, вернувшегося с Троянской войны, был его пес Аргус.
Иными словами, – и мы еще не раз сможем в этом убедиться, – не будет преувеличением сказать, что взаимодействие человека с собакой – это действительно трансисторический и транскультурный феномен. Canis familiaris можно найти практически во всех человеческих обществах начиная с доисторических времен. Вряд ли какое-либо другое животное могло бы похвастаться тем же. Не следует ли из этого, что собака для нас животное совершенно особое, во многих отношениях отличающееся ото всех прочих? Антропология настаивает на глубоких различиях между человеческими сообществами, особо подчеркивая, что общие для всех культурных и исторических формаций феномены встречаются крайне редко. Тем более странно – и это лучше всего подтверждается созданной ею же глубокой пропастью между человеком и животным, – что и по сей день эта наука ничуть не заинтересовалась природой той непонятной связи, которая объединяет Homo sapiens sapiens с собакой. В конечном счете, настолько ли абсурдны попытки увидеть в этом явлении отличительную черту любого человеческого общества, во всяком случае некую его особенность, приоткрывающую важные, хотя и скрытые аспекты нашей природы? Почему бы не рассматривать присутствие собаки рядом с человеком как общий для всех культур феномен, настолько же универсальный, насколько универсальными признаны такие их качества, как, например, социальное расслоение, разделение труда или запрет на инцест? И уж во всяком случае, приведенные здесь аргументы опровергают большую часть положений, на которых базируется тезис о собаке-иллюзии.
Есть и другие обстоятельства, способные поставить под сомнение тезис о собаке-иллюзии. Если принять этот тезис за точку отсчета, то необычайную популярность, которой пользуется среди людей собака, пришлось бы объяснять не какими-то особыми качествами нашего четвероногого друга, а исключительно нашим же собственным безудержным стремлением проецировать свои мысли и чувства на самые разнообразные вещи. Но почему в подобном случае у человека не возникает желания приласкать камень, водоросли, ястреба, паука, акулу или змею – так, как он ласкает собаку? Почему он не разговаривает с ними так же, как с собакой? Вероятно, потому, что между человеком и Canis familiaris происходит нечто особенное, то, что связано с природой самой собаки, а не только лишь с нашим стремлением приписывать чувства и разумное поведение всему, что нас окружает.
Можно было бы возразить, что немалое количество людей испытывает симпатию к паукам-птицеедам или питонам. Действительно, в так называемых первобытных обществах, равно как и в обществах современных – особенно с развитием идей Нового времени, – не так уж редко люди адресуют свои чувства растениям, горам или морю. Точно так же человек может разговаривать со своим компьютером, сердиться на него, ругать его за то, что тот «никогда не работает», иногда даже плакать, когда он вдруг сломается. Мы можем заплакать, если разбивается вещь, принадлежащая близкому человеку.
Но подобное поведение все-таки отличается от наших взаимоотношений с собакой. Вещи, принадлежащие близким людям, или предметы, воспринимаемые нами в качестве их олицетворения, на самом деле, в отличие от собаки, представляют собой своего рода вместилища для наших чувств, адресованных этим людям – отсутствующим здесь и сейчас или навсегда нас покинувшим. Анимистические воззрения, как правило, близко связаны с культами предков или верой в метемпсихоз. Когда же разговаривают с собакой, обращаются именно к ней. И когда оплакивают собаку, скорбят именно по ней, а не по человеку, образ которого проецируют на эту собаку. Точно так же можно предположить, что слова, брошенные компьютеру, по природе своей отличны от тех, что мы адресуем собаке, хотя бы потому, что мы знаем о существовании инженеров и программистов, которые трудились над созданием этой машины, употребляя при этом человеческий язык, и что машина эта задумана специально для того, чтобы мы ею пользовались. И даже если мы всего этого не осознаем в тот момент, когда начинаем разговаривать с компьютером, сам факт обладания подобной информацией, по идее, должен в какой-то степени определять нашу манеру общения с этим предметом. Если отдельные люди способны заплакать по поводу сломавшегося компьютера или разбитого автомобиля, то, вероятнее всего, в данный конкретный момент ими движет досада, а не печаль: они расстроены потерей принадлежащей им вещи, а вовсе не тем, что испытывают сочувствие к ее страданиям. Одним словом, повреждение вещи вызывает у нас эгоистическое чувство собственности, а не альтруистическое чувство сострадания.
Конечно, представленная здесь картина выглядит несколько упрощенно, поэтому хотелось бы оговорить некоторые нюансы. Несомненно, отдельные люди испытывают смешанные чувства, в которых сострадание неотделимо от чувства собственности. Мореплаватели-одиночки, например, настолько отождествляют себя со своей лодкой, что, когда говорят о ней, у собеседника может возникнуть ощущение особых отношений, личных и антропоморфических, существующих между капитаном и его кораблем. Разумеется, чаще всего речь идет об особых случаях, связанных с необычными обстоятельствами или особенным складом мышления. И все-таки нельзя исключить, что со временем те или иные механизмы достигнут такой степени совершенства, что смогут вызывать у человека чувство эмпатии, действительно направленное на них самих и очень близкое к тому, что мы испытываем по отношению к людям или животным[5].
Однако – и это важный момент – сама по себе возможность существования таких машин никоим образом не ставит под сомнение приведенную здесь аргументацию, направленную против модели собаки-иллюзии, а не собаки-машины или, в более общем плане, животного-машины. Защитники гипотезы о субъектности животного часто выстраивают свою аргументацию отталкиваясь именно от второй модели. В этом случае доказательство того, что живое существо является субъектом, сводится для них к обозначению свойств, отличающих его от артефактов, созданных руками человека. Какое бы широкое распространение ни получила эта стратегия, она представляется неоправданно затратной и неповоротливой. К тому же часто бьет мимо цели. Она не только полностью сконцентрирована на доказательствах невозможности существования каких бы то ни было социальных взаимоотношений с машиной, но и не признает никаких других аргументов в пользу наличия у животного субъектности, кроме перечня черт, отличающих его от машины, то есть качеств, присущих животному и отсутствующих у механических артефактов. Множества интерпретационных ограничений и труднодоказуемых положений легко можно было бы избежать, просто сосредоточившись на объекте изучения – в данном случае собаке – и на его качествах, отказавшись от сравнения этого объекта с машиной, априори рассматриваемой в качестве контрмодели. Одним словом, для того чтобы доказать, что собака обладает некими формами субъектности, не обязательно демонстрировать, насколько она отличается от машины, полностью таких качеств лишенной. В конце концов, тезис о машине-иллюзии ничуть не более убедителен, чем тезис о собаке-иллюзии.
Таким образом, фундаментальная ошибка гипотезы о собаке-иллюзии кроется вовсе не в сопоставлении животного с машиной, которым часто оперируют защитники теории о субъектности животных. Все гораздо проще: основное заблуждение напрямую связано с тем фактом, что данная теория опирается на представление о животном как о существе, лишенном какой бы то ни было субъектности и представляющем собой лишь своего рода экран для наших иллюзорных проекций. Подобное предубеждение не дает ответа на вопрос о том, почему именно это животное или эта машина, а не какие-либо другие привлекают внимание значительной части людей. И самое главное, по какой такой причине из всего множества живых существ именно собака обладает для нас притягательностью настолько неизменной, что данный факт можно считать транскультурным и трансисторическим феноменом?