Почему именно в тот день, спустя долгие годы?
Представляя Просперо стоящим у ее могилы, я вспомнил одну деталь, важный смысл которой мне открылся только сейчас: пуговица, обшитая черною тканью, в знак траура по жене. И это было доказательство моего предположения: после смерти жены он мог посещать любовницу.
Оставалось понять загадку цветка. Странность его выбора несомненно была чем-то продиктована, чем-то тайным, на чем сходятся любовники, всегда ищущие символы в окружающем мире, и, может, этот колючий цветок представлял в их глазах символ их трудной любви.
Бесспорным остается, что этот цветок непосредственно указывал на любовь, поскольку родственники, даже бедные, никогда не приносят репейник.
Похороны затянулись дольше обычного, поэтому, когда они закончились, я, хромая, помчался в библиотеку, снял с двери табличку и направился к своему столу. Тут я понял, что спешка моя продиктована другой причиной.
На столе лежала рукопись Анатолия Корильяно. Он распорядился ее сжечь, но некоторые волеизъявления вполне справедливо не принимаются в расчет. Я поступил как Макс Брод и Варий Руф с рукописями Кафки и Вергилия.
Я сел за стол и принялся за чтение. Интересно написано, я бы даже сказал, виртуозно, памятуя, с чего все начиналось. Романизированная автобиография Анатолия Корильяно, начинавшаяся с момента его рождения и заканчивавшаяся за неделю до смерти, была вместе с тем историей Тимпамары, рассказанной с идеальной позиции наблюдателя, служащего единственного в городе страхового агентства. Я многому удивлялся, читая, но пришлось остановиться на третьей главе, так как было время закрываться.
На чистом листке, лежавшем сверху рукописи, я каллиграфическим почерком написал: Анатолий Корильяно (Марсель Пруст). «Об утраченном навсегда времени». Рукописи не горят. Внизу приклеил учетный номер ФЛ МП 02 и направился поставить ее на полку французской литературы, на заслуженное место рядом с «Поисками».
Несостоявшаяся любовь Корильяно оставила в моей душе осадок горечи, чувство поражения. У нас были схожие судьбы, Августина или Эмма – разница небольшая, но, в сущности, для нас обоих это был единственный и упущенный случай.
В тот вечер перед сном я долго рассматривал себя в зеркале в ванной комнате. Представил, будто Эмма смотрит на меня из-за спины и почувствовал себя не подходящей ей парой: в самом деле, для чего мадам Бовари библиотекарь, закапывающий мертвых. Встреть она меня на улице, наверняка отвела бы взгляд или, что хуже, посмотрела бы на меня и тут же забыла.
В другой раз комплекс неполноценности заставил бы меня опустить голову и отступить, но моя мадам затемнила углы и сгустила тени, поэтому, вопреки привычке принимать душ по утрам, я разделся и стал под воду. Затем вытерся, причесался и вновь посмотрел на себя в зеркало.
Я никогда не нравился себе, особенно сейчас, когда в волосах пробивалась седина, но с виду все было в порядке, и этого было сверхдостаточно. Недоставало только одного.
Я открыл под раковиной шкафчик и вынул обувную коробку, в которой хранил старые щетки, обувной крем, лекарства, срок которых истек в прошлом столетии, и, наконец, нашел то, что я искал. Давнишний дядин подарок на Новый год, все еще в подарочной обертке.
Флакон одеколона «Зеленая сосна» с запахом хвои. Открыл крышку, понюхал и побрызгался.
Оставил одеколон открытым и отправился в кровать. Перед тем, как погасить свет, посмотрел в глаза Эмме, возможно, увидев меня в этом виде, надушенным, она задержит на мне подольше свой взгляд, ибо любовь иногда не обходит даже ее недостойных.
Анатолий мне это доказал.
В тот вечер моя последняя мысль была о нем.
Говорят, что у нас всегда что-то остается от людей, которых мы знали и которых больше нет: в основном, воспоминания, мысли, фотографии, изредка рукописи. Но в ту минуту я чувствовал, что происходит обратное: смерть тех, кого мы знали, уносит и частицу нас.
Грусть, которую я испытал, пока не сомкнулись веки, обострила мое ощущение: Корильяно и его несостоявшаяся любовь укрепили меня в убеждении, что жизненные круги могут замыкаться, подтверждая справедливость того, что человеческие действия обречены на незавершенность.
Первый, кого я решил прикончить, был Пиноккио.
Мои руки открывали дверь библиотеки и ворота кладбища, расставляли книги на полках и венки на могилах, вели учет выданных книг и покойников. Но была и другая причина, моя личная, объединявшая эти миры: безупречными казались мне только книги, завершающиеся смертью героя.
Выбор моего чтения целиком подчинен требованию этого совершенства, я даже завел тетрадь, в которую записываю названия безупречных книг, иногда делая пометки, как и от чего погиб главный герой и другие первостепенные персонажи.
Люди коллекционируют все: кости каракатиц, пряди волос, пожелтевшие листья, провалы и неудачи. Набоков коллекционировал бабочек, Энди Уорхол – засохшую пиццу в коробках, Дэвид Линч – назойливых мух. Мне же нравилось коллекционировать бумажных покойников.
Когда я заканчивал несовершенную книгу, то есть ту, которая не завершалась смертью героя, то испытывал чувство разочарования и неудовлетворенности. Так произошло с историей про Пиноккио.
Превращение полена в живого человека раз и навсегда показало, что финалы, в которых торжествуют мир и гармония, категорически не в моем вкусе.
Я никогда не любил этого буратино.
Когда он сжег себе ногу, я понадеялся, что ему конец, но как всегда не вовремя явилась спасительница Фея с голубыми волосами. Будь по-моему, я бы дал утонуть этому неблагодарному сыну или же бросил его в пасть Акулы.
Потом, спустя годы, я сделал прелюбопытное открытие: Коллоди думал, как я, и в первом издании сказки, выходившей по частям в журнале, Пиноккио заканчивал свою жизнь на виселице, на ветке дуба, благодаря стараниям Лисы и Кота, и произносил слова, точнее которых трудно придумать: «Дорогой отец! Был бы ты сейчас здесь… – Ему не хватило дыхания закончить фразу. Глаза его закрылись, рот остался открытым, ноги обвисли и, вздрогнув в предсмертной конвульсии, он отдал концы».
Автор потом был вынужден изменить финал, но его изначальным замыслом был жестокий конец как следствие неправильной жизни, ибо неблагодарность – это вина, за которую надо нести наказание, и поэтому Пиноккио умирал, ибо, как известно, мы все отдуваемся за свои прегрешения.
Я не стал сочинять тогда финал со смертью буратино, я это со временем сделаю, но потребность представлять, как умирают литературные персонажи, осталась во мне неизменной и относилась ко всем книгам, прочитанным в те годы: я видел, как мистер Фогг и Паспарту теряются в индийских джунглях, как Белый Клык падает под выстрелами Джима Холла, как обрывается от страха сердце Эбенизера Скруджа, когда он слушает Рождественского Духа Будущего, Отто Лиденброк и Аксель становятся жертвами взрыва, Алиса засыпает сном, от которого никогда не пробудится.
Мое пристрастие к совершенным финалам связывало неразрывными узами обе мои профессии. Если до сих пор, в свете маминого воспитания, я видел в библиотеке венец призвания и с предвзятостью и сомнениями относился к кладбищенской службе, то вскоре отметил, что и эта работа является закономерным итогом пройденного пути, своего рода предначертанием. Мысль, что мне предуготована эта двойная работа, незамедлительно перешла в ощущение, а затем в осознание, что и я являюсь составным элементом законов природы, что я вычислен, проверен и одобрен, поскольку именно этого ищут люди – подходящего для себя места на вселенской шахматной доске.
Часто мы не знаем, почему и когда возникают навязчивые идеи, по какой потаенной причине мысли начинают назойливо вертеться вокруг одного и того же предмета, слова, аромата, воспоминания, события, почему именно вокруг них, а не чего-то другого.
В моем случае, наоборот, нет ничего загадочного: работа на кладбище давала мне постоянно повод осознавать, насколько моя жизнь связана со смертью.
Ибо я от рождения с нею знаком. Она родилась со мной вместе. Она обнимала меня. Она была ребенком-призраком.
Я впервые увидел его, когда гроб моей матери замуровывали в семейном склепе. Шесть погребальных ниш, три справа, три слева, а по центру, под маленьким мраморным алтарем, – усыпальница с прахом моего деда, Мансуе́то Мальинверно.
Я стоял рядом с отцом на пороге склепа, наблюдал, как ворочают гроб, чтобы вставить его в нишу, смотрел, как каменщик замешивает раствор и наносит его на края ниши, и мысленно подсчитывал, сколько понадобится кирпичей, чтобы заложить все это пустое пространство; понадобилось семьдесят пять, чтобы замуровать мою маму навечно. И когда закончился счет, я отвел глаза влево и увидел фотографию новорожденного младенца.
Она показалась мне здесь столь неуместной, что я на секунду даже забыл о боли. Посмотрел на каменщика, уже закрашивавшего кирпичи, на заплаканное лицо отца, на родственников, собравшихся снаружи, но затем мой взгляд снова вернулся к малышу.
Я хотел спросить, но то, что я видел, было настолько странным, что я испугался и решил, что младенца вижу только я один, что он привиделся мне вследствие скорби по маме и что если я спрошу, папа мне ответит, что там нет никого, и тогда мне стало страшно и я еще сильнее уцепился за его руку. Поднял голову вверх, в небо, и подумал, что сейчас он исчезнет, что его больше нет, но когда опускал глаза, фотография была на месте.
Когда через несколько дней мы с отцом принесли маме букет гвоздик, новорожденный никуда не исчез, и я снова задрожал от страха. Я прижимался к папе все время, пока мы были в склепе, но перед уходом увидел, как он целует мамину фотографию и прикладывается губами к младенцу.
«Значит, это – не призрак», – подумал я и задал отцу вопрос, на который долго не решался:
– Папа, а это кто?
Он как будто вышел из ступора, на секунду замялся, а потом сказал:
– Этого ребенка ты видел, когда еще был малышом, он тебя очень любит.
– Но он же умер?
Отец присел и обнял меня:
– Он – твой ангел-хранитель.
Я подошел к фотографии и внимательно ее рассмотрел. Мне показалось, что я смотрюсь в зеркало, но уже без страха, который был развеян уклончивыми ответами отца. Вблизи я прочитал имя, написанное маленькими буквами: Ноктюрн Мальинверно. Я подумал, что это какой-то кузен.
Подражая отцу, я каждый раз, когда приходил сюда, целовал фотографию младенца.
Потом мой отец неожиданно умер.
Через несколько дней, когда вместе с дядей, братом моего отца, в дом которого я переехал, пришел навестить моих покойников и поцеловал фотографию новорожденного, дядя вдруг говорит:
– Это твой братик.
Я отшатнулся, как от пощечины. Глядя на меня, дядя понял, что сболтнул лишку.
– Разве тебе не рассказывали?
Я остолбенело стоял и молчал.
– Ты уже взрослый, Астольфо, по-моему, пора и тебе узнать.
И он рассказал мне всю историю.
Я никогда ее не слышал, в доме об этом не говорили.
Это был мой брат-близнец, родившийся мертвым.
Родившийся раньше меня.
Я подумал о последней ночи, когда уснул возле мамы: двое людей, обнявшись, укладываются спать; утром один просыпается, другая – спит мертвым сном; рождаются двое детей, один кричит и дышит, другой – бездыханно молчит.
Не осталось даже его фотографии: в лихорадке событий о ней никто не подумал. Да и какой бы фотограф согласился снимать мертвого ребенка?
У моего близнеца не было даже имени, когда он родился.
Мама решила, что не имеет смысла давать имя мертвому ребенку:
– Для чего оно ему?
Лучше забыть, ни имени, ни изображения, поскорей стереть из памяти этот кошмар.
Но не тут-то было, нужно было его назвать, чтобы зарегистрировать в реестре покойников, как будто нельзя умереть анонимно.
Катена не знала, что делать:
– Я придумала только имя Астольфо, какое ему дать имя?
– Безымянное какое-нибудь, – отозвался отец, оплакивавший мертвого сына, – как солнышко, скрывшееся за горизонтом.
– Тогда назовем его Ноктюрном, – сказала, всхлипывая, мать.
Когда встал вопрос о его похоронах, когда уже был заколочен гробик, могильщик потребовал его фотографию для надгробной плиты.
Родители растерянно посмотрели друг на друга.
– Как можно хоронить без фотографии? Хотите его совершенно забыть? Хотите взять грех на душу?
Это слово, которое обычно произносит священник, подействовало, как звон колокола по покойнику, раздавшийся посреди ночи.
– Что будем делать? Гроб уже закрыт.
В эту минуту, сказал дядя, я заплакал.
– Они же у вас близнецы? – сказал могильщик, которого вдруг осенило.
Катена кивнула.
– Так снимите его, разве они не похожи?
– Окститесь! Это наводит порчу!
– Какую еще порчу?! Гораздо хуже захоронить без фотографии. Послушайте меня, я в этих делах понимаю. Снимок живого на могильном памятнике продлевает жизнь, это как увидеть во сне покойника.
Марфаро-отец в загробных делах знал толк, решили послушать его.
Меня тотчас отнесли домой, облачили в белую крестильную рубашку, на шею повесили золотую цепочку с блестящим распятием Господа Иисуса Христа, пригладили три волосинки на голове, уложили на диване на простыню, и фотограф сделал снимок.
Так на могильном камне мертвого младенца появилась фотография его живого близнеца, единственного в мире, наверное, кто мог видеть себя мертвым ребенком, единственного, приносившего себе на могилу цветы, напоминая невероятную судьбу Матти́и Паскаля.
Это был вещий знак, как будто мне дали гражданство в потустороннем мире.
Все окружавшие меня люди мало-помалу умирали, и в моей детской голове надолго засела мысль, что именно я являюсь причиной их смерти.
Смерть таилась повсюду: в органах, обеспечивающих жизнь, во сне, прибавляющем сил, в дыхании, без которого мы не можем существовать. Даже в пище, которой утоляем голод. Смерть внезапная и заурядная: мать, умирающая во сне, мертворожденный ребенок, отец, поперхнувшийся во время еды.
Он сидел за столом напротив меня с вилкой в руке, речь оборвалась на слове «завтра», он вдохнул и не выдохнул, в горле застрял комок, глаза закатились.
Я бдел над ним всю ночь, в те минуты он как бы еще не умер, я мог прикоснуться к нему, словно чувства измеряются пространством, словно смерть не есть остановка дыхания или сердца, а только изъятие тела.
Вынул вилку из его окоченевших пальцев, закрыл ему глаза, поцеловал напоследок веки и пошел сообщить людям, что сердце Вито Мальинверно перестало биться.
Я стал сиротой, жизнь моя изменилась, но гораздо сильней изменились мои отношения со смертью.
Я страдал сильнее, когда не стало мамы, но уход отца был в известном смысле гораздо тяжелей и хуже, и не только потому, что передо мной открылась перспектива одиночества и беспризорности.
У сирот особые отношения со смертью, ибо в последовательной смене поколений – истинной мере нашей смертности, «до» и «после» – покуда есть кто-то, кто готов ради нас принести себя в жертву, мы себя чувствуем в безопасности, как за непробиваемой стеной. Вначале деды, потом родители стояли горой между нами и потусторонним миром.
Мы рождаемся на свет с чувством вечности, ибо и до нас жили смертные люди; потом умирали деды, и это чувство уменьшалось вдвое, но пока у нас было еще прикрытие. Но когда умирает наш последний родитель, когда падает последний бастион, между нами и вечностью никого больше не остается, никаких поколений, никаких изгородей и укрепленных стен. Подошел наш черед.
Если мы отцы, то для нас не является жертвой быть защитой своему потомству, но если мы одиноки, все приобретает другой оттенок.
Смерть матери и отца – первые звоночки нашей смертности. Уход Вито Мальинверно означает, что следующим в роду буду я.
Я был беззащитен, я должен был позаботиться о себе, подумать об укрытии, о непробиваемой стене. И тогда я подумал, что должность кладбищенского сторожа такое же благословление, как и то, что я стал библиотекарем. Соприкосновение, соседство, близость со смертью помогут мне привыкнуть и сродниться с ней.
В точности как косякам кильки, которые принимают форму своего врага в надежде выжить в случае его нападения.
Завотделом мэрии через посыльного просил принести муниципальную Книгу регистрации покойников в связи с прибытием инспектора из региональной администрации.
Я вынул Книгу и пробежался по именам упокоившихся жителей Тимпамары, мужчин и женщин во плоти и крови, ставших последовательной записью букв и цифр. Я просматривал их, как будто читая страницы романов, а имена и даты уточнял по словарю литературных персонажей. Этим путем я вышел на нее. Вирджиния Платани́я, жена мельника, захороненная в могиле номер 1412.
В ту минуту мне показалось странным, что после визита ее мужа к Эмме я не подумал навестить Вирджинию в поисках следа, который помог бы мне восстановить историю.
Могила находилась в том же секторе, в котором до сих пор зияла пустая могила Илии Майера, который как раз сидел на ее краю, болтая ногами в своей несостоявшейся вечности. Он кивнул мне в знак приветствия.
Если бы возле мраморной стелы Вирджинии Платании я увидел цветок репейника, это развеяло бы все мои сомнения и было бы окончательным доказательством. Но репейника там не было, равно как ни хризантем, ни лилий, зато стоял букетик полевых цветов вперемешку с травинками, собранными, самое позднее, вчера по полудню.
Донна Платания не отличалась красотой, особенно в сравнении с грациозностью Эммы. Рассматривая ее фотографию, я подумал, что не помню ее: она работала медсестрой в соседнем городе да еще помогала на мельнице мужу: иногда, проходя в тех местах, я встречал ее всю в муке. Если внимательно вглядеться в ее фотографию, то кажется, что и блузка ее обсыпана мукой. Есть работы, от следов которых не избавишься вовек. Моя, вероятно, в их числе. В городе рассказывали, что жена Гераклита Ферруцца́но, пятнадцатого хранителя кладбища в Тимпамаре и предшественника Меликукка, бросила его после двадцати лет брака и стольких же лет работы сторожем, поскольку втемяшила себе в голову, что от него пахнет смертью, хотя он после работы мылся и терся мочалкой с мылом, переодевался и выходил на проветривание. Я бы не смог сказать, есть ли у смерти свой отличительный запах; я где-то читал, что если долго и сильно тереть пальцами тыльную сторону руки, то на коже появляется запах, свойственный трупам. Я с недавних пор стал хранителем этой юдоли скорби и еще не чувствовал запаха разложения, раз почувствуете, сказал мне Марфаро, потом вовек не забудете. Путресцин и кадаверин называются эти зловонные субстанции, путресцин и кадаверин, повторил он с гримасой гадливости. Порой, выходя с кладбища, я обнюхивал руку в страхе, что рано или поздно этот запах въестся в меня. Как пыль от мела или как мука.
Я наклонился понюхать букетик. Репейника не было, но эти же дикорастущие полевые цветы могли быть неопровержимой уликой того, что Просперо сорвал их вместе.
По дороге в покойницкую я подумал, что давно не видел мельника. Несколько раз я даже менял свой обычный маршрут из библиотеки на кладбище, чтобы пройти мимо его дома, расположенного на верхнем этаже мельницы.
Книга регистрации лежала на столике, я перечитал запись Вирджинии Платании и, задерживаясь на пропущенных местах, понял, что это отличный предлог повидаться с мельником в его доме и постараться найти хоть какие-нибудь следы его связи с Эммой.
Поэтому в то утро я вышел с кладбища на полчаса раньше обычного, держа под мышкой регистрационную книгу.
Я вошел в мельницу, но там никого не было.
– Разрешите войти?
Никакого ответа. Я с нерешительностью открыл дверь и, видимо, оказался на складе, где обнаружил мельника; он сидел в старом кресле из выцветшей кожи возле широкого окна со шторами, полы рабочего халата были откинуты в стороны; он спал с закинутой на спинку кресла правой рукой, левую положил на колени. Между креслом и окном стоял деревянный столик, на котором лежал безмен и стояла фарфоровая статуэтка влюбленной парочки, а вокруг валялись мешки из-под муки, разного размера и цвета, похожие на спущенные штаны циклопа: пустые мешки на подлокотниках кресла, старая рыболовная сеть, растянутая по стене, как занавеска, сломанная лестница, лопаты с черенками, источенными жучком, сита разных размеров и назначения, висевшие на крюке или водруженные на полу, а у его ног, сбоку от столика – полупустой джутовый мешок, складки которого напоминали голову бородатого гиганта.
Я стоял, замерев по двум причинам: чтобы не разбудить его и потому что развернувшаяся перед моими глазами картина напоминала что-то очень знакомое, но что именно, я сразу сообразить не мог.
Решил подождать снаружи, пока он проснется, но ждать довелось недолго, поскольку вскоре примчался запыхавшийся и весь взмокший Ипполит Куринга с пустым мешком для муки.
Он ухватился за веревку колокола и четыре раза оглушительно позвонил, после чего проник на склад.
Я услышал голоса и вошел внутрь. Ипполит держал раскрытый мешок под широкой белой трубою, из которой Просперо, поднимая и опуская рычаг, насыпал муку. Когда мешок наполнился, Ипполит завязал его веревкой, вскинул на плечо и убежал с той же прытью.
Просперо широко зевнул, тыльной стороной руки протер глаза. Взгляд его стал сухим и уклончивым, когда он увидел меня.
Я выставил перед собой Книгу, как щит.
– Простите за вторжение и беспокойство, но у меня безотлагательный вопрос.
– Слушаю вас.
Для своих шестидесяти пяти Просперо Альтомонте выглядел отлично: высокий, крепкий, с сухими чертами лица; ранняя пташка, заядлый охотник и уважаемый всеми кроликовод.
– В Книге регистрации усопших не хватает вашей подписи.
Я собирался открыть свой фолиант, как есть, стоя, но Альтомонте подошел к столу и одним движением смахнул все, что на нем было.
– Кладите ее сюда.
Я колебался, стол был покрыт слоем муки, на черной обложке останутся ее следы.
– Я думал, достаточно моей подписи в мэрии.
– У нас тоже нужно, взгляните, – я показал ему подписи родственников на открытой странице, которые я, направляясь к нему, быстро соорудил.
Он достал авторучку из висевшего на стуле поношенного пиджака, захватил ее всей пятерней, как рукоятку меча, уткнул указательный палец левой руки в нужное место и поставил неразборчивую подпись.
– Готово.
Я закрыл реестр, аккуратно взял его со стола, стараясь не прикасаться к своей коричневой рубашке.
– Извините меня великодушно, я должен сдать его на проверку сегодня.
– Ну что вы, никаких проблем, напротив… – он вышел со склада и вернулся с двухкилограммовым пакетом муки.
– Это вам за беспокойство.
Я был тронут этим жестом и на минуту даже забыл, что он мог быть старым возлюбленным Эммы, мужчиной, обладавшим ею раньше меня, элементом, занявшим мое место в периодической системе человеческих существ и их действий. Мне напомнила об этом природа, когда, распрощавшись, я вышел из дома и направился в мэрию отнести журнал: в заросшем травой огороде за домом я увидел куст репейника и растущие вокруг него полевые цветы.
Колючий.
Приставучий.
Сорняк.
Картина спящего посреди мельничьего барахла Просперо неотступно преследовала меня, как будто я ее уже где-то видел и которую, как ни старался, припомнить не мог. На улице. Дома. Когда собирался на послеобеденную работу. Казалось, вот-вот возникнет, но как бы не так. Надеялся, что это произойдет в библиотеке по принципу совпадения с литературными аналогиями, но однако же нет.
То был день выбора. После обеда я за полчаса закончил «Постороннего» Альбера Камю и, как часто бывало, выбор следующей книги был непростым. Я относился к этому с той же ответственностью, как к чему угодно, даже самому незначительному выбору своей жизни, раздумывая, зайти в кафе и выпить чашечку кофе или же нет, как если бы это определяло мое будущее. На каждый прочитанный роман приходится по одному непрочитанному и, может, из-за того, что его не выбрали в ту минуту, он будет забыт и никогда не будет прочитан. А между тем это была книга нашей жизни. Мысль, что ею пренебрегли, наполняла простейшее действие – выбор книги – трагическим смыслом.
Наряду с другими книгами я продолжал чтение рукописи Корильяно, она была такого объема, что взять ее домой представлялось затруднительным. В тот полдень я блуждал между стеллажами библиотеки, рассматривая корешки, обложки, названия и пытаясь определить, которая из них привлечет мое внимание. Я полагался на ощущения. Нужная история в нужный момент. Но разве мы выбираем книги, а не они нас? Почему, к примеру, не так давно я снял с полки «Возчика Геншеля» Гауптмана (учетный номер НЛ ГГ 01), а не «Башню» Гофмансталя (учетный номер НЛ ГГ 02), стоявшую рядом?
В выборе книг происходят порой такие неожиданности, словно они оракулы, читающие в голове и сердце читателя и отдающиеся ему спонтанно, шепча что-то на ухо.
– Ты когда-нибудь слышал голос книг? – спросила меня однажды мама. – Не слова, которые ты читаешь, а именно что голос, звучание бумаги?
Я обалдело на нее посмотрел, я понимал ее литературные галлюцинации, когда персонажи книги становились соседями по дому и наоборот, но чтобы бумага разговаривала, показалось мне слишком. Видимо, она теряла рассудок.
– Надо только дождаться нужного дня, – завершила она.
Этот день наступил через неделю. Дул дикий ветер, испытывавший на крепость каждый листочек. Мама схватила меня за руку, словно мы были друг для друга балластом, и повела меня на перерабатывающий комбинат. Даже если бы я запамятовал дорогу туда, то увеличивающееся количество летающих по воздуху страниц говорило, что мы приближаемся к цели.
Отец нас увидел и пошел нам навстречу.
На случай сильного ветра рабочие прикрывали горы бумаги специальной сетью, иначе всю Тимпамару завалило бы ее лавиной.
Отец нам кивнул, и мы последовали за ним. Прошли цех замочки макулатуры, миновали склад готовой продукции и остановились возле небольшого хранилища. По наружной металлической лестнице Вито взобрался на крышу, мы за ним. Поднимаясь, я слышал глухие шорохи, но не представлял, откуда они доносятся. Все стало ясно, когда я поднялся наверх.
Справа, на широкой бетонной плите, служившей перекрытием здания, лежал ряд старых книг, страницы которых изматывал ветер, перекидывая их туда-назад, и они издавали то звук сухих листьев, которые топчет чья-то нога, то стук дождя по оконным стеклам, то треск догорающих поленьев. Каждый раз новый звук, зависевший от силы ветра и количества перевернутых им страниц.
– Я пошел работать, – сказал отец и спустился по лестнице.
Катена Семинара растянулась на плите рядом с книгами, как когда загорала на пляже, лицо ее закрывали разметавшиеся волосы.
– Ложись рядом, – сказала мама.
Я положил голову на ее вытянутую руку.
– А сейчас закрой глаза и слушай.
Так однажды ветреным днем, благодаря моей матери, я услышал голос книг.
В это место привел ее отец, в качестве подарка ко дню их женитьбы: это было самое ветреное место на всем комбинате, куда он снес старые книги, певшие при малейшем порыве ветра то суровым и величественным голосом Данте, то более нежным Лоренцо Медичи, то злорадным голосом Чекко Анджольери.
– Но ведь этот голос раздается, только когда есть ветер? – спросил я маму по дороге домой.
– Мы ведь тоже, сынок, разговариваем, когда есть собеседник. Будь мы одни, мы бы молчали.
Голоса, разносящиеся по библиотеке, совсем другие, они работают как ультразвук, соблазняя читателя приблизиться.
Мне нравилась мысль, что между книгами и людьми существует связь, что есть замысел, подготовивший и осуществивший их встречу и предусмотревший их близость. Как в моем случае с Эммой.
Следуя закону притяжения, нужные книги в нужный час стали книгами жизни, самыми любимыми и заслуживающими отдельной полки, откуда их легко достать, как капли от сердцебиения.