Сказавши так, он снова повернулся к пареньку:
– Ты где живёшь?
Фриц принялся лопотать что-то вроде «тут, недалеко», заврался окончательно, и в результате стражники потребовали показать им дом, как они выразились, «в натуре». Для верности мальчишку взяли за руку.
Недомытые груши пришлось бросить.
Неуклюже подскакивая в такт широким солдатским шагам, Фриц лихорадочно соображал, что делать, попытался отвлечь гвардейцев болтовнёй, но те, похоже, заподозрили неладное, и лишь нарочито уверенные указания Фрица («Вот сейчас направо… а теперь сюда… да-да, вон в тот проулок…») удерживали их от намерения поволочь мальчишку в караулку.
Спасла Фрица случайность. На перекрёстке они едва разминулись с повозкой, всех забрызгало грязью с ног до головы. Стражники хором принялись ругаться, вытирая лица, Фриц улучил момент, рывком высвободил руку и пустился наутёк. Догнать его не смогли. Пропетляв для верности по улицам, он вновь забрался на чердак и решил в ближайшее время не высовывать носа на улицу. Четыре давленые сливы, уцелевшие за пазухой, – всё, что принесла его прогулка, пришлось оставить на потом.
Это самое «потом», однако же, настало очень скоро – не прошло и суток, а мальчишка уже снова мучился от голода и жажды. Он съел их и расколол косточки. Выйти он не решился – слишком часто снизу доносилась мерная поступь городской стражи. Похоже было, что спокойствие закончилось, охота началась всерьёз. К счастью, на следующий день посыпал дождь, решив одновременно две проблемы – Фриц напился и набрал воды, а после выбрался на крышу и опорожнил посудину, которую использовал в качестве ночного горшка; вода мгновенно смыла все следы. Оставшийся день он лежал и думал, как теперь быть, вертел в руках кинжал и вырезал червлёным лезвием на пыльных паутинистых стропилах. Под мерный шум дождя соображалось плохо, Фриц не стал дожидаться темноты и прямо так, за размышленьями, уснул.
На пятый день его разбудили шаги.
Он был определённо не из местных, этот рыжий знахарь. Всех целителей в округе Ялка помнила в лицо. Да и не так их было много, чтоб не помнить: две-три повитухи (эти не в счёт), дед Якоб и настоль же дряхлая старуха Маргарита, да ещё кривой на левый глаз толстяк Симон, с успехом пользовавший жителей окрестных деревень от сглаза и дурной болезни. Ялка вспомнила странствующего монаха брата Адриана, как-то летом к ним забредшего, и молодую ведьму из совсем уж отдалённой деревушки возле Ваансбрюгге, которую сожгла двумя годами раньше на костре святая инквизиция. Но травника, пришедшего к ним тою ночью, она припомнить не смогла. Хотя, с другой стороны, ну что за возраст – тридцать лет для знахаря? Едва успеешь выучить названия трав, не говоря уже о том, чтоб научиться ворожбе. Вот так и он наверняка ходил себе в учениках (потом, конечно, в подмастерьях), ходил, ходил, а с некоторых пор затеял пользовать больных. Да, так, наверное, оно и есть.
И всё же странный взгляд, который травник бросил на девчонку напоследок, не уходил из памяти. Как не хотело уходить загадочное ощущение, которое возникло, едва он начал колдовать. Не глазами, не ушами, а скорее чем-то третьим Ялка на мгновение ощутила липкий серый холодок, который пробирал до кончиков волос. Не страшно – притягательно. Когда оно ушло, в душе опять настала пустота. И почему-то с ней пришла обида.
Однако смущало девушку не это. Конечно, отчим запретил рассказывать односельчанам, что случилось нынешней ночью, но пробудившееся любопытство шевелилось, грызло душу, словно мышь. Тихонько, осторожно, оброняя там словечко, тут намёк, выспрашивала Ялка поселян: «А правду говорят…», «А вот слыхала я…», «А мне вот говорили как-то раз…» Пусть Ялка до конца ещё не поняла, из-за чего ей больно вспоминать его приход, но про себя решила твёрдо разобраться, почему он тогда вообще пришёл. Чего-чего, а упрямства и терпения ей было не занимать. Но скольких бы людей она ни спрашивала про загадочного ведуна, ответом ей были испуганные взгляды – и больше ничего. Разговор переводили на другую тему, иногда крестились, чаще – просто умолкали. Только Петер усмехнулся в пробивающиеся усики и, оглядевшись для надёжности, пробормотал:
– Помалкивала б лучше, дура. Голова целее будет.
И, смерив девку взглядом, многозначительно до-бавил:
– И не только голова.
Знахарей побаивались, это так, и за глаза о них порой рассказывали столько всячины, что верилось с трудом, а часто и не верилось. Про бабку Маргариту говорили, будто она ночами оборачивается совой и летает до утра, дед Якоб, значит, тоже водит дружбу с белыми лесовиками и в новолуние варит мёд на мухоморах, и лишь Симон, трепач и выпивоха, всюду слыл за своего, но то, наверно, был особый дар. Но чтоб о ком-нибудь вообще боялись говорить – такого не бывало. Из фраз утихших разговоров, из неловкого молчания, из обрывков слов, из жестов и нахмуренных бровей ей удалось узнать немного. Но этого хватило, чтоб задуматься.
Никто не знал, где он живёт. Никто не знал, откуда он здесь взялся пару лет тому назад и почему. Не знали даже имени, а знали только, что его бесполезно звать: он приходил, лишь когда сам хотел прийти. Зато уж если он явился, больной непременно пойдёт на поправку. В последнем Ялке выпал случай убедиться самолично – их старик встал на ноги за две недели. Одни считали травника обыкновенным ведуном, не в меру привередливым и горделивым. Другие полагали, что он знается с Нечистым. Третьи – что он сам и есть Нечистый. А то, что он не брал в уплату ни еды, ни денег, ни вещей, подтверждало все три предположения. В самом деле, если денег не берёт, наверное, берёт чем-то ещё, ведь не бывает же, чтобы совсем без платы! А что такое есть у человека, что возьмёшь, а с виду не заметно?
Душа, само собой, что ж ещё!
На болтовню и сплетни Ялке было плевать. Но пришло воспоминание: мама. От мысли, что она могла бы быть сейчас жива, щемило сердце. Это было ужаснее даже того, что она умерла. Почему он не пришёл, когда ей стало плохо? Почему он не пришёл её спасти? Ведь он же мог её спасти? Наверное, мог. Если бы Ялка знала, как его позвать, она бы позвала. Она бы душу отдала за мать, она б не пожалела. Но он ведь никогда не приходил на зов – он приходил, когда лишь он того хотел! Обида стискивала горло, опускалась в глубину, тихонько, исподволь переплавляясь в ненависть: как, как он мог так поступать? Зачем, почему? Пускай бы дело упиралось в деньги, это хоть понятно, но ведь он лечил бесплатно. Кто дал ему право решать, кого оставить жить, кого отдать на откуп смерти? Выскочка, гордец, дурак надутый!
Взгляд травниковых глаз, усталый, полный то ли злобы, то ли затаённой боли, преследовал её во снах. Она не верила, что всё настолько плохо, просыпалась, плакала в подушку до утра, а поутру бралась скорее за работу, чтоб забыться. Но не забывалась. Измученная любопытством, злостью и сомнениями, Ялка наконец решилась и в субботу, улучив момент, когда отчима и братьев не было дома, подсела к мачехе и попросила рассказать.
Та грустно посмотрела ей в глаза и неловко пожала плечами.
– Не знаю, дочка, – молвила она. – Не нам, женщинам, соваться в эти тёмные дела. А только я считаю так: какой же это дьявол, если он людей от хвори избавлять приходит? Люди, конечно, разное говорят, да только всех слушать не стоит – собаки лают, ветры носят. А что платы не берёт… Бог знает отчего, но ведь и в самом деле не берёт, хотя и богачом не выглядит. Я вот порою думаю, – задумчиво продолжила она, – не гёз ли он – из тех гёзов, что не признают королевских указов и инквизиции? Тогда понятно, почему он прячется незнамо где и бедным помогает.
– Побойтесь бога, матушка! – воскликнула тут Ялкина сестра, которая сидела рядом за шитьём. – Да если это так, уж лучше думать, что он дьявол! Уж тот, по крайней мере, хоть не заговорщик и не приведёт к нам в дом своих дружков!
Мачеха долго смотрела на неё, забыв про вышивание, потом опустила глаза.
– Боже, боже, – с тяжёлым вздохом сказала она. – Что за несчастная страна, в которой свободного человека боятся больше, чем чертей… А ты, – она поворотилась к Ялке, и лицо её сделалось серьёзным, – поменьше думай и болтай про то, в чём ничего не смыслишь. А лучше забудь обо всём. Меньше знаешь – крепче спишь.
Тот разговор заставил Ялку снова призадуматься. Прошло ещё немного времени, и она поняла, что круг замкнулся. Все корни девичьей души оборвались. Решение, которое на протяжении стольких месяцев её тревожило, созрело окончательно, сплелось с возникшим ниоткуда ревностным желанием найти его, того, кто приходил в больную ночь. На все приготовления ушло два дня – всё следовало делать втайне, собирая вещи в старенький мешок и пряча его за бочками на маслобойне. Заканчивался месяц ячменя, близились холода. Она взяла чуть-чуть припасов, одеяло и дарёный кожушок, почти не ношенные тополевые башмаки, которые купили ей в начале осени, надела свою самую тёплую войлочную юбку и самолично ею связанную шаль. Взяла из сундука две пары спиц и серые клубки спрядённых нитей. Напоследок задержалась у плиты и выбрала, поколебавшись, самый средний нож из четырёх, висевших на гвозде. Грех жаловаться, подумала она, её сородичам достался целый дом, они не вправе обижаться на такие мелочи.
Последними упали в мешок огниво и кремень.
Из всех, кого можно было навестить, она зашла только к матери на кладбище.
Следы упали на дорогу и исчезли под дождём.
Холодным днём вершины октября она ушла из дома.
Об этой комнате в корчме «У Пляшущего Лиса» знали немногие – вход в неё скрывала занавеска, а дверь была замаскирована под часть стены. Да и комната была, сказать по правде, как чулан – три на три шага, в ней едва нашлось место для столика, полки с книгами и пары табуреток. Двое человек здесь поместились бы с трудом, а трое вовсе бы не поместились. Случайный наблюдатель также бы отметил, что и стол, и табуретки были непривычно низкими. Окон здесь не было, зато в углу темнела маленькая дверь, в которую взрослый человек мог протиснуться, лишь встав на четвереньки.
Сейчас в комнатушке был только Золтан Хагг – владелец «Пляшущего Лиса». Худой, поджарый, горбоносый, он сидел за маленьким столом едва не на корточках, поджавши ноги. Перед ним лежала карта всех окрестных городов и весей, столь огромная, что её углы свисали со стола. Вся она была истыкана булавками, помеченными красными флажками. Ещё одну булавку Хагг держал в руке. Любой библиофил пришёл бы в ужас, увидев, кáк Золтан обращается с таким ценным документом – карта была жутко дорогая, цветная и подробная, но хозяина корчмы подобные соображения волновали менее всего.
Стороннему наблюдателю могло также показаться, что Золтан поглощён какой-то нелепой и сложной игрой. Он долго двигал пальцем возле Западного тракта, наконец нашёл кружок, обозначавший какую-то деревеньку, воткнул в него булавку и удовлетворённо кивнул. Поскрёб ладонью подбородок. Хмыкнул.
Даже без последнего флажка был ясно различим неровный круг, который те образовали.
Точней, не круг, а кольцо, ибо в центре не было флажков (немудрено: если судить по карте, там была чащоба и разрушенные скалы). Круг этот составляли кучка деревень, одинокие мельницы, фермы и хутора, почти все постоялые дворы и даже несколько городов. А далее от центра эти метки появлялись всё рассеянней и реже, пока наконец не пропадали совсем.
– Однако, – пробормотал Золтан. – Вот, значит, куда он забрался. Ну и глушь. Занятно… Но зачем он всё это делает, во имя чего? Почему?
В это время дверь каморки отворилась, и Хагг невольно попытался прикрыть карту. В руке его блеснула сталь. Впрочем, он тут же расслабился: на пороге была его жена Марта.
– Вот ты где, – с облегчением произнесла она. – Я так и знала, что ты опять залез в эту свою конуру.
– Там кто-то есть?
– Нет, все ушли. Что ты делаешь?
– Ничего.
– Ничего? – Она с подозрением оглядела комнату, приподнялась на цыпочки и заглянула мужу за спину. – Уж мне-то мог бы и не врать. У тебя глаза как у нашкодившей кошки. Это что за карта?
– Карта? – Золтан оглянулся. – Просто карта.
– Просто карта… – эхом повторила та. – Ох, Золтан, Золтан… А булавки? Скажешь, навтыкал их просто так? Что ты опять замыслил?
– Марта, перестань. – Золтан поморщился и лишь теперь убрал кинжал. Пододвинул ей одну из табуреток, на вторую опустился сам. – На, сядь. Сядь, говорю. Что за дурацкие вопросы! Что замыслил? Ничего я не замыслил.
– Ага. Тогда что ты делаешь? Что? Пересчитываешь пасеки, которые нам поставляют мёд? Изучаешь рынок сбыта молока? Думаешь, я не знаю, что творится на юге? Эти испанцы… Война у порога, а ты… Золтан, что творится? Кому ты служишь теперь, на кого ты опять подрядился работать?
– Ни на кого я не работаю! – Он устало провёл ладонью по лицу. – Марта, ты же знаешь, я давно отошёл от дел.
– Отошёл, ага… Думаешь, я не знаю, кто приходил к тебе тогда?
– Кто приходил? Никто не приходил. Когда?
– Той ночью, в сентябре. Когда настали холода.
– Я…
– Молчи. Я видела. Не знаю, о чём вы говорили, но узнать-то я его узнала. Не так уж сложно его запомнить. Сколько раз я его видела в последние пять лет, и столько раз всё шло наперекосяк. Ты обещал, что больше это не повторится. Что на этот раз? Что он посулил тебе? Деньги? Положение? Загородный дом? Очередные послабления в уплате налогов? Золтан, ты и так прибрал к рукам полгорода. Нас никто не трогает – ни власти, ни те, другие, даже воровская гильдия молчит. Ты ведь сам хотел уйти на покой, так что с тобою? Что с тобою, Золтан Хагг? Корчма приносит недостаточно дохода? Или вновь на приключения потянуло?
Золтан долго молчал, разминая свою левую, четырёхпалую ладонь, как делал всегда, когда испытывал беспокойство. По опыту Марта знала, что в подобные моменты его лучше не тревожить.
– Я не могу тебе сказать, – проговорил он наконец. – Пойми, но… я не могу. Просто поверь мне. Я ничего и никому не обещал, тот человек ни при чём. И знаешь, что… Тебе лучше забыть, что ты вообще его видела.
– В чём дело? – Марта переменилась в лице. – Тебе кто-то угрожает?
– Нет.
– Что ты замыслил?
– Марта, послушай… мне нужно будет уехать.
– Золтан…
– Постой! – Хагг выставил перед собой ладони, не давая ей вставить слова. – Я ничего не стану объяснять. Поверь мне только: это важно. Важно для жизни… одного человека. Я вернусь и всё объясню.
Та помрачнела.
– Как всегда, – с горечью сказала она и закусила губу. – Ох, Золтан, Золтан… Ты неисправим. Быть может, ты всё-таки мне скажешь… кто на этот раз?
Золтан помолчал, потом решился.
– Лис, – ответил он.
– Боже мой! – Марта побледнела, поднесла ладонь к губам. – Золтан, нет! Только не его. Он-то кому помешал? Зачем ты так?
Золтан поморщился.
– Я же говорил, что ты не поймёшь, – разочарованно сказал он и махнул рукой. – Кому он помешал, ты спрашиваешь? Да никому и в то же время всем сразу. Сам по себе он, может, и не опасен, но найдутся те, кто захотят его использовать. Знаешь, я подумал, прежде чем за это взяться. Хорошо подумал. Не хотел соглашаться. Но если за это дело не возьмусь я, возьмётся кто-нибудь другой, желающие найдутся. И этот другой с ним разговаривать уже не будет. Понимаешь?
– А ты?
– А я – буду, – мрачно пообещал тот. – Ещё как буду. Те, другие, прикончат его без разговоров. Я знаю дюжину рубак, которые за деньги мать родную прирежут, не то что какого-то травника. Гнусные же времена настали, ох, гнусные…
При этих словах Марта скептически хмыкнула. Золтан кивнул, угадав не высказанную ею мысль.
– Я тоже думаю, что номер не пройдёт: Лисёнок разделает их, хоть вместе, хоть поодиночке. Не знаю как, но если меч ещё с ним… И вот тогда за ним начнётся настоящая охота. Понимаешь, что это значит?
Марта кивнула и долго молчала, собираясь с мыслями. В пустой каморке воцарилась тишина, лишь где-то глубоко в бревенчатой стене слышалось зловещее «тик-тик» жука-точильщика.
– Лисёнок… – наконец произнесла она. – Столько лет прошло, он давно уже взрослый, а ты всё по привычке зовёшь его так… – Марта посмотрела мужу в глаза. – Золтан, почему? Что происходит? Ты ведь не убьёшь его? Скажи, что не убьёшь! Ведь не убьёшь?
– Оборвать бы тебе уши, да жаль, не поможет, – со вздохом посетовал Хагг, повернулся и одним движением смёл с карты все флажки. Посмотрел на один, случайно уцелевший, аккуратно выдернул его и присовокупил к остальным.
Почему-то после этого объяснений больше не потребовалось.
– Я ничего не слышала, – сказала Марта, вставая и расправляя складки юбки. – Ты ничего не говорил. Меня здесь не было.
Золтан улыбнулся уголками губ, шагнул к ней и обнял.
– Я люблю тебя, – сказал он. – Уезжай отсюда.
То, что у него над головой слышны шаги, Фриц осознал не сразу. По правде говоря, проснулся он от холода – каминная труба, к которой он завёл привычку прислоняться по ночам, уже остыла. Через косые жалюзи на слуховом окне сочился серый утренний свет. Фриц поёжился, отодвинулся подальше от трубы и вдруг опознал непонятный звук, который доносился сверху. Опознал и суматошно заоглядывался, прикидывая, где здесь спрятаться. Первое, что ему попалось на глаза, был Вервольф; Фриц схватил его и, скомкав одеяло, на карачках перебрался за трубу, туда, где под неровным черепичным скатом крыши до сих пор таилась тень. Там он и замер, выставив перед собой стилет на уровне груди, как это делали мальчишки постарше, когда хотели порисоваться перед огольцами с соседней улицы.
Шаги на крыше не казались осторожными, наоборот – звучали тихо и легко. Кто-то шёл по самому коньку и шёл очень уверенно. Фриц спросонья даже не сразу понял, что это шаги, и принял их за шум дождя. Сам дождь давно кончился, даже крыша просохла. Некоторое время царила тишина. Пришелец деловито пошуршал и стал со стуком что-то разбирать. Дальше – больше: «крышеход» стал насвистывать, немелодично, но с задором нечто среднее между «Ах, мой милый Августин» и «Полюбила Марта брадобрея». Тут Фриц совсем растерялся, так не походило это на облаву. Стражники, во-первых, поднялись бы снизу, через дверь, а во-вторых, не ползали б по крыше, распевая песенки. Нет, стражники вломились бы как минимум втроём, ругаясь, в середине дня. А этот…
Меж тем свист прекратился. «Этот» осторожно сполз по кровле и принялся ковыряться в решётчатых ставнях. С третьей или четвёртой попытки створка поддалась, и чердак залило светом. Заплясала пыль, шлак и мусор захрустели под подошвами. Фриц за трубой напрягся, словно сжатая пружина, хотя не представлял, что будет делать, если его обнаружат.
– Так-так, – пробормотал человек, приблизился к трубе и с лёгким скрежетом пошевелил расшатанные кирпичи. – Что у нас тут? Ага… Угу… Ну, ясно.
Под ногой его что-то треснуло. Фриц похолодел: то была забытая им миска.
– Эй, а это что? – пришелец тоже разглядел находку. – Тарелка? Хм… Ещё одна… И свеча…
Повисла пауза.
– Кто здесь?
Фриц прижался к стене, сжимая в потном кулаке рукоять Вервольфа. Хруст приближался. Ещё мгновение – и Фриц смог разглядеть пришедшего.
А разглядев, едва не закричал от радости.
Только у одного человека в городе была такая худющая фигура и такой носатый профиль. Это был Гюнтер, трубочист. Фриц знал его едва ли не с пелёнок – кто ж не знает Гюнтера! Да и сам Гюнтер, не особо любивший возиться с детворой, будто взял над Фридрихом опеку: захаживал в дом, бесплатно чистил камин и даже угощал мальчишек сладостями, если был при деньгах. В глубине души Фриц считал его почти другом и забыл о нём лишь потому, что разница в возрасте меж ними была слишком велика.
Гюнтер был не единственным, но, пожалуй, лучшим трубочистом Гаммельна. Одетый во всё чёрное, худой и угловатый; его частенько можно было видеть на макушках крыш, где он чистил дымоходы, менял черепицу и чинил флюгера. Злые языки утверждали, что он и живёт на крышах, таскает из каминных труб коптящиеся там окорока и сыр, а вниз спускается лишь затем, чтоб поесть, а особенно злые – что он и сам подрабатывает флюгером на ратуше. Последнее, конечно, было шуткой, хотя фигура человека в полный рост на шпиле башни городского магистрата и впрямь имела с Гюнтером некоторое сходство (особенно нос). Работу свою он делал споро и в короткий срок, вот только почему-то брать учеников отказывался. «Молод я ещё», – обычно отвечал он. Правда, к Фрицу присматривался: маленького роста, юркий, словно ящерица, тот вполне годился Гюнтеру в ученики.
Фриц опустил стилет, вдохнул поглубже и позвал тихонько:
– Гюнтер, а Гюнтер…
Тот завертел головой, уловил движение в темноте и приблизился. Глаза его удивлённо расширились.
– Фриц? Что ли, ты? Ты что здесь делаешь? Ах, да… – он понимающе кивнул.
Фридрих осторожно выглянул наружу.
– Ты один?
– Конечно, что за вопросы! – Гюнтер подобрался ближе и присел на корточки. – Я не беру учеников, ты же знаешь. – Он поглядел на одеяло, на испачканную в крови рубаху мальчика и недовольно покачал головой. – И все это время ты сидел здесь?
– Ну да. Слушай, Гюнтер… – Фриц смутился на мгновение, но пересилил себя. – У тебя есть что-нибудь поесть?
– А? Ах да, конечно, – тот сбросил с плеч свой инструмент и зашарил по карманам. – Вот, держи.
Мальчишка жадно вгрызся в бутерброд с селёдкой.
– И давно ты здесь вот так… сидишь?
– Пять дней, – с набитым ртом признался Фриц. – Я прятался. Я… Мама… Ну ты знаешь, да? Я думал, что меня будут искать. – Он поднял взгляд и перестал жевать. В глазах его проглянула надежда. – А… разве нет? Уже перестали?
– Нет, почему же. Ищут. – Гюнтер потянул к себе сумку и принялся копаться в ней, выкладывая на пол разные верёвки, шпатели и щёточки. – Это ты, конечно, здорово придумал – спрятаться на чердаке. Вот только, знаешь, чердаки они тоже обыскивают. Догадались.
Кусок застрял у Фрица в горле. Трубочист участливо похлопал его по спине и снова занялся инструментами.
– Ты… Тебя тоже послали искать меня? – спросил Фриц, когда прокашлялся.
– Не, я трубу пришёл чинить, – рассеянно ответил тот. – Тут дымоход сифонит, вот меня и попросили посмотреть. А ты, гляжу я, тот ещё хитрец. Надо же: забрался не куда попало – к бургомистру на чердак!
– Куда?! – Фриц снова чуть не поперхнулся.
– А то ты не знал? – Он посмотрел на мальчика и посерьёзнел. – Э-э-э… Или вправду не знал?
– Нет. Гюнтер…
– Что?
– Ты ведь меня не выдашь им? Не выдашь? А?
Трубочист сосредоточенно замешивал лопаточкой цемент.
– А если я скажу, что не выдам, ты поверишь? – сказал он наконец.
– Я? – опешил Фриц. – Не знаю…
Он опустил недоеденный ломоть и долго молчал, глядя, как трубочист перебирает запасные кирпичи, обкалывает их до нужного размера и латает дырку в дымоходе. То и дело Гюнтер отступал и, наклонивши голову, рассматривал свою работу. Что-то подсказывало Фрицу, что он может трубочисту доверять. Гюнтер никогда ему не делал зла, да и сейчас не собирался, если только не играл в притворство. Фриц мог быть уверенным, что тот не проболтается о нём даже по пьяной лавочке – Гюнтер не пил ни пива, ни вина. «С моей работой пару кружек опрокинешь, а потом, того гляди, сам с крыши опрокинешься», – отшучивался он на предложения выпить. Гюнтер знал, что говорил – он многие часы оставался один на один с высотой, крутыми крышами и дымоходами причудливых конструкций и работал в одиночку, используя для страховки только верёвку. Фриц набрался смелости и наконец решился.
– Гюнтер, ты хоть что-нибудь о маме знаешь?
Тот не ответил.
– Гюнтер… что мне делать?
– Уходить отсюда, – бросил тот, не оборачиваясь.
– Уходить? – непонимающе переспросил малец. – Куда?
– Не знаю.
Воцарилась тишина. Отрывисто и мерно шаркал мастерок. Кирпич ложился к кирпичу. И так же размеренно, даже неохотно Гюнтер начал рассказывать. Начало Фриц пропустил мимо ушей – мысли его были заняты другим, но затем повествование сделало такой необычайный поворот, что Фриц невольно заинтересовался и придвинулся ближе. Даже про стилет забыл – тот так и остался лежать на скомканном одеяле.
– …Потом мне Яцек говорил, что эти крысы разбежались кто куда. Кто в речке утонул, кто в лес побёг, кто в город возвратился. И детей обратно в город отвели. Накостыляли всем – слов нет, по первое число. Да ты, поди, уже не помнишь, слишком малый был. А парень тот так и ушёл один. Куда – никто не знает.
Гюнтер отступил, вновь смерил взглядом дело рук своих и удовлетворённо кивнул – труба была как новенькая, даже лучше. Фриц сидел, едва дыша и ожидая продолжения рассказа. Трубочист, однако, не торопился, сперва сложил инструмент и вытер руки, а потом ещё с минуту молчал, вычищая из-под ногтей твердеющий цемент. Затем достал из сумки трубку, медленно её набил, затеплил огонёк и некоторое время дымил, вытягивая дым в седые кольца.
– Вас трое было, – наконец сказал он. – Ты, ещё один малёк и девочка чуть старше вас. Она потом уехала: родители решили увезти её от греха подальше. Где тот, второй, я тоже не знаю. Вот вы втроём и баловали, пока тот, рыжий, вас не осадил. Когда на Яцека решили надавить, чтобы он принял послушание… ну, стал одним из них, он отказался и решил уйти. А перед уходом попросил меня… ну, присматривать за вами, что ли. Чтоб вы не наделали чего. Боялся он за вас, будто чувствовал неладное. А может, знал чего. И видишь, обернулось чем…
– Зачем ты мне всё это говоришь? – спросил Фриц.
– Я не священник, Фриц, – задумчиво проговорил трубочист. – И что говорят попы, не очень понимаю. А только знаю, что если у человека есть талант, то грех его губить, а не использовать для дел. Тот парень… чёрт, не помню, как его звали… Ну так он был мастер в своём деле. Яцек мне рассказывал, как они крыс из города вывели, как он потом людей лечил. Да что говорить: я сам видел, как у них в горшке там без огня вода кипела!
– Но мне-то что с того? – вскричал Фриц.
– Тише, не ори, – поморщился Гюнтер. – Уже заканчиваю. Так вот, примерно года с два тому назад я увидел его снова.
– Яцека?
– Не Яцека. Того, второго. Рыжего.
– Где? Здесь?
– Да, здесь. Помнишь, случился год отравленного хлеба?
Фриц похолодел. Помнить-то он помнил, только старался пореже эти воспоминания тревожить. Толком так и не узнали, откуда той осенью проникла в город странная зараза: люди начинали бредить, как бы спали наяву, страдали от видений целыми кварталами. Тела у них сводило судорогами, потом у них чернели и отваливались пальцы, руки, ноги… У женщин участились выкидыши. Ужас шествовал по городу, никто не знал, как спастись. Заказанные всем святым молебны не смогли помочь. Часть города скосило подчистую, как косой, другую не затронуло совсем, а в третьей кто-то заболел, а кто-то нет. Всё кончилось так же внезапно, как началось. Семейство Макса Брюннера болезнь миновала. После говорили, будто причиной была отравленная мука, но в это, дело ясное, немного кто поверил.
– Помню, – прошептал Фриц и облизал пересохшие губы. – И что?
– Вот тот парень и пришёл, когда народ валиться стал. Уж думали, чума. А он приволок два вот такенных решета, – Гюнтер показал руками, – и два дня ходил с ними по окрестным мельницам и по складам. Даже в магистрат попасть пытался, но ему отказали. Всё говорил, что надо муку сквозь них просеять, всю и непременно через эти. Ну, кто-то отказался и послал его подальше, а кто-то согласился – почему бы, в самом деле, не просеять лишний раз? Однако если б не аптекарь местный, чёрта с два ему бы удалось кого-то убедить, а так… Просеяли. Болезнь и прекратилась. Смекаешь, я к чему веду? Тогда и стали говорить, что хлеб отравлен был.
– А что на самом деле?
– Да кто его знает. Думается мне, что так, наверное, и было. Я с ним перекинулся парой слов, он объяснял, объяснял, мол, есть такая штука спорынья, на колосках растёт. Такая чёрненькая, с зёрнышко величиной. Дрянь несусветная, но так-то не опасная, потому как обычно мало её в хлебе. А в тот год, видно, её много народилось, вся мука заразная была, весь урожай. Подохли б все или разорились, если бы не те его два решета. Заговорил он их, что ли…
Он помолчал и снова как бы нехотя закончил:
– В общем, я чего говорю-то. Уходи из города. Поблизости он где-то обретается, раз подоспел тогда ко времени, не позже. Спрашивай, ищи. Один раз он тебе помог, глядишь, поможет и в другой, объяснит, как жить с таким умением. А коль он знает, как лечить, дурному не научит. Я же понимаю, что никакой ты не еретик, а только объясни попробуй этим чернорясым… Я тоже жить хочу, а так, чтоб нет – так не хочу. Вот и молчу. Меня ведь тоже как-то раз увидели в темноте – шёл, понимаешь, я весь в саже и с мотком верёвки, а у неё конец возьми и упади, и следом волочился. Тут баба шла куда-то и увидела. Как завизжит: «Чёрт! Чёрт!» – и в обморок. А тут и стража, как на грех. Три дня потом оправдывался, вся управа хохотала… Спасибо, отпустили, а всё равно не по себе. Времена паршивые, народ своей тени боится, неровен час увидят, как ты по крышам ползаешь, и донесут: у нас таких, – он показал рукой от пола, – трубочистов нету. Так что ты уходи.
– Ага, – ответил мрачно Фриц, – уйдёшь тут, как же… В каждой дырке стражники сидят. Меня на улице один раз уже схватили, я приметный. И в воротах не дураки стоят. Не, я лучше тут пока. Мне б только еды какой…
– Через ворота я тебя, пожалуй что, перевезу, – сказал Гюнтер. – У меня тележка есть, я завтра сажу повезу за город, угли, шлак… Слушай, сколько тебе лет?
– Четырнадцать… скоро будет.
– Да? – Трубочист с сомнением оглядел его от пяток до макушки. – А с виду не дашь. Это хорошо, что ты ростом мал. Сожмёшься, я тебя в мешок спрячу, никто не догадается. Ты, главное, тихо там сиди, не шевелись. И ртом дыши, а то чихнёшь от сажи с непривычки. Эх, еды у меня с собой сегодня больше нет… До утра дотерпишь?
Фриц напрягся, молча протестуя. Что-то рушилось в душе. Вся прошлая жизнь стремительно бледнела и теряла смысл, а впереди пугающим простором открывался другой, совершенно незнакомый, даже страшный мир. Он никогда не покидал пределов города, разве что совсем ненадолго, а теперь от него требовали, чтобы он ушёл отсюда навсегда.
– А как же мама?
– О матери забудь, – сказал сурово Гюнтер. – Её сейчас и в городе-то нет. Отправили куда-то. Говорят, на дознание. Такие, брат, дела.
Фриц ошарашенно молчал. В глазах всё плыло. Он покосился на окно, на одеяло, на стилет, моргнул и снова повернулся к трубочисту.
– А как зовут его… ну, этого, о ком ты говорил?
Тот невесело усмехнулся.
– Эх, парень, – ответил он, – если бы я знал! Его не зовут. Он сам приходит.
В тот вечер осень плакала особенно холодными и частыми слезами, отчаянно и долго, без стыда. Потом она умолкла и посыпал снег. Ночь замесила тесто из слоистых облаков со звёздной пылью, а остатки сбросила мукой. Яростный ветрище мчался с запада, раскачивая сосны; сосны жалобно скрипели. Маленький ручей, почти водопад, не замерзающий до самых крепких холодов, дробился брызгами, не долетая до земли. Скала под ним обледенела. Большая каменная чаша переполнилась водой и тоже на краях подёрнулась ледком – зима послала в здешние края свой обжигающий привет с подругой осенью, а на словах просила передать, что, может быть, чуток задержится, но обязательно придёт. В воде, холодной и прозрачной, серебристой мутью колыхался лунный свет – всплывал и пропадал, когда луна то выходила из-за туч, то пряталась обратно.