bannerbannerbanner
Кальвин

Дмитрий Мережковский
Кальвин

14

В Кальвине присутствует, в высшей степени, то, что Гёте называет демоническим.

«Мы говорим о той загадочной силе, которую все чувствуют, но никто не может объяснить, и от которой верующие отделываются только утешительными словами, – вспоминает Эккерман. – Гёте называет эту невыразимую тайну „демонической“, и, когда он так обозначает ее, мы чувствуем, что так оно и есть, и нам кажется, что какая-то завеса приподымается над глубиною жизни нашей и что мы можем дальше куда-то заглянуть, увидеть что-то яснее; что тайна эта слишком для нас глубока и что взор наш досягает только до какой-то черты».

«Демоническое, – сказал Гёте, – для нашего ума неразложимо. Во мне его нет, но я ему подчинен. Демоническое сказывается вообще в разнообразнейших явлениях всей видимой и невидимой природы».

«Нет ли его в Мефистофеле?» – спрашивает Эккерман.

«Нет, – отвечает Гёте. – Мефистофель – существо слишком отрицательное, а демоническое бывает всегда положительно-творческим… Сила эта накидывается охотнее всего на великих людей и любит сумеречные века».[99]

Кажется, и Фауст, сходящий в Царство Матерей, говорит о «демоническом»:

Священный ужас – лучший жребий смертных.

И Мефистофель, напутствуя Фауста к Матерям, о том же говорит:

 
Спустись же! Мог бы я сказать и «подымись»!
Здесь верх и низ одно и то же.[100]
 

Ужас «демонического» и заключается именно в том, что человек, вступая в него, уже не знает, куда идет, вверх или вниз, к спасению или к погибели. Гёте ошибается, утверждая, что «демоническое бывает всегда, durchaus, положительно-творческим». Нет, вернее было бы сказать, что здесь та сумеречная область, где свет борется с тьмой, и то, что человека спасает, – с тем, что губит его: «Тут диавол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей» (Достоевский).

В битве этой и Кальвин участвует, как все «демонические» люди в истории; так же и он, как все они, —

Свершитель роковой безвестного веленья.

Люди наших дней, даже среднего умственного и нравственного уровня, чувствуют пока еще смутно, но с каждым днем все яснее, что заблудились и ходят в темноте, может быть, по самому краю невидимой пропасти, больше чем с опасностью – почти с уверенностью сломать себе шею (если вторая Великая Война неизбежна). А люди нравственного и умственного уровня немного повыше и не совсем невежественные в истории того, что все еще им дорого под именем «европейской цивилизации», начинают все яснее понимать, что христианство, может быть, не так безнадежно кончено, как это казалось их отцам и дедам; что оно уже кое-что сделало и, вероятно, могло бы еще кое-что сделать для заблудившегося человечества. Если люди в этом не ошибаются и если прав Гёте в двух своих религиозных опытах – в том, что «демоническое всегда (или, по крайней мере, иногда) бывает положительно-творческим», и в том, что дело Реформы до наших дней продолжается; если все это так и Кальвин действительно входит в духовный состав христианского человечества, как соль – в состав человеческой крови, то людям наших дней нужно было бы знать, какого «безвестного веления» Кальвин, в своем демоническом действии, «свершитель роковой»; что он сделал и, может быть, все еще делает для Реформы, а значит, и для всего христианства – губит его или спасает. Может быть, этот вопрос и ответ на него – один из тех многих, все решающих, хотя почти еще никем не услышанных, вопросов и ответов, которые могли бы сделаться для людей нашего времени началом спасения – первым лучом света для заблудившихся в темноте, на самом краю невидимой пропасти. Но, кажется, и в этом случае, как в стольких других, сказанное о Лютере, одном из двух близнецов, сросшихся и вечно враждующих, можно бы сказать и о другом близнеце – Кальвине: чтобы лучше понять, что он сделал, надо знать, как он жил.

II. Жизнь Кальвина

1

«Я не люблю говорить о себе, – признается Кальвин. – Я молчу, не открываю уст моих, потому что Ты, Боже, соделал это».[101] В той же мере, как Лютер откровенен, Кальвин скрытен: «Я всегда любил тень».[102] Вот почему жизнь Лютера вся, как на ладони, а жизнь Кальвина, по крайней мере в первой половине, скрыта, невидима. Чтобы увидеть ее, нужен не солнечный свет, а какой-то иной, подобный «темному свету» радия.

Золото, серебро, медь, железо – если таковы символы прошлых великих Веков, Эонов – последовательных возрастов человечества, то символ нашего, только что родившегося великого Века – таинственнейший изо всех металлов, творчески-разрушительный, животворно-убийственный, вездесуще-невидимый Радий. «Лучшего символа для демонического нельзя себе и представить», – мог бы сказать Гёте, если бы знал о чудесах радия. Сам невидимый, дает он человеку ясновидение; тело человеческое делает прозрачным, как стекло, – вот одно из этих чудес.

Если лучший символ нашего «демонического» века – радий, а Кальвин – одно из величайших «демонических» явлений всемирной истории, то ключ к загадке его могли бы найти лучше всего религиозные люди наших дней.

Кальвин о себе говорить не любит; о самом главном и глубоком для него молчит. Только однажды проговорился: «Я сознаюсь, что этот приговор ужасен», – приговор Божий над большей частью невинно, еще до создания мира, на вечную гибель осужденного человечества. Этим-то ужасом освещена, как темным светом радия, вся утаенная жизнь Кальвина. «Сердце мое сокрушенное приношу я Господу в жертву». Сердце Кальвина сокрушено, истерзано тою же вечною мукою – вечным вопросом, как сердце Павла, Августина и Лютера: «Что такое Зло и откуда оно? Где причина Зла – в Боге или в человеке? Как величайший дар Божий человеку, Свобода, связана с тайною Зла?»

Так же как глаз врача, вооруженный радиоскопом, проникает в тело больного, глаз историка, вооруженный тем религиозным опытом, который Кальвин называет «ужасным приговором», проникает в душу Кальвина. Жизнь его непроницаема для исторически внешнего, смутного видения, а для религиозно-внутреннего, «радийного» ясновидения – прозрачна. Если так, то лучшим биографом Кальвина был бы тот, кто мог бы сказать: «Тою же мукой истерзано и мое сердце, как его; тот же Приговор ужасный и надо мной тяготеет, как над ним». Это и значит: лучшее жизнеописание Кальвина – самоописание того, кто об этой жизни пишет; здесь уже история – исповедь. Надо понять по собственному религиозному опыту творчески-разрушительное, светло-темное, «демоническое» – «радийное» в Кальвине, чтобы узнать, как он жил.

2

Кальвин родился 10 июля 1509 года, в городе Нойон, в Пикардии.

Существуют вулканические страны, где тоньше земная кора, к подземному огню ближе, и где землетрясения, извержения вулканов так же постоянны, как в живом теле дыхание или биение сердца. В смысле духовном, Пикардия – одна из таких вулканических стран.

Петр Пустынник, поднявший почти все народы христианского Запада в первом Крестовом походе, родился в Пикардии. Здесь же началось движение свободных городских Коммун. Жак Феррэ, вождь великого крестьянского восстания, Жакерии, – тоже из Пикардии. Здесь же родился и Жак Лефевр д'Этапль (Lefevre d'Etaples) – первый, задолго до Лютера, учитель новой «Евангельской веры» во Франции. Самые крайние вожди Великой Революции, Камиль Демулин (Desmoulins) и Гракх Бабёф (Babeuf), выйдут отсюда же. Но величайший из пикардийских мятежников – Кальвин.[103]

Тотчас за воротами Нойона начинается великая равнина с голубоватыми, низкими холмами, хлебными полями и виноградниками. Между ними извивается река Уаза, с медленно тянущимися по ней плоскодонными барками. Всюду вековая тишина.

 
Лишь ветер шелестит порою
В вершинах придорожных ив,
Да изгибаются дугою,
Целуясь с матерью-землею,
Колосья бесконечных нив…
 

«Среднего достатка людьми» были родители Кальвина, по сообщению Бэзы.[104] Лютер – человек из народа, а Кальвин – из того среднего сословия, откуда лучше всего видно, что происходит внизу, в народе, и наверху – у людей власти.

 

Дед Кальвина по отцу – понт-эвейский бочар; двое дядей – кузнец и слесарь в Париже. Только один из трех братьев Ковенов («Кальвин», Calvinus, – латинский перевод французского имени Cauvin, что значит «Лысый»), Жерар, вышел в люди.

Мэтр Жерар Ковен, апостолический нотариус, секретарь Нойонского графства, фискальный прокурор или стряпчий соборного Капитула, был полумирянин, полуцерковник – доверенное лицо всего нойонского клира и знати – церковный законовед или, как злые языки о нем говорили, «сутяга», «ябедник». «Был он человек большого ума и житейского опыта, чем вошел в милость у многих знатных лиц в городе», – вспоминает Бэза.[105] Крестным отцом маленького Жана, второго сына мэтра Жерара, был один из почетных каноников Нойонского соборного Капитула. Дом, где он родился, находился в самой середине города, на Хлебном Рынке, Place-au-Blé.[106] У Кальвина было трое братьев: старший Шарль и двое младших – Антон и еще один, неизвестный по имени, умерший в раннем детстве, и две сестры.[107]

Мать Кальвина, Жанна Лефран (Lefranc), дочь разбогатевшего камбрейского харчевника, именитого нойонского гражданина, члена Городского Совета, «была одной из прекраснейших женщин своего времени» и славилась глубоким благочестием. Маленького Жана «учит она молиться не только в церкви, но и под открытым небом, на воле».[108]

Кальвин унаследует от матери два драгоценных дара – благочестие и то очарование, которое будет ему давать непонятную власть над людьми, таинственную, к нему влекущую силу—»магию». Внешнее благородное изящество в наружности его – тоже от матери.[109]

Два противоположных чувства у маленького Лютера и у маленького Кальвина – от громовых гулов Dies Irae и от страшного лица Христа Судии: что одного ужасает в них, отталкивает, то привлекает другого: «Страшно!» – мог бы сказать тот, а этот – «Сладко!»

3

«Нойон Святой», Noyon-la-Sainte, – имя это дано было Нойону из-за множества церквей и монастырей. Первыми звуками, поразившими слух маленького Жана, был немолчный благовест нойонских колоколов, а первым зрелищем, которое он мог видеть из окон, были уличные драки монастырских послушников и соборных клириков из-за мощей св. Элуа (S. Eloi). Спор шел о том, у кого мощи эти настоящие, у черного духовенства или у белого. Спорили также и дрались до крови из-за двух волосков св. Иоанна Предтечи и из-за двух зубов Господних. «Зуб у вас фальшивый!» – кричал один; «Нет, у вас!» – отвечали другие, и начиналась драка на Хлебном Рынке, под самыми окнами дома, где жил маленький Жан.[110]

Он начал учиться в школе «Капеттов» (Cappetes), «Черных колпачков», – от латинского слова «сарра» – маленький черный плащ с колпачком, обычная одежда школьников. «Кальвин превосходил их всех остротой ума и верностью памяти», – вспоминает Бэза.[111] «Он уже в раннем детстве отличался великим благочестием и был строгим судиею всех пороков школьных товарищей своих», – вспоминает тот же Бэза.[112]

Мальчику шел двенадцатый год, когда отец выхлопотал ему четвертую часть церковных доходов, с одной из соборных часовен, вместе с капелланской должностью. В знак мнимого сейчас и действительного только в будущем, при совершеннолетии, посвящения в сан, выстригли ему на темени круглое гуменцо тонзуры и наняли священника, чтобы служить обедню в часовне, вместо малолетнего капеллана.[113]

Несколько времени спустя мэтр Жерар выхлопотал сыну еще один приход – Мартевильский, в ближайшем соседстве с Нойоном, а затем обменял его на Понт-Эвейский, более выгодный. Мальчик исправно получал доходы за все эти мнимые должности. Это было в те дни столь обычным делом, что почти никто не видел в этом греха. В 1517 году, за год до посвящения Жана, папа Лев X облек одного восьмилетнего мальчика в кардинальский пурпур; в 1502 году герцог Жак Лорренский, четырех лет от роду, посвящен был в Метские епископы, а в былые времена возведен на Святейший престол двенадцатилетний папа Бенедикт IX.[114]

Имя этого страшного греха – «симония», «торговля Духом Святым», – Кальвин узнает потом и, может быть, с ужасом почувствует тогда в холодке на голом темени, где выстрижено было гуменцо тонзуры, как бы веяние самого Духа Нечистого. Но это будет еще не скоро. «Я был тогда всею душою предан папским суевериям».[115]

В школе Каппетов Жан Ковен подружился со старшим сыном знатнейшего в Нойоне вельможи, сеньора Монмора (Montmor) и принят был в дом его, где его полюбили и почти усыновили. «Первые шаги в науке и в жизни я сделал вместе с тобой, в твоей благородной семье», – напомнит Кальвин старшему из сыновей Монморов, Шарлю, посвящая ему свой первый труд, ученое истолкование книг Сенеки «О милосердии».[116]

Признак власти был на Кальвине с детства. Маленький Жан казался таким же «сеньором», как и маленький Монмор. В духе у него было то же благородство, что у них в крови, и, может быть, даже это было больше того, несомненнее. Скоро будет ясно для всех, простых и знатных, что этот внук бочара и харчевника не склонит головы перед внуками не только владетельных князей и герцогов, но и самих королей; будет среди них, как первый среди равных.

В 1523 году опустошила Нойон «Черная Смерть», чума, будущая спутница Кальвина во всю его жизнь. В том же году умерла мать его, и мэтр Жерар женился во второй раз на вдове. Жану, в это время, четырнадцать лет, и, значит, он уже все понимает и, может быть, болезненно чувствует, какая разница между матерью и мачехой.[117] Если об отце, хотя и редко, все же будет вспоминать, а о матери никогда, то это, вероятно, не бесчувственность, а целомудрие очень сильного чувства.[118]

В августе 1523 года Монморы предложили мэтру взять сына его, Жана, в Париж, чтобы он мог продолжать учение в лучших школах, вместе с их детьми. Мэтр Жерар согласился на это с радостью и отправил сына в Париж.[119]

99Eckermann II, 26 Februar, 2 Marz, 30 Marz 1831.
100Faust II, Act I.
101Benoit, 149, Vie de Calvin, 1864, p. 197.
102Henry, I, 47.
103Doumergue, 16.
104Theod Beza, La vie de Calvin, 1864.
105Henry, I, 30.
106Louvet, 10, 7, 8.
107Henry, I, Beilage, 26.
108Henry, I, 30.
109Doumergue, 18, 19.
110Benoit, 10, Louvet, 15, 13, 22.
111Beza.
112см. сноску выше.
113Benoit, II.
114Benoit, 19.
115Moura et Louvet, 14.
116Stähelin, 1,4.
117Benoit, 9.
118Stähelin, I, 3.
119Benoit, 12.
Рейтинг@Mail.ru