bannerbannerbanner
Царевич Алексей

Дмитрий Мережковский
Царевич Алексей

Полная версия

Алексей молчит.

Петр. Жаль мне тебя, Федоровна, а делать нечего: пытать буду.

Алексей. Правда.

Петр. В какую же меру «ныне» писал?

Алексей. В ту меру, чтоб за меня больше вступились в народе, применяясь к ведомостям печатным о бунте войск в Мекленбургии. А потом помыслил, что дурно, и вымарал.

Петр. Бунту радовался?

Алексей молчит.

Петр. А когда радовался, то чаю, не без намерения: ежели бы впрямь то было, к бунтовщикам пристал бы?

Алексей. Буде прислали бы за мною, то поехал бы. А чаял присылке смерти твоей, для того…

Петр. Ну?

Алексей. Для того, что хотели тебя убить, а чтоб живого отлучили от царства, не чаял…

Петр (тихо). А когда б при живом?

Алексей (так же тихо). Ежели б сильны были, то мог бы и при живом.

Петр (Ефросинье). Объяви все, что знаешь, Федоровна.

Ефросинья. Царевич наследства всегда желал прилежно. А ушел оттого, будто ты, государь, искал всячески, чтоб ему живу не быть. И как услышал, что у тебя меньшой сын, царевич Петр Петрович, болен, говорил мне: «Вот, видишь, батюшка делает свое, а Бог – свое». И надежу имел на сенаторей: «Я-де старых всех выведу, а изберу себе новых, по своей воле». А когда слыхал о каких видениях или читал в курантах, что в Питербурхе тихо, говаривал, что видение и тишина недаром: «либо-де отец мой умрет, либо возмущение будет». И тому радовался. «Плюну я на всех, говаривал, здорова бы мне чернь была». Да объявлял многие на тебя, государя, неправедные клеветы, просил цесаря, дабы его, царевича, не токмо скрыл, но и оборону свою вооруженною рукою дал против тебя, государя, аки злодея своего мучителя., от которого-де чает и смерть пострадать.

Петр (Алексею). Все ли то правда?

Алексей. Все.

Петр (Ефросинье). Ступай, Федоровна. Спасибо тебе, не забуду.

Подает ей руку. Ефросинья целует ее идет к двери.

Алексей (приподымаясь). Маменька, маменька, не поминай лихом! Ведь, может, больше не свидимся…

Ефросинья, стоя на пороге, оглядывается.

Алексей. И за что ты меня так?

Ефросинья уходит. Алексей опускается в кресло, закрыв лицо руками. Петр, делая вид, что читает бумаги, взглядывает на Алексея украдкой.

Алексей (вдруг отняв руки от лица). Ребеночек где? Что с ним сделал?

Петр. Какой ребенок?

Алексей указывает на дверь, в которую вышла Ефросинья.

Петр. Умер. Родила мертвым.

Алексей (вскакивая и подымая руки, как будто грозя). Врешь! Убил, убил, убил! Задавил, аль в воду, как щенка, выбросил! Его-то за что, младенца невинного? Мальчик, что ль?

Петр. Мальчик.

Алексей (тихо, про себя). Когда б судил мне Бог на царстве быть, наследником бы сделал. Иваном назвать хотел: «Царь Иоанн Алексеевич»… Трупик-то, трупик где? Куда девал? Говори!

Петр молчит.

Алексей (схватившись руками за голову). В кунсткамеру, с монстрами? В банку, в банку со спиртом? Наследник царей Всероссийских в спирту, как лягушонок, плавает! (Смеется).

Петр. Чего дурака валяешь? Аль и вправду ума исступил? (Помолчав). Изволь отвечать, что еще больше есть в тебе?

Алексей, вдруг перестав смеяться, опускается в кресло, откидывается головой на спинку и смотрит на Петра, молча.

Петр. Когда имел надежду на чернь, не подсылал ли кого о возмущении говорить, или не слыхал ли от кого, что чернь бунтовать хочет?

Алексей молчит.

Петр. Отвечай!

Алексей. Все сказал. Больше говорить не буду.

Петр (ударяя кулаком по столу). Не будешь?

Толстой приотворяет дверь и заглядывает.

Алексей (вставая). Что грозишь, батюшка? Не боюсь я тебя, ничего не боюсь. Все ты взял у меня, все погубил, – и душу, и тело. Больше взять нечего. Когда манил из протекции цесарской. Богом клялся и судом Его, что простишь. Где ж клятва та? Осрамил себя перед всею Европою. Самодержец Российский – клятворугатель и лжец! Кровь сына, царскую кровь, ты первый на плаху прольешь, и падет сия кровь от главы на главу, до последних царей, и погибнет весь род наш в крови. За тебя Россию…

Петр (вскакивая и подымая руки над головой Алексея). Молчи! Убью!

Алексей. Убей, а правду знай: накажет Бог Россию за тебя, злодей, кровопийца, зверь, антихрист!

Петр с глухим стоном валится навзничь в кресло. Вбегают Толстой и Румянцев.

Толстой. Держи, держи! Ума исступил! Беды наделает!

Толстой и Румянцев хватают Алексея за руки. Петр сидит, не двигаясь.

Толстой. Увести прикажешь, ваше величество?

Петр делает знак рукою. Толстой и Румянцев уводят Алексея. Петр сидит, все так же не двигаясь. Наконец, медленно встает, идет к образу и опускается на колени.

Петр. Помилуй! Помилуй! Помилуй! Избави мя от кровей. Боже, Боже спасения моего!

Занавес.

Пятое действие

Первая картина

Каземат в Трубецком раскате Петропавловской крепости. Алексей спит на койке. Лейб-медик Блюментрост и врач Аренгейм за столом приготовляют лекарства. Летний вечер.

Блюментрост. Verfluchtes Laned! Verfluchtes Volk? Проклятая страна! Проклятый народ! Помяните слово мое: в России когда-нибудь кончится все ужасным бунтом: и самодержавие падет, ибо миллионы вопиют к Богу против царя.

Аренгейм. Тише, ради Бога, тише, ваше превосходительство! Кажется, за нами следят, у дверей подслушивают.

Блюментрост. Э, пусть! Я готов сказать им всю правду в глаза. Смрадные дикари, медведи крещеные, которые, превращаясь в европейских обезьян, становятся из страшных жалкими.

Аренгейм. А в предсказание Лейбница,[29] ваше превосходительство, не верите?

Блюментрост. Если бы Лейбниц знал то, что я знаю, он думал бы иначе. Величие России – гибель Европы, новое варварство. Кажется, впрочем, водка и дурная болезнь – два бича, посланных самим Промыслом Божиим для избавления мира от этого бедствия. Да, кто-то кого-то непременно съест: или мы – их или они – нас…

Алексей стонет во сне.

Аренгейм. Проснулся?

Блюментрост. Едва ли. Доза лауданума была изрядная.

Аренгейм. Уж очень к водке привык: лауданум плохо действует.

Блюментрост. Переменили на спине примочку?

Аренгейм. Переменил.

Блюментрост. Ну, что, как рубцы?

Аренгейм. Заживают.

Блюментрост. А завтра опять кнутом раздерут. Подлую, подлую роль мы с вами играем, господин Аренгейм: залечиваем раны, чтобы дольше можно было истязать.

Аренгейм. Как же быть, ваше превосходительство? Жаль несчастного…

Блюментрост. Да, жаль, а то без оглядки бежал бы из этого ада!

Аренгейм. И бежать не легко; со вчерашнего дня крепость войсками оцеплена, никого не пропускают. Мы тут все под арестом.

Блюментрост. И, кажется, все с ума сойдем. Когда я намедни отказался присутствовать при истязании, мне самому пригрозили застенком. А царевичу дано 25 ударов и, не кончив пытки, сняли с дыбы, потому что лейб-медик Арескин[30] объявил, что плох и может умереть под кнутом.

Алексей. Федорыч, а Федорыч…

Блюментрост. Зовет?

Аренгейм. Нет, бредит.

Алексей. Брысь. брысь! Вишь, уставилась. Глазища, как свечи, а усы торчком, совсем, как у батюшки. Гладкая, черная, в рост человечий, – этаких я и не видывал. Мурлычит, проклятая, ластится, а потом, как вскочит на грудь, станет душить, сердце когтями царапать… Федорыч, а Федорыч, да прогони ты ее, ради Христа!..

Аренгейм. Разбудить?

Блюментрост. Зачем? Явь не лучше бреда.

Аренгейм. Да, не лучше. Сил моих больше нет, ваше превосходительство! Об одном молю Бога: скорей бы конец!

Блюментрост. Кажется, скоро. Сегодня Верховный суд собирается.

Аренгейм. Казнят?

Блюментрост. Не знаю. Может быть, и помилуют. Государь ведь любит сына.

Аренгейм. Любит и мучает так?

Блюментрост. Да, соединять подобные крайности – особенный русский талант, – то, чего нам, глупым немцам, слава Богу, понять не дано. О, вы его еще не знаете! Мне иногда кажется, что это не человек…

Аренгейм. А что же?

Блюментрост. Полузверь, полубог.

Алексей (бредит). Батя, а батя, поди-ка сюда, выпьем. Хочешь, спою песенку? Веселее будет, право…

 
Мой веночек тонет, тонет.
Мое сердце ноет, ноет…
 

Да что ты такой скучный? Аль он тебя обижает… Давеча гляжу я на него и в толк не возьму, кто такой?.. Ты да не ты, – барабанщик какой-то, немец аль жид поганый, черт его знает! Вся рожа накосо. Оборотень, что ли?.. осиновый кол ему в горло. – и делу конец.

 

Входит Толстой.

Толстой (подойдя к Алексею и заглядывая в лицо его). Спит?

Блюментрост. Спит.

Толстой. Плох?

Блюментрост. Как видите.

Толстой. А мне бы поговорить нужно. Разбудите, Иван Федорыч.

Блюментрост. Извольте сами.

Толстой (взяв Алексея за руку). Царевич, а царевич! Ваше высочество!

Алексей (открывая глаза). Здравствуй, козел!

Толстой. Не козел, а твой покорный слуга, сенатор Толстой.

Алексей. Ну, сенатор так сенатор, – мне все едино. А лицо-то зачем у тебя в шерсти? Да вон и рожки на лбу?

Толстой. Рожки? Хэ-хэ, не мудрено нашего брата, старика, бабам сделать и с рожками?

Алексей. А ты все еще за бабами волочишься?.. Ну, ладно, зачем пришел?

Толстой. Велел спросить батюшка…

Алексей. Ничего, ничего, ничего я больше не знаю! Оставьте меня! Убейте, только не мучайте!..

Толстой. Полно-ка, Петрович, миленький! Даст Бог, все обойдется. Перемелется – мука будет. Потихоньку да полегоньку, ладком да мирком. Мало ли чего на свете не бывает? Господь терпел и нам велел. Аль думаешь, не жаль мне тебя? Ох, жаль, родимый, так жаль, что, кажись, душу бы отдал! Верь, не верь, а я тебе всегда добра желал…

Алексей. Вот тебе за твое добро, подлец! (Приподымается, хочет плюнуть в лицо Толстому и падает навзничь). Ой-ой-ой!

Блюментрост (Толстому). Уходите, уходите, оставьте больного в покое или я ни за что не отвечаю!

Толстой. Эй, горе! Подождать маленько, – может, и очнется!

Садится в кресло у койки.

Алексей. Брысь же, брысь, окаянная! Федорыч, Федорыч, да прогони ты ее, ради Христа!

Блюментрост (Аренгейму). Дайте полотенце.

Аренгейм подает полотенце и чашку с водой. Блюментрост мочит и кладет на голову Алексею. Молчание.

Алексей (открывая глаза). Петр Андреич, ты? Что же не разбудил? А я все жду, когда-то придешь. Просьба у меня к тебе великая. Будь другом, заставь за себя век Бога молить. Выпроси у батюшки, чтобы с Афросьей мне видеться.

Толстой. Выпрошу, миленький, выпрошу, все для тебя сделаю! Только бы как-нибудь нам по пунктам ответить.

Немного их. всего три пунктика. Небось, небось, не для розыска, а только для ведения.

Вынимает из кармана бумагу.

Алексей. Постой-ка, Андреич… А кто же это давеча был?

Толстой. Я и был.

Алексей. Вот что! Так это я тебе?..

Толстой. Мне, батюшка, мне чуть в рожу не плюнул.

Алексей. Ох, Андреич, голубчик, прости! Не узнал я тебя!

Толстой. Бог простит, Петрович.

Алексей. Не сердишься, правда?

Толстой. Что же сердиться? Наше дело таковское: плюй нами в глаза – все Божья poca. A я тебе, ваше высочество, всегда рабски служить готов до издыхания последнего. (Целует руку его). Пунктики-то прислушать изволишь?

Алексей. Ну, читай.

Толстой (читает). «1. Что есть причина, что не слушал меня и ни мало ни в чем не хотел угодное делать; а ведал, что сие в людях не водится, также грех и стыд? 2. Отчего так бесстрашен был и не опасался наказания? 3. Для чего иною дорогою, а не послушанием, хотел наследства?» Ответишь, миленький?

Алексей. Что ж отвечать-то, Андреич? Все сказал, видит Бог, все. И слов больше нет, мыслей нет в голове. Совсем одурел…

Толстой. Ничего, ничего, батюшка. Ответ готов. Только подписать, – и дело с концом. (Вынимает из кармана другую бумагу). Читать прикажешь?

Алексей. Читай.

Толстой (читает). «1. Моего к отцу непослушания причина та, что люди, которые при мне были, видя мою склонность ни к чему иному, только чтоб ханжить и конверсацию иметь с попами и чернецами и к ним часто ездить и попивать, в том во всем не токмо мне претили, но и сами то ж со мною делали. И отводили меня от отца моего, и, мало-помалу, не токмо воинские и прочие отца моего дела, но и самая его особа зело мне омерзела. 2. А что не боялся наказания, – и то происходило не от чего иного, токмо от моего злонравия, как сам истинно признаю, – понеже хотя имел страх от отца, но не сыновский. 3. А для чего иною дорогою, а не послушанием хотел наследства, то может всяк легко рассудить, что, когда я уже от прямой дороги вовсе отбился и не хотел ни в чем отцу моему последовать, то каким же было иным образом искать наследства, кроме того, как я делал. Хотел свое получить через чужую помощь? И ежели б до того дошло, и цесарь бы начал вооруженною рукою доставать мне короны российской, то я бы ничего не пожелал, только чтобы исполнить в том свою волю».

Алексей. Да, востро, востро бритва отточена!

Толстой. Какая бритва?

Алексей. А чтоб горло себе перерезать.

Толстой. Не разумею.

Алексей. Полно-ка, Андреич. Я чай, сам не хуже моего разумеешь, что сие – приговор смертный: подписать – руки на себя наложить. Коли правда, что я искал короны Российской иноземным оружием, то повинен есмь казни, яко злодей, и никоей вины, ни стыда в батюшке нет, – паче же слава, что, крови своей не щадя, сына казнит для отечества. А того-де ему и надобно: кровь мою излив, руки умоет.

Толстой. Ну, царевич, батюшка, одно тебе скажу: плохо ты обо мне думаешь, – давеча-то в рожу чуть не плюнул, – а об отце и паче того. (Помолчав). Так как же, родной, не подпишешь?

Алексей. Не подпишу.

Толстой. Воля твоя, Петрович, а только гляди, как бы хуже не было.

Алексей. А что? Опять на дыбу потащите?

Толстой. Тебя-то, чай, не тронут, а кто на тебя поклепал, кнута отведает.

Алексей. Афрося?

Толстой. Коли правда твоя, – ее поклеп.

Молчание.

Толстой (вставая). Ну, будь здрав, ваше высочество. Так и доложу государю: что ответа не будет.

Идет к двери.

Алексей. Постой, Андреич, подумать дай.

Толстой возвращается, садится на прежнее место, вынимает табакерку, нюхает и смахивает платком слезинку с глаз.

Толстой. Батюшка, Алексей Петрович, сердешный, болезный ты мой, ну, что мне с тобой делать, а? Счастья Бог тебе послал, а ты и не чуешь. Сказал бы словцо на ушко, да как бы не на свою голову… Эх, куда ни шло! Давеча, как с пункатами-то посылать к тебе изволил батюшка: «А что, говорит Петр Андреич, как думаешь, жаль мне сына моего непотребного?» – «Как же говорю, ваше величество, сына отцу не жалеть? И змея-де своих черев не ест, кольми паче отец». – «Hy, ладно, говорит, ступай, спроси и запиши не для розыска, а только для ведения. Так и скажи: розыска больше не будет, ниже пытки, пусть вольно объявит, по сущей совести, кто из нас виноват, я или он». Помолчал, очи потупил, а потом, будто про себя, шепотом: «А буде, говорит, покается, может, и помилую; пусть на Афроське женится да живет в своих деревнишках, удалясь от всего, на покое, Бог с ним! Только ты, Андреич, говорит, о том ему не сказывай. А что-де и змея своих черев не ест, этого слова я тебе не забуду». Да так глянуть изволил, что аж у меня душа в пятки.

Алексей. А ты не лжешь?

Толстой. Вот тебе крест. Аль кресту не веришь?

Алексей. Верю. А коли лжешь, Бог тебе судья. (Помолчав). А сам ты как думаешь – казнит?

Толстой. Не знаю. Не лгал и не солгу. Где нам, рабам, волю цареву знать? Может, казнит, а может, и помилует. Грозен-де, грозен батюшка, да ведь и милостив. Опять же и то рассуди? Казнит ли, помилует, – вреда от покаяния не будет, паче же польза. Первое: совесть свою перед Богом очистишь; второе: Афросинью от кнута избавишь; а третье, главнее всего: буде казнь, так лучше сразу конец, – истома пуще смерти.

Алексей. Нет, не лжешь, теперь не лжешь. Спасибо за правду, Андреич. Ну, давай же, давай перо! Скорее, скорее, скорее!

Толстой (Блюментросту). Сними повязку, Федорыч.

Блюментрост. Ваше превосходительство, по должности врача и по христианской совести, честь имею доложить, что его высочество в таком состоянии болезненном…

Толстой. А ты, немец, не суй носа, куда не просят. Снимай же, снимай, говорят!

Блюментрост (снимая повязку с правой руки Алексея, – тихо, про себя). Варвары!

Толстой (придвинув столик с чернильницей, обмакнув перо и вкладывая в руку Алексея). Благослови, Господи, подписывай.

Алексей подписывает.

Толстой (спрятав бумагу в карман и целуя руку Алексея). Ну, Христос с тобой. Вишь, умаялся, бедненький! Почивай-ка с Богом, а я побегу, обрадую батюшку. (Идет к двери).

Алексей. Андреич!

Толстой (обернувшись). Что, родной?

Алексей. Нет, ничего, ступай.

Толстой уходит.

Блюментрост. Что вы сделали, что вы сделали, ваше высочество!

Алексей. А что?

Блюментрост. Сами же говорили давеча, что приговор смертный, а подписали.

Алексей. Ничего, Федорыч. Подписал, – и конец. Мучить больше не будут. Теперь, как Бог совершит. Буди воля Божья во всем. (Зевает). Ох-ох-ох! Дрема долит. И вправду, умаялся…

Закрывает глаза. Молчание.

Блюментрост (Аренгейму, шепотом). Уснул?

Аренгейм. Да. Как тихо.

Блюментрост. Вы хотели конца, Аренгейм, – вот и конец.

Аренгейм. Теперь уж не помилует?

Блюментрост. Не знаю. И теперь еще не знаю. Бог со зверем борется: увидим, кто кого победит.

Входит Петр.

Петр (подойдя к Алексею, шепотом). Спит?

Блюментрост. Спит. Разбудить прикажете, ваше величество?

Петр. Нет. Ступайте.

Блюментрост и Аренгейм уходят.

Петр (подойдя к Алексею и взяв его за руку). Алеша!

Алексей открывает глаза и смотрит на Петра молча долго. Пристально.

Алексей. Батя!

Петр опускается на колени.

Алексей. Вот и пришел! Вот и пришел! Настоящий, настоящий батя, миленький, родненький! (Хочет обнять голову Петра). Развяжи, неловко…

Петр (снимая повязки с рук Алексея). Больно?

Алексей. Нет, ничего. Зажило.

Петр закрывает лицо руками.

Алексей (обнимая голову его, прижимая к себе, целуя). Что ты, батя, о чем? Теперь хорошо. Все хорошо!

Петр (с рыданием). Алеша, дитяко, чадо мое первородное, Исаак мой возлюбленный!

29Лейбниц Готфрид Вильгельм (1646–1716), немецкий философ-идеалист, математик, физик, языковед.
30или Эрскин Роберт (?-1718) – доктор медицины и философии Оксфордского университета. Родом из Шотландии. Был лейб-медиком Петра I.
Рейтинг@Mail.ru