Современная российская география «тянется» к философии. Это показали известные публикации в журнале «Вопросы философии» на рубеже 1990-х гг[35]. Все они были основаны именно на хорологическом подходе и рассмотрении основных методологических и философских проблем географии. Так, использование хорологического подхода мотивировалось тем, что «…любая деятельность людей сама дифференцирует пространство, даже совершенно однородное»[36]. Наиболее сильный удар по обветшавшим догмам советской географии, которая активно критиковала хорологическую концепцию, был нанесен статьей Б. Б. Родомана[37]. Воззрения А. Геттнера были органично встроены автором этой статьи в фундамент современных географических представлений. «Модель Канта-Геттнера проста, изящна и продуктивна. Вопреки распространенному мнению, она не отрывает «материю» от пространства и времени, а, наоборот, позволяет ее с ними логично соединять, сознательно двигаясь вдоль разных профилей одного и того же бытия, вырезая из мира четко ограниченные блоки; не запрещает географу заниматься историей своих объектов, а ботанику – их географией; допускает науки с двойным и даже с тройным гражданством, как, например, историческую экономическую географию или палеогеоморфологию»[38]. Особенно важным следствием плодотворного использования хорологического подхода стало изобретение научных картоидов, благодаря которым «…география сделала эпохальный шаг: нашла способ наглядного картографического отображения не единичных, а общих высказываний, составляющих суть науки; изобрела наглядные структурные формулы географических явлений и законов»[39]. Внедрение картоидов в научную практику и их теоретико-методологическое осмысление означали качественное развитие хорологической концепции. География «повернулась лицом» к пространственно-образным представлениям окружающего мира и вернулась на новом витке своего развития к проблеме географического образа (образов) мира.
Следует отметить, что этот фундаментально важный методологический поворот не был замечен всем географическим сообществом. Классическая географическая теория диффузии нововведений, которая была разработана шведским географом Т. Хегерстрандом, оправдалась и в этот раз. На периферии (не обязательно географической, но, скорее, методологической) научного географического сообщества в России продолжают сохраняться и до сих пор анти– или вне-хорологические представления о цели и задачах географии[40]. Характерно, что эта методологическая («антихорологическая») линия может существовать, по-видимому, лишь в контексте отталкивания или отторжения хорологического подхода в географии. «В сущности А. Геттнер вслед за немецким философом В. Вундтом проводил кантианскую идею: различие между науками обусловлено не своеобразием их объектов, а лишь различием наших точек зрения на объект. Субъективно-идеалистическая и метафизическая классификация А. Геттнера в действительности упраздняла географию как науку»[41]. Спор в данном случае идет в совершенно различных методологических плоскостях, и ситуацию взаимного непонимания определяет разница в размерах, ширине, масштабности самого методологического поля, которое задает соответствующие координаты методологического поиска.
Реальное и эффективное применение хорологического подхода в географических исследованиях подразумевает естественный и достаточно рациональный синтез пространственной и временной координат. Так, изучение взаимодействия технологического прогресса и территориальной структуры хозяйства основано именно на прослеживании пространственной диффузии основных технологических нововведений, но сама эта пространственная диффузия «…растягивалась на столетия»[42]. Это привело к закономерному выделению стадий эволюции территориальной структуры хозяйства, при этом главные их характеристики связаны с качеством и структурными особенностями экономико– и социально-географического пространства[43]. Таким образом, временные этапы пространственного развития какого-либо явления заполняются как бы своим пространственно-географическим эквивалентом и становятся уже синтетическим, хорологическим по существу научным продуктом.
Хорологический подход в современных географических исследованиях ведет и к собственно методическим изменениям. Сам объект исследования – географическое пространство – становится как бы расплывчатым, нечетким, и стимулирует применение адекватных этой методологической ситуации средств[44]. Классическая для современной социально-экономической географии проблема центра и периферии нуждается уже в неклассическом для этой научной области исследовательском аппарате. «Недостаточно высокая определенность, расплывчатость содержания многих интересов в территориальных системах дают основания считать, что при отыскании компромиссов значение и возможности строгих методов сравнительно ограничены и на первый план выступает неформальный и полуформальный исследовательский аппарат, основу которого можно видеть прежде всего в методах экспертных оценок и теории размытых множеств»[45]. Рассмотрение проблемы центра и периферии во все новых содержательно-методологических срезах и контекстах, как в данном случае (территориальная справедливость) почти автоматически может привести к быстрому умножению и расширению всего спектра возможных географических методик и приемов исследования.
Подобные изменения проходят пока более на интуитивном уровне, чем на уровне осмысленной и целенаправленной рефлексии. Объект исследования постоянно изменяется, находится в динамике и ставит все новые и новые задачи. Этот процесс требует, по-видимому, отчетливого осознания структурных основ взаимодействия самого объекта географических исследований и исследователя, который находится, по сути, внутри объекта. Географическое пространство окружает географа-исследователя и меняет свою конфигурацию в зависимости от тех или иных его действий. Задается, таким образом, ситуация, которая ориентирована на выработку динамичной исследовательской позиции. Эта позиция должна постоянно как бы опережать оперативно свой «ускользающий» объект и строить его превентивные конфигурации.
В сфере гуманитарных наук образы географического пространства разрабатывались и продолжают разрабатываться прежде всего в филологии и языкознании[46], психологии[47], культурологии, антропологии и этнологии[48], когнитивных науках[49], искусствознании[50], архитектуре[51], востоковедении[52], истории[53], политологии[54] и экономике[55]. Первоначальный методологический импульс для проведения подобных исследований в этих областях знаний был создан трудами структуралистов, однако впоследствии подобные работы стали более разнообразными и более глубокими, эффективно использующими собственный методологический потенциал.
В рамках исторических исследований важное значение имеют работы французской Школы Анналов. Один из лидеров этой Школы, французский ученый Ф. Бродель положил начало геоисторическим исследованиям, в которых большое внимание уделяется образам географического пространства.
Еще в трудах основателей Школы Анналов Люсьена Февра и Марка Блока большое место уделено проблеме географического детерминизма. Эти ученые предпочитали говорить скорее о географическом поссибилизме, когда географическая среда представляет человеческим сообществам некий спектр возможностей для действия и развития, а сами общественные представления о возможностях этой среды также могут сильно варьировать[56]. По сути, различные сообщества формируют специфические образы географической среды, которая и реагирует на человеческую деятельность в очевидном согласии с этими образами. Жестко фиксированный географический детерминизм предполагал малоподвижные, статичные географические образы, тогда как географический поссибилизм, с одной стороны, «отодвинул» несколько природу в сторону, а с другой, – дал этой природе шанс стать более разнообразной и интересной для человека. В классическом труде Броделя «Средиземное море и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II» (1949)[57] данная точка зрения получила максимально полное выражение.
Географические образы ученого незаметны, однако доходчивы: «Прежде всего горы», «Могущество равнин: Андалусия»[58], «Сахара, второе лицо Средиземноморья»[59]. Весьма важно образно-географическое деление Средиземноморья на Западное и Восточное, в котором Сицилии отведена роль некоего Рубикона[60]. Главное достижение Броделя – это осознание непременной важности историко-географического контекста, в котором находится и развивается тот или иной регион, страна, континент. Средиземноморье Броделя – упругий, пульсирующий, дышащий образ, захватывающий и отдающий обратно Атлантику, Центральную Азию, Восточную Европу, Русь[61]. Средиземное море постоянно мигрирует как историко-географический образ, восприятию чего способствует и картографическая игра с наложением средиземноморских контуров на другие географические регионы[62].
Историко-географический образ обладает, как правило, одной очень важной особенностью: он четко структурирует близлежащие, «родственные» образы, пытаясь приспособить к собственным границам их очертания. У Броделя мы наблюдаем интересную игру – Средиземноморье формирует свои отношения с Европой, будучи, частично, самой Европой[63]. Хотя, несомненно, Средиземное море протягивало свои культурные и экономические «щупальца» вглубь континента на протяжении тысячелетий, но влияние его образов на становление базовых, опорных образов Европы увеличивалось очень медленно и постепенно – Средиземное море античности и раннего средневековья было, скорее, морем восточным, афро-азиатским, языческим и исламским[64]. Европа по-настоящему «узнала» Средиземноморье, как это ни странно, по-видимому, в эпоху Великих географических открытий. Расширявшиеся в эту эпоху образы Атлантики, которые первоначально были совершенно различными, например, у испанцев и португальцев (в XVI веке уже сформировался единый образ «Севильской Атлантики» – великого океанического коридора иберийцев)[65], способствовали сосредоточению, уплотнению историко-географического образа Средиземноморья, явно уменьшавшегося в физическом отношении, однако обретавшем все больший историко-культурный и экономический контекст.
Географический поссибилизм означает развитие оригинальных структур наращивания, увеличения, умножения историко-географических образов. Такие образы растут как деревья, они наращивают содержательные периферийные слои, как годичные кольца. Аналогия здесь «двухэтажна», поскольку физико-географическое и/или климатическое единство региона может порождать переходящие друг в друга, слегка варьирующие образы одних и тех же ландшафтов, из коих могут складываться разные части, районы этого пространства. Бродель глубоко исследует и физико-географическое единство Средиземноморья, поскольку «перекличка», сходство каменистых пейзажей внутреннего Лангедока и Палестины, образов Прованса, Греции и Сицилии, Йерских островов и Киклад, Тунисского озера и лагуны Кьоджи, Марокко и Италии[66] дают образную матрицу, упорядочивающую и мобилизующую явное взаимодействие природы и истории.
В филологии и языкознании изучение образов географического пространства связано прежде всего с соотношениями языка и пространства[67], текста и пространства[68], языка и географической карты[69]. Наряду с этим большое внимание здесь уделяется исследованиям категорий и образов пути и путешествий, лексики, синтаксиса и грамматики, определяющих те или иные образы географического пространства. Очень часто это могут быть работы на стыке с другими гуманитарными дисциплинами, например, с искусствознанием и музыковедением[70].
Так, например, современные исследования античной мифографии показывают, насколько древнее мышление коренилось в географическом пространстве, придавая всем своим произведениям поистине «географическую» форму[71]. Географические образы – в том виде, в котором они предстают в описаниях и систематизациях античных мифов – фактически сама реальность. Окружающая местность, пространство осознаются античным человеком постольку, поскольку они населены мифическими героями и богами, дающими названия родникам, горам, скалам, рекам, водопадам, городам и т. д. От того, насколько данная местность представлена в хорографических сочинениях (а именно они были одним из главных источников классической античной мифографии)[72], зависел своего рода ее метагеографический «имидж» среди других местностей, областей и стран античной ойкумены. «Хорографическим» лидером древней Греции была, естественно, Аттика, немногим уступали ей Беотия, Аркадия и Фессалия. На периферии хорографического интереса – Мессения, Фокида и дикая Этолия[73].
Характерно, что эпонимы (собственные имена богов и героев), раскрываемые в своем генеалогическом и хорографическом значениях через местные, локальные, мифы[74], очень хорошо систематизировались, каталогизировались – образуя последовательные и подробные генеалогические таблицы и описания мифо-географических карт[75]. Хорографические сочинения образовывали ту пространственно-географическую плазму, посредством которой античное сознание как бы «опространствляло» себя – используя мифы и их содержание как первичную систему географической ориентации в окружающем мире. Но сами мифы еще не расчленяли отчетливо пространство от времени, в результате чего их структуры представляли собой синкретическое слияние генеалогических и географических элементов[76]. В их основе лежали простейшие «атомы», или формулы, например: «такой-то, сын такого-то и такой-то, дочери такого-то, основал такой-то город (или: «дал свое имя такому-то городу»).
Благодатная почва систематизированной мифографии, сами хорографические сочинения никоим образом не могли систематизировать мир. Системы мифов, организованных географически, никогда не существовало, ибо они естественно «ложились» на карту, сосуществовали друг с другом, не требуя иной организации, кроме хорологической. Это-то и создавало известные «зазоры» геомифографического пространства: оно всегда не полно, всегда можно найти место, «не покрытое» мифом, или «слабо» промысленное мифологически. Чем дальше от центра античной ойкумены, тем более вариативным становилось это пространство, тем более оно отходило от мифографических канонов, «обслуживших», например, большинство известных областей материковой Греции. И здесь, параллельно с мифологами, добросовестно работавшими на базе уже канонизированной хорографии, появлялись авторы, измышлявшие как бы из себя целые лжехорографические сочинения, покрывавшие недостаточно «мифологизированные» области Ойкумены. В подобных сочинениях сталкивались и накладывались порой далекие географические образы, соединявшиеся в причудливые мозаичные образно-географические системы. Так, река Фасис (современная Риони на Кавказе) в лжемифографическом сочинении «О реках» сдвигается с Кавказа в холодную Скифию, и ее описание пронизано северным колоритом[77]. Античные хорографические сочинения и, шире, античная мифография – это прекрасный пример синкретической образно-географической организации мира.
Весьма близко к когнитивным трудам в широком смысле находится также ряд архитектурных и градоведческих исследований, посвященных проблемам осмысления пространства и культурных ландшафтов – как прошлого, так и настоящего[78]. Так, исследование метафизики Петербурга[79] позволяет говорить о создании основ для развития образно-географического краеведения и градоведения.
Образы географического пространства и метафизика Петербурга. Метафизика Петербурга – тема, которая разрабатывается около 200 лет; тема, которая дала шедевры русской литературы – Пушкина, Достоевского, Блока и других. Известные книги Н. П. Анциферова[80], казалось бы, подвели временную черту под последующими попытками осмыслить этот феномен в историософском или культурософском плане. В 1990-х гг. был составлен новый сборник «Метафизика Петербурга» (1993)[81]. Петербург, осмысляемый прежде всего в геософском и образно-географическом планах, по-прежнему выступает катализатором новых географических (геокультурных) образов. Так, геокультурные и геоисторические образы Петербурга увязаны Д. Л. Спиваком в три метафизических «узла» – «Финская почва», «Шведские корни» и «Греческая вера»[82]. Автор движется по исторической и историософской спирали, анализируя, как множатся, расширяются, обогащаются все новыми и новыми мифологиями образы Петербурга. Языческая финская почва первоначальной территории Петербурга пропитывается шведской топонимикой, а уже на нее накладываются и локализуются православные и российско-имперские образы. В этой связи и сама смена названий великого города выглядит обоснованной и вполне логичной.
Метафизическое краеведение не может быть «приземленным». Оно требует активного создания и мелких, дробных, фрагментарных географических образов, опирающихся на физико– и культурно-географические реалии[83]. Уместнее говорить даже о топографических образах. Петербургские реалии, их мифологическая аура формируют плотное образно-географическое поле северной столицы, но и оно, в свою очередь, воздействует на восприятие этих реалий, а иногда и их изменения. Образно-географическое положение Петербурга втягивает в себя и Стокгольм, и Новгород, и Москву. Характерные для «призрачного города» символы: его туманы и белые ночи, освященные литературными реминисценциями, – отнюдь не только и не столько свидетельство его физико-географического положения. Образ изменяет географию. Географический образ Петербурга является, вполне очевидно, ядерным для понимания образно-географического поля России.
Северная столица – крайне удачный и емкий географический образ. Ведь Петербург на самом деле есть средоточие, созвездие, пересечение многих и многих образов – Венеции, Константинополя, Рима, Киева, Лондона – не говоря уж о «навязшем в зубах» метафизическом противостоянии с Москвой[84]. Как «северная столица», образ Петербурга стягивает более «южные», но также плотно метафизически насыщенные образы, но и сам он, по сути, становится более южным, более «теплым». Метафизика Петербурга коренится в «физике» Черного моря и Средиземноморья (недаром ведь Петр I двинулся сначала к Черному морю, и не добившись серьезного успеха, повернул к Балтике). Это теплый и уютный мир Средиземноморья (по Фернану Броделю) в конкретной точке Балтики.
Большое значение для становления методологических подходов к изучению образа в географии имеют работы в смежных научных областях, посвященные образам различных стран и регионов. Здесь следует выделить прежде всего труды в области межкультурной (кросс-культурной) коммуникации, изучающие закономерности и структуры индивидуальных и коллективных представлений разных народов о друг друге и о других странах[85]. Особенность этих работ – концентрация внимания на двух-трех образах, достаточно устойчиво характеризующих те или иные страну и народ в определенную эпоху и становящихся надежной меткой, их точными координатами в культурном и ментально-географическом пространстве. Важное значение имеют также исследования образов стран и ландшафтов в литературоведении, культурологии[86], искусствознании[87](Раушенбах, 2001), в которых на примерах литературных, живописных, графических произведений рассматриваются внутренние структуры и механизмы создания пространственных образов в культуре.
В более широком контексте именно образ географической границы представляется как наиболее универсальный и емкий. Но подобное представление возможно лишь в ситуации, когда структуры самого географического пространства мыслятся не в традиционных бинарных оппозициях (центр / периферия), пусть даже с выделением полупериферии (И. Валлерстайн), а как ризоматические, которые делают само пространство (а, следовательно, и его образы) потенциально безграничным[88]. Идея «scarto» («сдвига») итальянских исследователей К. Гинзбурга и Э. Кастельнуово позволяет рассматривать приграничные территории как своего рода «двойные периферии» и места зарождения уникального опыта[89]. Алешандро Мело утверждает, что «…граница – это и есть единый критерий для всех идентичностей современного мира, пребывающего в состоянии постоянного становления…»[90]. Всякое пространство, по сути, погранично, и находится между различными пространствами, временами и представлениями. Мело дал и образ подобного пространства – трансокеанский перекресток (там же).
Характерно, что граница (в том числе и географическая – между ландшафтом и не-ландшафтом) стала одной из ключевых проблем в теории скульптуры и архитектуры[91]. Эти пространственные искусства столкнулись фактически с проблемой географического пространства, которое окружает само скульптурное или архитектурное произведение. Постмодернизм в скульптурно-архитектурной трактовке проявился в феномене утраты места: скульптура становилась не-ландшафтной, скульптурный минимализм был ориентирован на маркировку собственно ландшафта и не-ландшафта, архитектура осмыслила себя как часть пост-пространственной эпохи[92]. «Исчезновение» традиционного географического пространства как фона или декорации, его активное вторжение как равноправного «соавтора» в произведение заставили осознать его как прежде всего и важнее всего движущуюся, динамичную границу, которая постоянно меняет условия соприкосновения и взаимодействия различных сред. Скульптурное или архитектурное произведение «пост-пространственной» культуры необходимо должно восприниматься как путешествующее, передвигающееся, пограничное – как своего рода воплощенный и материализованный географический образ.