bannerbannerbanner
Мизгирь

Дмитрий Мамин-Сибиряк
Мизгирь

Закисшая лиственница – любимое кушанье глухаря. Сначала птица садится на дерево кормиться только по зарям, а лотом – и днем. Когда стоит слишком ясная погода или дует ветер, глухарь «сторожит», и к нему без собаки подойти на выстрел в такую строгую минуту почти невозможно. Лучшее время охоты – те серые осенние дни, когда с утра начинает «могросить». С собакой охота облегчается во много раз, особенно с такой, как Мучка. Она сама отыскивала глухаря не «по поеди», как другие собаки, не лаяла слишком громко и не прыгала на дерево, а выводила верхним чутьем. Глухарь в пернатом царстве напоминает какой-то дубоватой простотой медведя. В обыкновенное время очень чуткая и сторожкая птица, за исключением периода весеннего токования, на лиственнице он делается совсем глупым, особенно, когда завидит собаку. Не нужно было даже говорить, кого облаивала Мучка: она так выразительно тявкала раза два – три и делала выжидательную паузу, давая время подойти. Заслышав наши шаги, она снова начинала лаять, чтобы отвлечь внимание глупой птицы на себя. Одним словом, удивительная собака. Всего интереснее был момент, когда подкрадывание к птице кончалось и я взводил курок винтовки. Мизгирь затыкал уши пальцами и закрывал глаза, как слабонервная девица. Когда раздавался выстрел, он вздрагивал и как-то испуганно глядел на лиственницу, где сидел глухарь. К убитой птице он совсем не подходил.

– Боишься выстрела? – спрашивал я его.

– Нет… Крови боюсь, – отвечал он, закрывая глаза и съеживая свои почти детские плечи. – Страшно!.. Не могу… Сердце так и зайдется.

Нужно заметить, что прелесть осенней охоты на глухарей не в количестве убитой птицы, а в грустной поэзии умирающего леса, расцвеченного последними красками. Трудно сравнить с чем-нибудь то чувство, которое охватывает вас, когда вы бродите по лесу такой осенью. Под ногами как-то по-мертвому шуршит облетелый лист, трава тоже сухая и жесткая, как волос, а зато какими яркими цветами играют березняки и осинники, точно обрызганные золотом и кровью! Воздух напоен тем особенным горьковатым ароматом, какой дает палый лист; осенний крепкий холодок заставляет вздрагивать, дышится легко, и вы переживаете то состояние приятного опьянения, какое производит дорогое старое вино. Самая усталость не гнетет, а только сулит крепкий сон, отличный аппетит и какую-то необъяснимую полноту существования.

II

Раз вечером, когда мы возвращались с охоты, издали еще можно было разглядеть приваливавший к кордону транспорт. На полянке перед воротами стояли десятки роспусков, нагруженых железом. Погода стояла хорошая, и заводоуправление воспользовалось ею, чтобы отправить с Уралки осенний караван. У ворот нас встретил подручный Пимка, почесывавший затылок.

– Целое гнездо «соловьев» слетелось, – проговорил он. – Ночевать остались, галманы.

– Ну и пусть ночуют, – покорно согласился Мизгирь, прибавляя шагу. – Надо овса отпустить… сена…

– Пусть кони-то сперва выстоятся…

У Настасьи уже топилась печь для «соловьев»: надо было готовить ужин. В воротах мы встретили плечистого и загорелого «соловья», известного под именем Волка. Он вышел из избы покурить на свежем воздухе коротенькую трубочку. Настасья не любила, когда «соловьи» курили табак в избе, и немилосердно их гнала на улицу даже в клящий мороз.

– А, Мизгирь… – лениво протянул Волк, презрительно оглядывая тщедушную фигурку кордонщика. – Веселенько ли прыгаешь?..

Мизгирь только сморщился и ничего не ответил. Он вообще не выносил «соловьев» с их грубыми шуточками и нахальством. Всех «соловьев» набралось больше десяти, и ночлег был испорчен. Обыкновенно ночевать на кордоне составляло одно удовольствие: Настасья содержала избу необыкновенно чисто и постоянно выгоняла спать Пимку куда-нибудь на сарай, так что даже Мизгирь заступался за своего подручного.

– Только дух в избе портит, – объясняла Настасья с обычной своей суровостью. – Мучка спит же на дворе, ну и Пимка тоже… Неважное кушанье…

Будь лето, и я предпочел бы выспаться где-нибудь на сеновале, но в сентябре на Урале ночи настолько холодные, что об этом нечего было и думать. А в избе сейчас набилось человек десять народа, и можно представить, какой стоял там воздух. Когда мы вошли в избу, на столе стоял ведерный самовар, а около него разместились вспотевшие, красные ямщичьи физиономии. Народ был все рослый, могучий.

– Эй, ты, святая душа на костылях! – крикнул кто-то на Мизгиря. – Куда запропастился?.. Пора коням задавать овса…

– А ты не ори, – ворчал Мизгирь. – Все будет…

– Ах, ты, Мизгирь… Настасья, и не нашла же ты себе хуже в мужья! Разве это человек: взять двумя пальцами и раздавить, как клопа.

– И то замаялась я с ним, – отозвалась Настасья. – Только званье, что мужик, а какой в нем прок: комар комаром.

– Как же это ты, Настенька, этакая корпусная женщина, и вдруг за Мизгиря изгадала? Тебе бы, по-настоящему, какого мужа надо: ратника, одним словом. Тоже вашу сестру, бабу, вдругорядь и поучить надо, а ты зашибешь сама своего Мизгиря.

– Так уж, враг попутал, – отшучивалась Настасья, привыкшая к подобным разговорам. – Будто пожалела я его, а он меня и обманул… Ошибочка маленькая вышла.

Напившись чаю, я отправился на полати, где вповалку спало потомство Мизгиря. У него почти каждый год родился ребенок, но в живых оставалось всего человек пять. Старшему мальчику было уже лет восемь, а остальные – мелюзга. Дети ростом напоминали мать; все были такие же крепыши, и Мизгирь пестовал их с трогательной нежностью. Вся эта белоголовая детвора теперь уже спала мертвым детским сном. Я долго лежал, прислушиваясь к галденью «соловьев». В избе оставались всего трое, да пришел еще с улицы Волк, поместившийся на приступке у печки. Мизгирь сидел на лавке, скрестив по-детски свои голые ноги. Рядом с ним сидел Пимка и вышучивал Настасью вместе с другими.

– Удивительное это дело, братцы, – говорил Пимка, ухмыляясь. – Как это только по осени первый транспорт прошел, так у нас новый ребенок. Точно вот ветром дунет… Ок-казия!

Ответом послужил громкий хохот «соловьев».

Рейтинг@Mail.ru