© Горчев Д. А., наследники, 2023
© ООО «Издательство АСТ», 2023
Губы его всегда сухи. Внутри его шершавого рта медленно шевелится наждачный язык, стирая в пыль последние чёрные зубы.
Глаза его покрыты мутной плёнкой, как у птицы, уши шелестят на ветру, как осенние листья. Пересохшие сухожилия с трудом соединяют его деревянные кости и иногда рвутся. По глубоким трещинам на его ладонях можно было бы предсказывать землетрясения и наводнения, гибель цивилизаций и приход саранчи. Но трещины эти занесены сухим песком, и их никто не читает.
В нём не осталось ни капли влаги. Даже в сушёной вобле есть вода, но в нём её нет совсем.
Он мог бы летать, но его унесёт ветром в незнакомые и ненужные места, и поэтому он не летает и ходит, крепко цепляясь руками за кусты. В воде он не тонет, но и не плавает – он просто лежит на её поверхности.
Он мог бы жить в космосе без всяких приспособлений. Он ходил бы по Луне, и ему там было бы даже лучше, потому что там нет ветра, который мог бы его унести. Но никто не пускает его в космос, потому что он там никому не нужен.
Он часто пьёт. Влага всасывается в него, как живительный порошок Урфина Джюса, и исчезает с лёгким дымком. Он мог бы выпить море, но ему жалко тех жителей, что живут по его берегам, хотя он и не помнит, как они, эти жители, выглядят и зачем им это море нужно. Да и сами жители этого не знают.
Его не существует. Он не записан ни в каких книгах учёта и регистрации, его не замечает милиция. Спешащие куда-то люди проходят сквозь него и потом отряхивают с себя пыль, удивляясь – где это они так испачкались. Если бы он захотел купить что-нибудь в магазине, ему бы ничего не продали, даже если бы он дал им деньги. Поэтому он ничего не покупает и деньги ему не нужны. Он даже и не помнит уже, как они выглядят, эти деньги.
Но он зачем-то есть. Он медленно-медленно переставляет безжизненные свои ноги и идёт куда-то, всё время идёт. Падает, долго лежит неподвижно, иногда много дней, потом снова между его веками появляются трещины, внутри него натягиваются полусгнившие верёвочки, и он снова встаёт и идёт.
Он не знает, куда он идёт, но знает, откуда уходит, – из сухого этого места, где всегда метёт песок и пыль, от ненужного этого моря, в котором живут мёртвые рыбы, от высохшей травы и чёрных деревьев.
Куда-нибудь туда, где всегда сыро и сумрачно, где когда-то давно жил Карло. Туда, откуда он когда-то вышел и куда он обязан однажды вернуться и снова стать тем, кем он всегда был: деревянным поленом.
Они нарисовали мне рот и хотят, чтобы я говорил.
Надели мне голову и хотят, чтобы я ею думал.
Просверлили глаза и хотят, чтобы я ими видел.
Привинтили мне нос и хотят, чтобы я этим нюхал.
Они натянули на меня новую кожу, чтобы мне было жарко и страшно.
Но когда откроется рот, я скажу им одно только слово.
Только одно: да пошли вы все на хуй.
Жизнь без Карло
Читатель нынче совсем охуел.
Лезут все прямо из кожи вон, чтобы ему угодить. Сюжетец? – вот вам такой лихой сюжетец, что можно читать с любого места, да хоть бы и задом-наперёд. Просвещённым себя желаете почувствовать, приобщённым к тончайшим тайнам бытия и мановениям небесного эфира – так вот вам: про философский камень и про тайную мудрость, да так ловко составлено, что по прочтении вы сможете непринуждённо посещать горние выси и чувствовать себя в астральных мирах ничуть не более стеснённым, нежели у себя в сортире. Желаете чего-то особенного – так вот вам и про гавнецо-с, но тонко и со вкусом, так что безопасно читать хоть за обедом. Вы, главное, купите! Если бы учёные изобрели такую книжку, которая бы во время чтения щекотала читателю гениталий, то книжка эта пользовалась бы среди читающей публики огромным успехом.
Конечно же главным виновником такого несчастного положения является не кто иной, как подлец-издатель, коего ничего ровно не волнует, кроме немедленных барышей – он и отца родного готов продать, завернув для лучшего вида в суперобложку, ежели посулят ему за то лишний грош. Но и ты, читатель, хорош тоже! – оглушённый криками книгопродавцев, совсем позабыл ты, что не та есть сладостная мечта, которая, задрав юбку, предлагает себя, едва отворивши двери твоего жилища, а совсем-совсем иная! Сладостная мечта требует любви и терпения, и непременно – непременно! – вложения души твоей. А впрочем, если жалко, то и не влагай. Душа потомится, перебродит и станет ещё лучше.
Да что там говорить: возьми любой самый пустяковый предмет – да хоть ложку алюминиевую и нацарапай на ней что хочешь: хоть имя своё, хоть слово «хуй» – и забрось её далеко-далеко в море, или что там у тебя под боком. Обещаю тебе, что, когда через десять лет ты обнаружишь эту ложку в немыслимом каком-нибудь месте: в ящике, например, кухонного стола женщины, которую ты видишь утром первый раз в жизни, ты будешь потрясён до самой крайней степени, и ложка эта, быть может, станет для тебя более удивительна, чем все сокровища Египетского зала в Эрмитаже.
Что, читатель, неужели не веришь, что так бывает? Если ты не дурак, то и сам знаешь, что не бывает только того, чего не бывает. А бывает всё.
Впрочем, извини: автор, похоже, и действительно впал в чрезмерное панибратство – эдак и последние читатели разбегутся! И равнодушный издатель пролистает эту рукопись: «Что за хуйню изволили написать? Вовсе не того ожидали мы от вас, любезный автор!»
И что на это возразишь – ничего, ровным счётом ничего! Гол автор и беззащитен пред миром этим, сытым и пресыщенным, несёт доверчиво ему свои камушки, стекляшки и пёрышки – может, нужны кому? А не нужны, ну так и что ж? Разве перестанут они от этого быть? И уж ежели всё прах, то чем, ответьте, один прах хуже другого? Да ничем.
Но, впрочем, довольно уже вступлений.
Засим – и с Богом.
В середине июля 200* года, незадолго до отправления брестского поезда на платформу Витебского вокзала выбежал человек ничем не примечательной наружности. Впрочем, точнее было бы выразиться «ничем не примечательной петербуржской наружности», ибо в других городах такая наружность скорее слишком примечательна – с клочковатой бородой, выросшей на лице как придётся, по всей видимости, от нерасположенности её обладателя к ежедневному бритью, в покосившихся очках (владелец, видимо, частенько на них садился или же наступал сослепу поутру), в неопределённого цвета джинсовых штанах, давно нуждающихся в замене или хотя бы уж в стирке. Впрочем, довольно – лиц такого рода можно встретить в Петербурге на каждом шагу: порой в самой дешёвой рюмочной, в которой наливают водку в пластиковый стакан по десяти рублей за пятьдесят грамм, в Фонарных банях (ныне, увы, при странных обстоятельствах сгоревших), где брали тридцать рублей за вход, а то вдруг и в таком заведении, где одна только кружка пива стоит, может быть, столько же, сколько составляет весь месячный бюджет такого сорта господина. В этих заведениях такие характеры никогда не заказывают себе еды, сказавшись только что отужинавшими или же извинившись больным желудком. Что, однако же, не мешает им тут же изрядно нагрузиться пивом или другими напитками за чужой счёт.
Возраст их, как правило, трудноопределим: что-то между далеко за тридцать или слегка за сорок. Цвет лица их не цветущий, но и не чрезмерно болезненный, часто свидетельствует о пристрастии к горячительным напиткам, не переходящем, впрочем, определённых границ. Служат они в большинстве своём в должностях, не требующих постоянного присутствия на месте. Они часто даже вовсе почти не появляются на службе, предпочитая общаться с начальством через посредство удалённых сетей, в каковых сетях их обычно найти весьма затруднительно, ибо переносные их телефоны всегда отключены за неуплату, а компьютерные сообщения вечно пожираются смертельными вирусами. Впрочем, в дни выдачи жалования такие сотрудники становятся вдруг слишком доступны для общения и порой появляются на службе раньше даже самых прилежных работников, где бесцельно бродят по кабинетам, терпеливо дожидаясь появления главного бухгалтера.
Получивши, наконец, жалование, они моментально вспоминают о неотложнейших делах, и уже через пять минут их можно видеть с банкой пива балтика или невское (пиво степан-разин употребляется в Петербурге чаще лицами более пролетарского сословия), задумчиво стоящими на мосту через Неву и созерцающими летящие на воздушных крыльях в Петергоф прогулочные суда или же баржи, перевозящие воду из Ладожского озера в Финский залив. Либо же их можно встретить в упомянутой уже рюмочной или в чебуречной, которая не сменила неказистый свой интерьер и неприветливый персонал ещё со времён развитого социализма; а то и просто бессмысленно сидящими на скамейке всё с той же открытой банкой пива.
Порой же они и вовсе нигде не служат, и чем добывают себе хлеб насущный – Бог весть.
В петербуржском пейзаже они составляют такую же обязательную черту, как глухие дворы-колодцы, исписанные стены или спящий возле метро бомж, – взгляд местного жителя скользнёт равнодушно по такому персонажу, чтобы устремиться к чему-либо более интересному: непомерно обнажённой по случаю тёплой погоды девушке или же мужчине, идущему по Петроградской стороне в клетчатой юбке (трансвестит или шотландец?).
И даже милиция, которая, казалось бы, должна замечать всё, что происходит на белом свете, совершенно их не видит, подобно тому как лягушка не может увидеть неподвижные предметы. Хотя для справедливости нужно заметить, что если даже и такой неприметный гражданин напьётся чрезмерно пьяным, то милиция немедленно со всем служебным рвением вычленит его из проходящего народа, дабы очистить его карманы от излишних денег и переносного телефона и преподать ему таким образом самый наглядный урок о пользе умеренности и пагубности неумеренного пьянства.
И вот именно такого рода персонаж появился, как мы уже говорили, на платформе Витебского вокзала.
Обливаясь потом, он почти что бежал с изрядно тяжёлым рюкзаком, хотя до отхода поезда оставались ещё добрые десять минут.
Всем известна эта малоприятная суетливость, которая порой охватывает перед отъездом даже самого хладнокровного человека: а как если пробки? А вдруг на моё место продали два билета (так случается очень редко, но проводникам выгодно для своих целей поддерживать в пассажирах заблуждение, что это происходит очень часто), и место займут? Причём займут не интеллигентные люди, а неприятные пьяные гопники или же такая железная старуха, перед которой бессилен не только проводник, но, может быть, даже целый батальон самого элитнейшего спецназа? Да мало ли что!
Утверждают, что жизненный опыт будто бы делает человека мудрее – чепуха! Жизненный наш опыт есть не что иное, как опыт отрицательный. Человек, хоть раз наблюдавший красные фонари на последнем вагоне уходящего навсегда поезда (а наш герой наблюдал их не один и даже не два раза), становится при всяком отъезде нестерпимо суетлив и глуп: он роняет вещи, путается в платформах, он ничего не понимает и легко может закричать или даже ударить человека, мешающего его продвижению к вожделенному вагону. Всякий раз он клянётся себе, что в следующий-то раз непременно выйдет за два часа, приедет на вокзал за час и будет там спокойно выпивать пиво, поедать блины с селёдкой или заниматься другим столь же приятным времяпрепровождением, но всякий раз что-то ему мешает, и он с удивительной точностью прибывает к поезду ровно за десять минут до его отправления. Но порой даже и в славящемся своей пунктуальностью метро может случиться затор: усталый вечерний пассажир свалился на рельсы или другая какая причина – и вот они снова, красные огни.
А потому необходимо как можно скорее взгромоздить свою поклажу на личную свою полку и только тогда уже важно выйти на перрон, дабы с приветливой улыбкой проститься с провожающими, буде таковые есть, или же просто постоять с банкой пива или фляжкой самого скверного коньяка, снисходительно поглядывая на пробегающих туда и сюда ещё не устроенных пассажиров.
Ну вот, в конце концов, персонаж всё же благополучно проник в вагон, с облегчением сбросил на боковую полку рюкзак и оказался мной. Я ехал жить в деревню.
Для того чтобы полагать себя хоть немного путешественником, нужно любить дорогу. То есть не считать её досадной помехой на пути к ожидающему в конце её счастию, но помнить всегда, что именно дорога и есть самая главная часть любого путешествия, простите уж за такую сентенцию.
Сборы в последний момент (и непременно, в тысячный уже раз, забудешь взять с собой что-то очень важное, о чём горько потом пожалеешь в пути: пустяк какой-нибудь – ножик или, может быть, соль в спичечном коробке), посидеть на дорожку (ну, с Богом!), прибежать как всегда к самому уже отправлению, рыться по карманам в поисках билета, паспорта, сигарет, зажигалки (очень важно почему-то успеть, обязательно успеть покурить ещё на перроне), попрощаться торопливо – «ну пока» – «пока, пиши там» – «конечно-конечно».
И вот уже тронулся поезд медленно, словно и сам не уверен – а надо ли? а чего я там забыл? – но уже бесповоротно. Разве что в честь опаздывающего какого-нибудь пассажира, роняющего на бегу чемоданы и размахивающего голубыми тысячными бумажками, дёрнется вдруг поезд мучительно, зашипит страшно и злобно, остановится на краткую секунду, но тут же вновь упрямо рванёт оглобли – ибо теперь уже всё решено окончательно и навсегда: едем! И проводницы в парадном обмундировании застыли в дверных проёмах с жёлтыми флажками, будто неживые, словно солдаты у мавзолея (не то что на промежуточной какой-нибудь несущественной станции, где кряхтя спускают они со ступенек толстые свои жопы на толстых же ногах, завёрнутых в шерстяные носки, обтерев кое-как поручни закопчённой тряпицей). И звучит торжественная музыка, ибо это и есть тот самый момент, ради которого и были придуманы железные дороги.
И вот потянулись уже некрасивые пищеварительные пути покидаемого города (ему незачем более красоваться – его уже бросили), рельсы справа и слева сбегаются под наши колёса, и разве что случайная какая-то заросшая травою ветка вильнёт вдруг куда-то в сторону – к ржавому ангару, да и сгинет за никогда не раскрывающимися его воротами с непонятными для живых людей надписями: ОРС НОД, ОКПО, УГРУ… Прочь, прочь отсюда!
И вот здесь-то мы и попрощаемся с Петербургом Гоголя и Достоевского, тем более что ни первого, ни второго, ни уж тем более третьего уже всё равно нет. Двое последних давно умерли, а Петербург, хотя ему и посчастливилось больше, чем Москве, ныне погребённой под мухоморами небоскрёбов, выстроенных по самой последней сингапурской моде семидесятых годов прошлого века, тоже уже еле дышит. Одна только есть надежда, что какой-нибудь живительный кризис, мор и глад на какое-то время остановят его энергичных управителей и уплотнительных застройщиков, уничтожающих всё то, что высочайшим указом не превращено в расписную хохлому для зарубежных туристов. И тогда ещё сколько-то лет простоят бесценные руины древней Коломны, Петроградской стороны и Васильевского острова.
И вот уже остались позади дряхлый пожарный поезд в тупике, деревянные вагоны, каких давно уже не делают в бывшей братской республике ГДР, звенящий шлагбаум с выстроившимися к нему в очередь автомобилями (давно, видно, стоят, а мы только отъехали!). Закончился бесконечный, как нам казалось, бетонный забор, украшенный названиями радикальных партий и требованиями немедленной свободы, а то и вовсе бессмысленными загогулинами. И следует, значит, опять идти курить, теперь уже в тамбур, – в этот раз не торопясь, аккуратно стряхивая пепел в чистую железную пепельницу, из которой не торчат ещё во все стороны тощие развратные окурки с перепачканными женской помадой фильтрами.
Потом вернуться на своё место и, дожидаясь про-водника (обязательно нужно дождаться проводника! – а то вдруг билет неправильный и поезд остановят и высадят нас в чистом поле), осторожно рассмотреть попутчиков: не опасны ли? Не будут ли приставать с глупыми разговорами, храпеть, командовать, вонять? Вы докуда? Ах да, знаю, я там был один раз проездом. А вы из Питера? Да нет, я из Костромы, сестру ездила проведать.
И только когда проводница проверит билеты и выдаст постельное бельё, можно начинать обустраивать походный свой дом: выложить на столик книжку, ту, что давно собирался прочесть, да всё недосуг, или же наоборот – какую-нибудь безусловную дрянь в бумажной обложке, купленную ради непомерной её дешевизны на бегу в привокзальном киоске, чтобы пролистать и выбросить по приезде в урну; стащить с третьей полки матрас старушке, застелить бельё, повесить на скобу влажное полотенце, сесть наконец спокойно (едем!), открыть пиво, долго-долго смотреть в окошко до тех пор, пока за ним всё редеют и редеют строительные магазины, автозаправки, гаражи, позабытые кем-то бульдозеры на древнем и безнадежном кургане в честь строительства кольцевой дороги, паровозный музей – да вот и всё. Вот уже и нет решительно ничего, кроме грязных зонтиков ядовитого борщевика да кривых столбов. Стало быть, следует пойти с открытой бутылкой опять в тамбур.
Там уже курит неприветливый мужчина ещё в галстуке и строгая женщина с длинной сигаретой и равнодушным, но цепким взглядом. А вот ещё один человек вышел покурить, потом ещё один, и уже дым ест глаза. Кто-то открывает дверь в межвагонное пространство, где страшно грохочут две выпуклые железки, так ненадёжно скрепляющие вагоны между собой, за мутным стеклом так же напряжённо курят люди из чужого, не нашего, пространства – всюду жизнь.
В вагоне некурящие пассажиры слаженно шуршат пакетами, извлекая столь необходимые в дороге предметы: чашки, ложки, банки и кульки с пищей; в туалет выстроилась очередь на переодевание в тренировочные штаны с полосками и невыходные блузки; и старушка в соседнем купе завела уже нескончаемую свою историю про сына и невестку; а вот и проскочил мимо, лишь пошатнув нас на стрелках влево-вправо, полустанок с неразборчивым от большой скорости названием – слишком он для нас мелок, чтобы занимать драгоценное место в хранилищах нашей памяти.
Впрочем, в этой памяти вряд ли задержится даже имя и той станции, которую гордый наш состав удостоит краткосрочной остановкой, где мы спустим на хрустящий гравий своё отвердевшее от малой подвижности туловище и будем, зевая, отмахиваться от старух из привокзального града-китежа, умоляющих купить у них хотя бы одну бутылочку нездешнего пива. Сжалившись над старушками, купим мы у них кучку из четырёх рябых яблок или же два старательно облепленных укропом малосольных огурца, бросим на гравий недокуренную дымящуюся сигарету, и назад – в привычный уже вагонный запах, почти что к себе домой.
Там на столике лежит вниз лицом книжка, раскрытая всё на той же непроходимой семнадцатой странице, в пачке осталось две сигареты, и надо бы снять с третьей полки рюкзак, чтобы выудить с самого его дна следующую, но это потом, а пока лучше забраться наверх и, глядя в низкую, как крышка гроба, багажную полку, не торопясь переливать бесформенные мысли из одного полушария в другое.
Говорят, что половину дороги человек думает о том, что оставил позади, а вторую половину – о том, что ждёт его далее. Возможно, что у кого-то это именно так и происходит. А мы тем временем, поймав вдруг у себя в голове совершенно ни с чем не сообразный сюжет, понимаем, что засыпаем: день был хлопотный, да и предыдущий тоже.
Всегда ведь непременно нужно перед дорогой закончить тысячу неотложнейших дел и, конечно же, ничего так толком невозможно завершить, ибо для этого нужна целая человеческая жизнь, и, вернувшись потом (если когда-нибудь удастся!), найдём всё те же дела в том же самом месте, и ровно ничего с ними без нас не случилось: небо не упало на землю, никто не сел в тюрьму, и все люди, кому не вышел ещё земной срок, живы. Да если даже эти дела и никто вообще никогда не доделает – с нами ли, без нас, ничего ровно не произойдет чрезмерно фантастического… Но, впрочем, мы уже спим.
Проснёмся мы от того, что вдруг разом захлопало очень много дверей: это означает, что поезд остановился, – отчего-то во время стоянок всегда непрерывно хлопают двери, будто бы все пассажиры немедленно вскочили со своих мест и побежали по поезду в разные стороны. Но нет – все спят: пронзительно-голубой станционный фонарь освещает через окошко неровный ряд свесившихся в проход мужских ног в носках (в точности на уровне лица – главный конструктор первого плацкартного вагона в загробной своей жизни наверняка вечно идёт по бесконечному вагонному проходу с этими самыми носками), а в соседнем купе страстно храпит пассажир, ещё вечером производивший впечатление вполне интеллигентного человека.
«Стоим?» – глупо спрашиваем мы непрокашлявшимся голосом у старушки (она сидит на нижней полке, не спит). «Стоим!» – приветливо отзывается старушка, надеясь, видимо, продолжить свою историю про сына и невестку, каковая история закончится, впрочем, только вместе с чьей-нибудь смертью.
Что за станция? Но старушка, увы, не знает. Да и многие ли из вас, смеявшихся в детстве над человеком рассеянным, знают, на какой железнодорожной ветке расположена станция Дибуны?
Шаркая незашнурованными кроссовками, мы идём в засыпанный уже пеплом тамбур, закуриваем невкусную сигарету и смотрим в окно: там невидимая женщина кричит в громкоговоритель на неизвестного мужчину. Оттого, что ответов мужчины не слышно, кажется, что женщина эта страшная дура и сука, и непонятно, как её тут терпят, если она так орёт каждую ночь. «Осаживай состав на десятом! – кричит она с ненавистью. – Подавай маневровый на седьмой!» «А нахуй не пошла?» – мысленно отвечаем мы за невидимого мужчину, но он и без нас знает, что ему нужно делать, и поэтому ровно ничего не происходит – никто никуда не осаживает и ничего никому не подаёт. Лишь хлопают по-прежнему двери и бегают туда и обратно одни и те же проводники, будто бы только от них и зависит – поедем мы дальше или же останемся на этой станции навсегда.