bannerbannerbanner
Советская литература: мифы и соблазны

Дмитрий Быков
Советская литература: мифы и соблазны

Конечно, у Бендера спорное прошлое. Помните, как Бендер получил два билета в театр Колумба? Он посмотрел на кассира голубыми чистыми глазами, которые кассир уже когда-то видел, но не смог вспомнить. И только глубокой ночью вспомнил, где он видел эти голубые глаза. В камере Таганской тюрьмы.

Бендер, безусловно, авантюрист. Но авантюрист – это кумир Серебряного века. Он трагический персонаж, потому что абсолютно одинок. Он пижон, как все персонажи Серебряного века. Маяковский писал:

 
Нами
      оставляются
            от старого мира
только —
      папиросы «Ира».
 

Помимо папирос, уцелел тип жулика, тип авантюриста. Да, он клоп, но это тот клоп, который уцелел от эпохи, где было человеческое, талантливое. Да, Бендер – не лучший представитель Серебряного века, это такой Гумилев-litе. И даже, я бы сказал, предельно опошленный Гумилев. Но он носитель гумилевских добродетелей. Он конкистадор, завоеватель, странник, он мужчина, он воин, пусть в бесконечно опошленном варианте. Он та мыльная обертка, которую и через десять лет бабушки нюхают с умилением. Бендер, может быть, и паразит. Но этот паразит такой элегантный, что по сравнению с ним роковые гады пост-Серебряного века, гады коммунистические, выглядят абсолютными монстрами. А он еще человек, он еще человеческое явление.

Постепенно Бендер вырастает. Если в «Двенадцати стульях» он просто авантюрист, наживающийся на чужом идиотизме, то в «Золотом теленке» он уже трагический герой. Любопытно, что в первом варианте «Золотой теленок» заканчивался женитьбой Бендера на Зосе Синицкой. «Перед ним стояла жена» – последняя фраза романа. Авторы от этого финала отказались, потому что высшая логика характера диктует несовместимость Бендера ни с женщиной, ни с семейным счастьем.

В «Золотом теленке» у Бендера уже гораздо более серьезные враги. И первый, конечно, Корейко, персонаж, который выступает абсолютным носителем зла.

Корейко, как ни странно, в отличие от Бендера, прекрасно интегрирован в советскую реальность. Этот скрытный советский миллионер наживался в 1920-е годы круче самого Бендера, потому что это человек без совести, начисто лишенный рефлексии. Бендеру удается победить его не силой. Все приколы Бендера, все эти «Грузите апельсины бочках братья карамазовы», «Графиня изменившимся лицом бежит пруду» о Корейко обламываются. И тогда Бендер собирает на него компромат, узнает происхождение его миллионов. В результате Корейко сдается.

«Двенадцать стульев» – роман, населенный милыми монстрами, а «Золотой теленок» 1932 года – роман, населенный страшными персонажами. И Полыхаев, начальник «Геркулеса», и бухгалтер Берлага – страшный персонаж, и даже Зося Синицкая – страшный персонаж, потому что начисто лишена эмпатии, второго дна у нее нет. Она – плоская советская девушка. Она глупа так же, как старик Синицкий, ее дедушка, составитель ребусов.

Отличия есть и в «апостольской свите» Бендера. В первом романе ее составляет Киса Воробьянинов, который оказывается предателем и убийцей. «Апостолы» Бендера в «Золотом теленке» отражают три основных апостольских типа. Есть тип фанатика, преданного Командору. В нашем случае это Балаганов. Есть тип сомневающегося, такого Фомы неверующего. Это Паниковский. Есть третий тип – рациональный, прагматичный, и он же первым уверовал, – Андрей Первозванный. Вот здесь Первозванным является Козлевич. Этот круг апостолов отличается главной апостольской чертой – это люди, не вписавшиеся в эпоху. И Бендер становится их богом, потому что они больше никому не нужны. Кто может стать вождем этих бывших? Только плут, только авантюрист, только за ним они способны пойти. Потому что всех остальных советская власть пригрела (или не пригрела), построила в ряды и куда-то повела.

Эти персонажи «Золотого теленка» поразительно точно скопированы в романе Булгакова «Мастер и Маргарита». Рыжий Балаганов в свите Бендера – это Азазелло в свите Воланда, рыжий демон пустыни. Коровьев в шляпе-канотье – конечно, Паниковский, один в один. Каково соотношение между Бегемотом и Козлевичем? Привет передан совершенно явный, потому что у Сатаны два атрибута: черный кот и черный козел. Это не мои все догадки, хотя про Козлевича и Бегемота – мои. Но вообще есть замечательная книга Майи Каганской «Мастер Гамбс и Маргарита» (1984). Это очень точная книга, в которой прекрасно приведены все параллели.

И вот теперь вопрос: зачем Булгакову понадобилось делать из Бендера сатану? Помните, в каком виде свита Воланда предстает, когда улетает из Москвы? Это демон пустыни, это лучший из шутов, это рыцарь. И Воланд приобретает уже не ильфо-петровские, а настоящие трагические черты, демонические. Почему же в Москве они орудуют в обличьях плута и трех сопровождающих его деклассированных элементов? Потому что такие персонажи имеют шанс понравиться читателю. Причем не читателю вообще, а одному конкретному читателю. «Мастер и Маргарита» – роман, написанный для Сталина.

Эту мысль первой озвучила Мариэтта Чудакова, и трудно с ней не согласиться. Мог ли Булгаков, человек очень неглупый, рассчитывать на публикацию этого романа? Конечно, нет. Вы же помните, что случилось с Мастером за публикацию одной главы – его затравили, он попал в дурдом. Роман должен дойти до одного читателя, поэтому написано так, чтобы понравиться одному этому читателю. А Сталину очень нравятся романы Ильфа и Петрова. Они ему нравятся настолько, что смотрите, какая происходит интересная история. В 1931 году «Золотой теленок», еще не законченный, уже печатался в журнале «Тридцать дней», с мая печатался в эмигрантском «Сатириконе», а отдельной книгой его не издают. Уже в 1932 году в Америке его перевели и издали отдельной книгой как «Thе Goldеn Calf». Эта книга доставлена в Москву – а в России ее всё не издают.

Ильф и Петров пишут письмо Александру Фадееву, главному функционеру Союза писателей СССР. Он отвечает им абсолютно панибратски: ребята, сейчас не время издавать ваш роман отдельной книгой, потому что сатира ваша поверхностна, а ваш Остап Бендер получился убедительнее всех остальных героев, он самый у вас симпатичный, а ведь он – сукин сын. А потом происходит чудо: нарком просвещения РСФСР марксист Бубнов вступается за роман, и в 1933-м он спокойно выходит отдельной книгой.

Что случилось? А то же, что и с «Двенадцатью стульями»: роман очень понравился одному читателю. Потому что этот читатель сам себя немного чувствует Бендером. Потому что всех идейных он обошел, всех троцкистов он разогнал, всех дураков он оттеснил. И прошлое у него тоже тюремное, тоже бендеровское. И вот потрясающий парадокс советского режима: глубоко антисоветская во всех отношениях книга увидела свет. Больше того, Сталин так любит Ильфа и Петрова, что посылает их в Америку, и там они пишут третью часть своей трилогии. Бендера там нет, но есть бендеровская мысль. И по сути дела вся их «Одноэтажная Америка» – это продолжение Бендера. Это бендериана без Бендера. Это книга о предприимчивых, веселых, талантливых жуликах. Больше того, самый любимый фильм Сталина – «Цирк». А Ильф и Петров – сценаристы «Цирка», просто они сняли свои имена с титров, потому что фильм им не понравился, показался слащавым и слишком сусальным. Но Ильф и Петров очень там узнаются. Помните собачку, которую заставляют учить слово «оппортунизм»?

Но в 1948 году в стране началась борьба с космополитизмом, и оба романа Ильфа и Петрова были признаны «пасквилянтскими и клеветническими» и запрещены к печати. Это уже другое время и другой Сталин. И если бы Ильф не умер в 1937 году от туберкулеза, а Петров не погиб в 1942 году на фронте, им бы не поздоровилось. А в 1938 году еще можно быть услышанным, и потому Булгаков пишет роман, копирующий во многих отношениях книгу Ильфа и Петрова.

Роман написан как послание Сталину, послание Пилату. В чем же это послание? Какую мысль хочет донести до него Булгаков? «Ты не один! Я с тобой! Кто я? Художник. Я даю тебе моральную санкцию. Ты можешь действовать так, потому что эти людишки ничего другого не заслуживают. Но я даю тебе свою санкцию при одном условии». Что же это за условие? Чего требует Булгаков от Сталина, а Маргарита от Воланда? – Твоих адептов, твоего критика Латунского (а вы знаете, как Сталин расправился с РАППом) не жалко. Но береги художника! Помянут художника, помянут и тебя, сына сапожника. И вот причина, по которой писатель в романе сделан Мастером. Мастер – слово из сталинского лексикона. Два мастера правят этим миром. И ты, Мастер, хозяин мира, должен защищать Мастера мира искусства. Что хочешь делай с другими, но береги художника.

Вот этот месседж Сталину был донесен. И, зная Елену Сергеевну, жену Булгакова, могу допустить, что она смогла передать его наверх, и даже примерно знаю, через кого. И очень может быть, что после этого Сталин уберег не просто много художников, но и церковь уберег. Вот только горько, что как только этот роман была прочитан всеми, оправдание зла стало универсальным достоянием, как «кремлевская таблетка».

Евгений Шварц
Тайна Дракона

Принято считать, во всяком случае такова сценическая судьба пьес Евгения Шварца, что его реалистические сочинения неудачны. Наиболее известное из них – сценарий «Первоклассница» (1948). А что касается пьесы, которую он считал своим лучшим произведением, то это вовсе не «Тень» (1940), вовсе не «Дракон» (1944), а такая странная пьеса «Одна ночь» 1943 года, и поставлена она удачно единственный раз замечательным режиссером Алексеем Бородиным. Но вся драматургия Шварца сделана более-менее по одинаковым лекалам, пытается ли он писать реалистическое сочинение или погружается в родную для него сказочную стихию.

В чем же особенности шварцевских сказочных пьес, которые и в реалистических его сочинениях очень наглядны?

Не существует режиссера, который взял бы пьесу и поставил ее так, как она написана, не важно, хороша она или плоха. Большинство режиссеров немедленно начинают пьесу переписывать, то есть губить. Им представляется, что в пьесе должно наличествовать такое телескопическое развитие сюжета, чтобы из каждого эпизода непременно вытекал следующий, страшное количество динамики, герой – или женись, или застрелись, как говорил Чехов. В общем, если бы Антон Павлович послушался любого современного режиссера (к счастью, ему попался Станиславский), он бы завязал с драматургией значительно раньше. Он и пытался это сделать после «Чайки» (1896), слава богу, не получилось.

 

Подходя к пьесам Шварца с этой стандартной меркой, мы увидим, что пьесы его явно неправильные: динамики мало, событий происходит немного, и события эти всегда долго готовятся в первом акте, происходят во втором, а в третьем мы расхлебываем долгое и печальное послевкусие; конфликт не один, а два, и оба никогда не разрешаются сразу. Самое же печальное, нет развития героев, герои Шварца статичны и заданы, как правило, с самого начала. И это для сказки типично: тут – добро, тут – зло. Главный интерес в пьесах Шварца вызывает не конфликт и даже не приключения героев. Главный интерес вызывает язык, шварцевские каламбуры, шварцевские замечательные метафоры, шварцевские парадоксы. Когда торговец кричит: «Яды, яды, свежие яды!» («Тень»), мы счастливы, что слова «свежие» и «яды» так хорошо друг с другом стыкуются.

Пьесы Шварца – это удивительные приключения языка, который осознаёт очевидные, казалось бы, вещи, и эти вещи формулируются тут же, по ходу дела. Речевые характеристики персонажей Шварца, начиная уже с первой его пьесы «Ундервуд» (1928), заданы в первом акте, в первой сцене, и нам сразу ясно, плох герой или хорош. Вот только этот ясный нам герой оказывается, как правило, гораздо страшнее, чем мы предполагаем.

Пьесы Шварца, в особенности сказочные, всегда содержат в себе ложное разрешение конфликта первого акта. Во втором акте все становится хорошо – в третьем все опять становится плохо. Это удивительная шварцевская догадка: никогда нельзя победить. Или, во всяком случае, нельзя победить с одного раза. Все знают рецепт: крикнуть «Тень, знай свое место», – и Тень побеждена. Но заклинание, которое у братьев Гримм, в фольклоре или даже у жестокого Андерсена спасло бы положение, у Шварца не спасает никого. Тень только на некоторое время становится тенью, людям совершенно не нужно разоблачение Тени. Больше того, этот теневой кабинет их совершенно устраивает. Мир Шварца лежит во зле. Лишь немногие, как Аннунциата, например, не хотят в этом зле находиться. И отличает таких людей, с одной стороны, абсолютная невинность, даже, я бы сказал, некоторое невежество, а с другой стороны – инфантилизм.

И вот тут еще одна важная шварцевская черта. Шварц всю жизнь отбивался от упреков в инфантилизме, пока не понял, что это самый главный комплимент. Ведь что роднит Шварца с обэриутами? Абсолютная детскость, инфантилизм, принятый у обэриутов как норма поведения. Даже то, что в них неприятно (женофобия, например, или ненависть к детям, которую прокламирует Хармс), – это тоже детские черты. Детству (кстати, по воспоминаниям Шварца это очень видно) посвящено все обэриутское времяпровождение. Вот у них нет денег, а им хочется попить пива, они ищут, где бы стрельнуть деньги на это пиво. Потом ложатся на песок, начинают злословить. Все друг друга ненавидят. Потом является пиво. Происходит некоторое быстрое подобрение. Хармса удается заставить читать стихи. Тот читает тоже абсолютно детское стихотворение:

 
Бог проснулся. Отпер глаз,
Взял песчинку, бросил в нас.
 

Мир Шварца – это детский мир. Мир жестоких иногда, как герой в «Голом короле» (1934), мир наивных, но, безусловно, мир детей. Дети – единственный и главный герой Шварца, потому что в них сохранилось человеческое. Взрослые смирились со злом. Взрослые привыкли, что его невозможно преодолеть. В «Драконе» Ланцелот спрашивает горожан:

– Почему вы послушались и пошли в тюрьму? Ведь вас так много!

– Они не дали нам опомниться, – отвечают горожане.

Шварцевские дети часто развращены, как, например, Принцесса в «Голом короле»: «Что же тут неприличного! Если бы он держал меня за ногу…», «Поцелуй меня восемьдесят раз! Я принцесса!» Это тоже детство, детский невинный разврат, который абсолютно лишен эротических коннотаций. Это просто чистое удовольствие от того, что впервые поцеловалась.

Инфантилизм – единственное, что стоит в себе сохранять. Даже если это инфантилизм глупый, грубый, эгоистичный, порой отталкивающий. Вот Маруся («Первоклассница») пришла записываться в школу одна вопреки запрещению матери. «Очень захотелось», – объясняет Маруся. «Ты думаешь только о себе. А ведь в классе у тебя будет сорок товарищей. Как же ты с ними поладишь, если будешь думать только о себе?» – спрашивает учительница. «Не буду, – уверяет Маруся. – Я буду обо всех думать! Вот увидите». Вот то, что требуется от советского человека и что девочка спародировала с замечательной интуитивной точностью.

Тут Шварц, которому нравятся жестокие и часто грубые дети (они все равно лучше взрослых), сближается с Астрид Линдгрен, для которой Пеппи Длинныйчулок – самый симпатичный персонаж. При том что Пеппи – хамка, при том что она – грубиянка, при том что она – невежда абсолютная, она – чистое существо. Она противостоит ужасному конформизму затхлого городка, в котором живет. И Томми, и Анника только благодаря ей и прорываются к правде жизни. Иначе из них тоже выросли бы такие же лживые существа, как Бургомистр и сынок его Генрих, первые ученики. «Всех учили. Но зачем же ты оказался первым учеником, скотина такая?»

В мире взрослых добро не может победить уже потому, что все приспособились и всем стало чрезвычайно комфортно. Поэтому происходит третье действие драмы: всегда неожиданно герой возвращается. Возвращается Ученый, которого только что казнили. Возвращается Ланцелот, который смертельно ранен. Они возвращаются для того, чтобы как бы с того света, с другой стороны произнести свой приговор окружающим.

У нас нет ни малейшей надежды на то, что удастся выгнать Дракона отовсюду, хотя в финале Ланцелот говорит: «И все мы после долгих забот и мучений будем счастливы, очень счастливы наконец!» – у нас есть надежда только на то, что герой обретет свою любовь. И это максимум. Это тот потолок, на котором нам приходится остановиться. Потому что никакой переделки мира быть не может. И поэтому любимая мысль Шварца – это бессмысленный подвиг, подвиг, который никем не оценен.

Особого разговора требует метафизика обыкновенного чуда – не «Обыкновенного чуда» как пьесы 1948 года, а обыкновенного чуда как явления, – потому что именно благодаря обыкновенному чуду возникает сам вопрос. Всегда при исполнении этой пьесы опускают пролог. А в прологе автор, выходя на авансцену, как раз и задумывается о том, что такое, собственно, обыкновенное чудо, что вкладывается в этот оксюморон. Ведь если чудо, то оно уже по определению необыкновенное.

Шварц не любил чудес на сцене. Когда он посмотрел первый вариант спектакля «Тень», сделанный в 1940 году Николаем Акимовым, не просто режиссером Театра комедии, а лучшим режиссером Ленинграда, он нашел в себе силы написать ему резкое письмо. Шварц, добрый Шварц, который все время думает, как бы кого не задеть, оказывается абсолютно железным в некоторых ситуациях. Он, как Пастернак, терпит до какого-то момента, а потом взрывается. В письме же Акимову он написал, что все режиссерские чудеса на сцене только отвлекают от содержания пьесы.

И в самом деле, волшебство в пьесах Шварца чрезвычайно вспомогательно и нужно только для того, чтобы создать стартовую коллизию. Единственным настоящим и абсолютным чудом является человеческое сосуществование. Все остальное бессмысленно. И вот то, как сделать сосуществование людей возможным, это и есть главная шварцевская проблема. Потому что в мире, который последовательно расчеловечен, в мире, где добрая фея Кофейкина («Приключения Гогенштауфена», 1934) вынуждена работать уборщицей, а управляет учреждением Упырева, классический упырь, – в этом мире добро абсолютно исключено.

Каким же образом умудряются выживать одиночки? Вот именно это для Шварца самое драгоценное. Он верит, что мир спасти невозможно, но можно спасти нескольких одиночек. В этом смысле он, как ни странно, совпадает с главным пафосом Булгакова: спасти людей нельзя, но спаси художника, и имя твое будет благословенно. Спаси художника и его любовь. Спаси Аннунциату, спаси Ученого, спаси Ланцелота и Эльзу. Спаси конкретную Эльзу, потому что нельзя спасти девушек, которые хотят стать невестами Дракона. Но даже тех, кто не хочет, давай все-таки попробуем спасти.

В сущности, хотя это никому не приходит в голову, Шварц в «Обыкновенном чуде» взял ту же коллизию, которую отследил Булгаков в «Собачьем сердце», но пересадил своему Медведю не мозжечок Клима Чугункина, а душу человека. Медведь – сильное, храброе и осторожное животное, а Хозяин, он же волшебник, упрекает юношу:

– Трус! <…> Кто смеет рассуждать или предсказывать, когда высокие чувства овладевают человеком?

Вот к чему подводит нас Шварц: сильное чувство, по-настоящему сильное чувство бывает знакомо человеку только тогда, когда он заплатил за него жизнью. Обыкновенное чудо по Шварцу – это превращение в человека, а человек становится собой, только пройдя через предсмертные и околосмертные испытания. Эльза, которая побывала на грани смерти, уже человек. Ее подруги, которые по приказу Генриха не дают ей попрощаться с Ланцелотом, пока еще биомасса.

Наиболее откровенно эта идея выражена в третьем акте «Обыкновенного чуда», которое называлось сначала «Медведь», и это отсылает нас к новелле Проспера Мериме «Локис» (1869) и мелодраме по ее мотивам «Медвежья свадьба» (1924) Луначарского. В новелле Мериме природа зверя победила природу человека, и в свадебную ночь граф Шемет, рожденный женщиной от медведя, загрыз молодую жену.

Как же сделать так, чтобы зверь не возобладал в человеке? В общем-то это главный сюжет мировой литературы. Как сделать так, чтобы он был ангелом, похожим на Марусю Орлову? Нельзя же его навеки оставить первоклассником! Каким образом сделать человеком полуживотное, которому нравится быть пищей для Дракона?

По большому-то счету и Булгаков, и Шварц пишут о том, как человека, привыкшего находиться в стойле, неожиданно поставили если не у власти, то, во всяком случае, сделали полновесным, полноправным гражданином. Булгаков говорит: никак. Шварц дает прямой ответ: только испытания, которые граничат со смертью. Только область, темная область возле и вокруг смерти.

Шварц – чрезвычайно внимательный, вдумчивый исследователь феномена смерти. Я бы даже рискнул сказать, что жизнь ему не так интересна. «Я человек. А даже соловей, / Зажмурившись, поет в глуши своей», – это Шварц о себе. Прожил жизнь зажмурившись, жизни не зная. Не зная – потому, что его все время притягивает смерть. То он записывается в Добровольческую армию, идет в этот несчастный корниловский Ледяной поход, то пробует привлечь внимание Гаянэ Халаджиевой, будущей жены, прыгая в ледяной Дон. То вдруг отважно, забывшись, начинает защищать уже арестованного Николая Олейникова, криком крича, истерически. Вот он идет записываться в ленинградское ополчение – Шварц, у которого в первые дни войны началась чудовищная нервная экзема, у которого от контузии 1918 года тряслись руки! И это не просто бесстрашие, а, я бы сказал, изначальная готовность к смерти. Когда в эвакуации в Кирове в первый же день он все вещи выменял на масло, мясо, молоко, и в ту же ночь все это украли, он говорил жене: «Ничего, ничего, главное – живы».

И когда сегодня мы смотрим третий акт «Обыкновенного чуда», поразительные эти сцены, когда Принцесса говорит:

– Смерть подошла так близко, что мне видно все.

Или:

– Пойдем, пойдем, я покажу тебе мою комнату, где я столько плакала, балкон, с которого я смотрела, не идешь ли ты, сто книг о медведях.

Смешно читать в шварцевском дневнике, что, посмотрев московскую постановку, многие говорили, что третий акт слаб. Как можно было это назвать неудачей? Оказывается, можно было, потому что это вне природы жанра. Потому что сказка детская бесконечно заигрывает со смертью, но никогда не подходит достаточно близко, а Шварц плюхается туда отважно. Пьесы Шварца проходят не просто на границе смерти, а в такой близости к ней, что ее уже видно. И когда началась война, это было осуществление его страхов. Сбылось. Сбылось нечто, чего он ждал очень давно. Как ни ужасно это звучит, война стала осуществлением его сказки. Смерть подошла совсем близко, и в водах этой смерти омылось все общество, чтобы чудесно преобразиться.

Война для Шварца – это страшная сказка, и в этой страшной сказке разворачивается действие пьесы «Одна ночь», которая построена по всем классическим сказочным архетипам. Есть Марфа Васильева, народная героиня, «ко всем бедам готовая». Она живет в городе Ореховце, а двое из четверых ее детей – Даша и Сережа, самая старшая и самый младший, – оказались в блокадном Ленинграде. И Марфа через все фронты добирается до города. Как всякий странствующий герой, она обладает волшебным клубочком, абсолютно сказочным артефактом – компасом, который ей дал командир, когда она перебиралась через Неву.

 

В пьесе соблюдены единство места, времени и действия – один день в конторе домохозяйства № 263. Люди живут в странном призрачном мире. Каждый день кто-то погибает во время обстрела, но, невзирая на это, постоянно проходят какие-то собрания и совещания. Звонят управхозу: почему не явился? А управхоз хоронил одинокого дворника, попавшего под артобстрел. Этот же управхоз составляет меняющиеся каждый день списки жильцов, пишет приказы и оформляет акт на каждого, кто во время воздушной тревоги сидит дома. Конторский монтер разговаривает с репродуктором, в котором постоянно стучит метроном: «Сколько нам жить осталось до наглой смерти или сколько до конца войны?» (Если вдуматься, это тоже обыкновенное чудо: радио живо, оно еще работает.) Но «в условиях осажденного города» (любимые слова управхоза), когда постороннему человеку ничего нельзя говорить, эти странные люди Марфе Васильевой рассказали, где же все-таки ее дети. Она находит и Дашу, и Сережу. Там потрясающая совершенно сцена, когда Марфа поддерживает больную, истощенную Дашу, помогает ей дойти до стола, и Даша говорит: «Опять ты меня, мамочка, ходить учишь». Одна эта реплика стоит целой пьесы любого советского драматурга в это время.

Поразительно и то, что мир блокадного Ленинграда у Шварца представлен как мир сказочный. Мир сказочный – это мир предельных ситуаций, мир проявления того, что в людях есть, проявление олеографически плакатных добра и зла. Для одних война – это повод вешать приказы и запрещать смеяться в осажденном городе. «Пятнадцать лет парню, а он все шутит!» – возмущается управхоз, когда Шурик с хохотом объявляет, что диверсантку поймали. А привел он Марфу Васильеву. Город – осажденный, обстрелы – постоянно, умирают каждый день в доме люди, а дети – смеются. И это, конечно, отсылает нас к пушкинскому «Пиру во время чумы», к смеху как средству преодоления ужаса. Семнадцатилетний Сергей, самый младший из детей Марфы Васильевой, совсем еще мальчик, идущий на фронт, говорит: «Мы грубоватые ребята». О таких мальчиках писал потом Шварц в своих дневниках:

      …я вспоминаю, как шел в той же Луге через запруду на озере, где водопад, и вода кипела. И два мальчика со спортивным, строгим, холодноватым выражением лица, им лет по шестнадцать, ныряли с плотины в этот водопад спиной, будто совершали обряд, так строго. И меня вдруг тронуло чувство особого рода, в котором угадываешь прежде всего отличие происхождения. Я думал: «Эти мальчики – для войны».

О таких же мальчиках Уильям Фолкнер написал «Полный поворот кругом» (1932). Эти жестокие, бесстрашные дети, которых учили красиво умирать. И это для Шварца тоже доблесть чрезвычайно серьезная.

«Одна ночь» – пьеса, в которой наличествуют все мотивы русской сказки: путешествие героя через линию фронта, как через лес, полный опасностей, невероятная сила жизни выживания, сила родства, которая остается последней, когда все другие вещи скомпрометированы. Но главное, что есть в этой сказке, – это ощущение, что с людей наконец сняли намордник. Шварц в дневниках так и пишет: с людей сняли намордники, стало многое можно. «Одна ночь» – это история о том, как на одну ночь с людей сняли цепи, как они вышли на свободу.

Это же ощущение крошечного просвета, когда немножко-немножко стало можно дышать, вложил Шварц и в «Первоклассницу». За это мы готовы простить ей многое. Конечно, это произведение не идет ни в какое сравнение с «Золушкой», потому что «Золушка» – почти евангельская, почти христианская сказка. Но в «Первокласснице» есть то драгоценное вещество, ради которого мы всё терпим. Драгоценное вещество это – короткие передышки, когда вдруг после ада оказалось возможно ненадолго жить. Ненадолго вдохнуть.

Самая странная из взрослых пьес Шварца – «Повесть о молодых супругах» (1957) – тоже разворачивается наполовину как сказка, наполовину как реалистическое сочинение. Это история детдомовской девочки и мальчика, который не очень понимает, как с этой девочкой обращаться, история мучительного взаимного притирания, история ревности. Повествование ведут кукла и плюшевый медвежонок, старинные игрушки, которые передавались из семьи в семью и «Столько перенесли – ух! И радовался-то я, бывало, с людьми, и так горевал, словно с меня с живого плюш спарывали!» – говорит мишка. Но что еще в этой пьесе важно? Важно, что к концу жизни, к 1957–1958 году (Шварц умер в январе 1958-го), он понимает особенно остро всю невозможность, всю чудесность, всю случайность живых человеческих отношений. В чем-то это отражение его отношений со второй женой, Екатериной Ивановной Зильбер. Он посвятил ей «Обыкновенное чудо». «Пятнадцать лет я женат, а влюблен до сих пор в жену свою, как мальчик, честное слово так!» – это признание Хозяина – признание и Шварца. И Екатерина Ивановна любила его страстно. После смерти мужа она пять лет работала с его дневниковыми материалами и, подготовив к печати, покончила с собой.

Интересно и то, что «Повесть о молодых супругах» появилась в начале хрущевской оттепели, настоящей оттепели, и Шварц осознал ее главную проблему.

Раньше, когда была война, мы более-менее понимали, как себя вести. А вот что нам делать теперь, когда нам вдруг разрешили быть людьми? Как мы справимся с этой невероятной ответственностью? Как мы будем выполнять эту обязанность? И Шварц, как всегда, дал ключик к ответу: возрождение общества, возрождение этого мира иначе не начнется, как с семьи. Возрождение мира может начаться только с взаимного терпения, взаимного прощения, взаимного созидания быта в семье. Другими словами, с того, что случится еще один союз куклы и мишки. Я очень сильно сомневаюсь в том, что это возможно. Но если это когда-то произойдет, произойдет оно по сценарию, который обрисовал Шварц. Двое научатся прощать друг друга. Прощать друг другу кокетство. Прощать немытую посуду. Прощать резкое слово. Взгляд в сторону. Бестактность. С крошечных подвижек в отношениях двоих начнется спасение мира.

Анна Ахматова говорила, что война – это массовая расплата за личные грехи. Может быть, и массовое спасение начнется с личного терпения.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru