Дмитрий Близнюк Сад брошенных женщин. Стихи, верлибры
Полная версия
зеленый фонарь
невыразимое… я в тебя угодил, как в капкан, пошел на родник поздним вечером, замер безрукой статуей посреди осеннего сада. что же делать? хватать зубами сухие ветки – узловатые карандаши, бросаться под длинные, как лимузины, слова, чертить чернозем, царапать асфальт… а молодой клен обнял самку фонаря (стеклянный цветок на железном стебле), желтой листвой нарядил металл — «теперь ты жива! теперь ты одна из нас!» три девушки с распущенными волосами грациозно выцокотали на аллею, за ними просеменили пушистые, как норки, запахи дорогих шампуней… я слышал каждый шорох, осязал детали: велосипедист пролетел, шуршание стройное спиц, два отрока уткнулись в гаджеты, как жирные мотыльки в кольца сиреневого света, бьются мягкими мордами о мерцающие экраны. и – о чудо – парень с девушкой танцуют вальс ниже, по асфальтовому течению, под платиновым сиянием фонаря. она обучает парня: ангел в белой куртке и с рюкзаком; и сотни мыслей, деталей, образов роем жужжат, требуют, покусывают… но сколько из впечатлений выживут? или растают, точно крошки масла на раскаленной сковороде бытия… я попал в медленный ураган из желто-красных бабочек октября, мгновений-однодневок…
Господи, как же мне всё это выразить? сквозь решето сознания просачивается фосфоресцирующая соленая вода смысла. и мысли мысли мысли кружатся в голове, как музыка Листа: смотри, как стремительно сорвался кленовый лист — точно пианист с ногой в гипсе выпал из балкона. а я выскочил из вечерних теней измененный невыразимым – будто легчайшей радиацией исказили лирический код моей души. чуть не плакал, бежал домой, шевелил обрубками рук, сжимал зубами зеленый призрачный луч…
не грусти, Златоуст
сельская тишина – толстый бутерброд с маслом, щедро присыпанный сахаром луговых стрекоз. в ближайшие сто лет здесь ничего не произойдет. в future simple тебя никто не ждет. только внезапно нахлынет красноватая синева вечеров с повышенным гемоглобином, и зашевелятся хищные звезды, задвигают клешнями — настоящие, страшные звезды, а не мелкое городское зверье в намордниках смога. и луна привинчена ржавыми болтами к небесам на века, как баскетбольное кольцо, и филин летит слишком низко – не достать трехочковым броском. а вдруг? (и заметалась паутина под желтым сквозняком.) парочка поедает друг дружку под темным окном. кожа плотной девицы с толстой косой покрыта лунной пылью — со вкусом плохо смытого мыла; и поцелуи грубы и жадны, сладки и приторны, как рахат-лукум. такое опьяняющее постоянство, что ты не отличаешь дня от ночи. весь ландшафт, куда ни глянь — голубой газовый шарф с запутавшимся воробьем; коза улеглась на старой будке, петух важно бродит с хлястиком мозга наружу. и по ночам упрямый мотылек бьется головой об освещенное стекло, как буйнопомешанный ангел в мотоциклетном шлеме о стену.
здесь революционеры впадают в спячку, как лягушки. здесь не имеет смысла откладывать с получки на путевку в Египет. здесь всё живет согласно теореме Ерёмы. здесь всё поддернуто дремой. и заманчивые холмы бесконечной сказкой увиваются вдаль — камень, брошенный вдоль болотистой гати. и пролистав две-три страницы, два-три холма, ты ощущаешь волшебную плотность под пальцами — еще не скоро наступит сказке конец. и пьянят по вечерам крепкие, как спирт, рулады сверчков, хочешь – грильяж созвездий погрызи. а на рассвете грубые домики примеряют дожди, как самки гоблинов – ожерелья… мечты не сбылись? ну и что?! ангелы на мотоциклах умчались без вас, бросили с рюкзаками на проселочной дороге? жар птица разменялась на зажигалки?
так не грусти, златоуст, ты – нарисованный человечек на школьной доске, и тебя медленно стирают снизу вверх, сейчас виден один бюст, и уже растворяется локоть во влаге. жизнь не идет, а прыгает, как царевна лягушка со стрелой в толстых губах, по-песьи тащит апорт, и вершины не взяты. и тишина всё так же неприступна, и приступ взросления длится, спущенные колеса велосипеда шамкают по теплой пыли, и звезда со звездой всё больше молчит. жизнь проходит, оттесняя тебя к шумящему краю. Господь давал помечтать, посидеть за рулем лимузина-мира… а затем, как щенка, бросал назад, и вставлял ключ-рассвет в зажигание…
психо
грачи орали в микрофон, и весенняя капель зеркально морщилась в лужах, и ворона с лицом голодного ребенка жаловалась на жизнь кустам остролиста и дворнику ефиму. а я искал любимую в прозрачном лесу девушек, и каждая девушка вертелась каруселью, и щебетала на птичьем: «я здесь! я здесь!..» но лопалась застекленная ложь многоэтажек, акварельный весенний обман расплескался. не солнце светило, а лягушонок колыхался в запотевшей колбе со спиртом. золотистые блямбы играли в хлопки, береза стояла с пустым кульком в руке, как сумасшедшая пловчиха (или венера милосская, упакованная в полиэтилен). она невпопад смеялась грачами, но смех не взлетал высоко, отражался от мокрых деревьев и стен, от света и луж, как ангельский голос в соборе. и праправнучки снежинок с грацией ртути текли по дорогам – по своим журчащим делам. хромированная венеция, заросший в блестящих трубках и раструбах Harley. не обращая внимания на хрупкий храм февраля, я не мог прийти в себя. последний снег лежал на затылке, как обедненный – нет – как нищий уран. весна – день открытых дверей, перерезанных вен и рек трамвайными проводами. нашествие фальшивых алмазов, ре-диезов. румяная печать снегирей разломана. вот так в феврале береза надела мамино платье, и подол ветвей волочился по мокрой земле.
ИНОПЛАНЕТЯНИН
в окне сверкали огни новогодней ели — точно там стоял толстый треугольный инопланетянин в игольчато-зеленом одеянии, украшенный нелепыми ожерельями, стразами. да-да, такой неповоротливый гость с другой планеты, и я подумал: а Господь правильно делает, что не показывается нам на глаза, иначе мы бы его задолбали вопросами. упростили (проще некуда), и вот он неповоротливый, уязвимо-счастливый накормлен кашей «славься» до пупа. нет, боги должны оставаться незаметными — невидимки во время дождя — вытягивать нас, как тепло из щелей дома, как печной дым – только вверх или в сторону, а там дальше – лес настоящий: ели высокие и мрачные, великаны, не кастрированные цивилизацией… и я даже не знаю, кто мне симпатичней — деревья-волки или деревья-собаки. боги, которые признали отцовство или те, что даже не обернулись. только однажды на прощанье взглянули в окно… там сверкали огни…
красный лес
ты живешь во мне. и каждое утро подходишь к глазам изнутри моей головы, точно к французским окнам — чистое литое стекло разлито до самых пят, и ты потягиваешься на цыпочках и смотришь на едва шевелящийся зеленью водопад нового дня, оставаясь собою. смотришь на знакомо незнакомый мир after-dinosaurs, на просыпающийся в сиреневых камушках город… я подарил тебе яркую каплю бессмертия, впустил тебя хищной неясытью в красный лес своего сердца…
когда-то я целовал тебя, всасывал сладкий дымок из глиняных рожков твоей груди, поглощал солоноватую суть полупрозрачных ключиц и шеи, приминал пальцами муаровое свечение на лопатках; я осязал твое сознание — точно пушистый одуванчик в руке, — и оставалось только нежно подуть тебе в глаза, чтобы ты распушилась по спальне, медленно закружилась тысячей и одной ласковой лебяжьей иглой… а потом мы засыпали, хрестоматийно обнявшись; иногда я вздрагивал в полусне, точно холодильник, и ты нежно гладила меня по загривку. наша жилистая от множества проводов квартира нуждалась в ремонте, словно бедный факир — в новой корзине для змей-танцовщиц. и не было у нас ни золотых рыб, ни синего моря — лишь монументальный вид из окна наподобие… (удалено модератором)
я был ребенком внутри корабля, а ты была моим таинственным морем. я боролся с дневным светом – лучами твоей свечи. никто из нас не хотел уступать, никто не хотел сдаваться, проигрывать обжигающей темноте, разрастающейся между нами. я шептал «выкл», но твоя любовь мягко сияла. ты исподволь становилась частью меня, победоносно вкладывалась в мой мозг, как лезвие – в перочинный нож. как ребро, переросшее Адама…
любимая, я стал заложником полезных привычек, меня с годами поражает вселенский голод: все, кого я запоминаю, становятся мною. вот так мы находим продолжение души в бесценном камушке, найденном на берегу моря, в женщине, идее, дереве на горе, в теореме, триреме, тереме, в деревенской глуши, в дебрях науки, в бессмертных, мерцающих садах искусства, в крохотной теплой ладошке внука… держи меня, соломинка, держи…
«осенний лес, как беспризорник…»
осенний лес, как беспризорник, нюхает клей из целлофанового кулька; листву безжалостно выгоняют на пенсию – в перегной, без выходного пособия. дороги после танков больше не доверяют ни бездумным шагам людей, ни шинам машин, даже песьим лапам. в городе по ночам от обилия фонарей, огней вымирают созвездия – небесные мамонты. и ты обломком бивня упираешься в звезду, лбом – в грязное стекло общаги. а воздух – снаружи, внутри — виртуозно отравлен на зависть Медичи, (оглашается список добровольцев-горынычей, гостей-канцерогенов) и ты молишься о внезапном очищающем дожде, будто о манне небесной. и дождь исподволь начинает идти, но какой-то мазутный, вперемешку с градом. капли не падают, а косо дрожат, как струны. прохожие с зонтами вибрируют на улицах — черными замочными скважинами бороздят вечерний город, а ключи – от людей – утеряны Богом… Господи, сколько же миров умирает втемную?
«да сколько можно писать про эти спальни…»
да сколько можно писать про эти спальни, но что поделать, если просыпаться с тобой одно наслаждение — так привидения нежатся под побеленными потолками, трутся фантомной кожей об известь. по сути так мало нужно для счастья: пробник с эндорфинами, солнечный лягушонок любимой, препарированный лаской и нежностью, зажимы касаний, красные скобы дыхания. и слюна реальности вмиг высыхает, точно яд гюрзы на горячем камне. каравелла длинных спутанных волос, с якорями, водорослями, сережкой (забыла снять) покоится на сгибе локтя, на отмели, изучает пупок: пустышка небытия, дверь, заложенная кремовым кирпичом, оттуда мы выползли — из оранжевой овальной тьмы.
спасибо, Господи, что достал ребро, заиндевевший слиток из холодильника, растопил, переплавил в золотистую реку, а женское тело – речное дно на мелководье, опускаешь руки по локоть в плоть, гладишь песок, вязкую шкуру прибрежного зверя, веерные ракушки сосков, и промелькнет малек родинки. и не важно, кто входил в ручей до меня. я не хочу знать, откуда этот тонкий шрам от кесарева сечения. на раз-два-три вымрете все акулы. хитрая рыбка улыбки, и лобок – бритый причал, и даже если я сейчас ерунду написал – это не страшно, но где-то рядом притаилась глубина, настоящая, темная, хищная…
сон номер девять
мальчишка на трехколесном спешил ко мне, улыбался солнцем во весь проспект. и я проснулся в слезах, точно кулек в росе среди синей отяжелевшей травы. я выдохнул: «Боже, прости…» так есть ли жизнь после меня? гомункулы, плоды абортов, укоризненно смотрят с потолка, не моргая: восковые пауки с детскими лицами. обиженно кривят тонкие губы-жвалы. но что я могу вам сказать? самому повезло. меня запросто могло и не быть, если бы да кабы, такая же случайность – вцепился зубами (мама, прости!) в яйцеклетку, в сладкое печенье. какая же тонкая призрачная тварь – грань между «быть» и «не быть», между Гамлетом и гетто. и я наугад протягиваю стихов трассирующую нить сквозь черную иглу Вселенной, а творец, точно пьяный Чапаев, вслепую шмаляет из пулемета по знакам Зодиака, и ночь полыхает в зарницах без конца и края. только природа всегда тебе рада, как холодильник еде. ты снишься Господу, а когда Он проснется — то вряд ли вспомнит, что ему снилось. лопоухий мальчишка с глазами лани… кто ты?
кто же ты? последняя надежда мира, принявшая химеричный размах. мальчишка на башне из слонов: стоишь на плечах миллионов… истлевшие жизни. пепел в окне электрички тускло звенит, тянешься к окну в звезде. робко стучишь: а Господь дома? он к нам выйдет, заметит нас… смотри – целый мир встал на цыпочки, из огня и мрака сквозь жир и безумия протягивает лапу: давай дружить! помоги мне…
«спешим к закату, как бродячие муравьи…»
спешим к закату, как бродячие муравьи, сползаемся к сладким ранам на кухнях, навылет раненные усталостью, багровыми пулями заката, точно дозу терпкой смерти нам капнули на шипящий мозг из пипетки вперемешку с новостями, рекламой, сериалами. не смертельную. и каждый вечер, как на веере рулетки с магнитом, нам выпадает один и тот же номер — чуть-чуть недосчастливый, на который мы поставили свои жизни…
а вот расшатавшийся диван-кашалот: его кормят не кальмарами, но тапками, зевотой, осторожными поцелуями, позолотой, поножовщиной ног, супом, мурчанием, икотой. наш вечер – счастливая пчела, пусть она и застряла в песочных часах, в липко-сладкой бутылке из-под лимонада. мы с тобой измеряем вечность тем, чем нам доверили: любовью, глупостью, обидой, душевным теплом, кайфом, заботой… но иногда я выхожу в трусах на балкон, смотрю на огни ночного города и чувствую себя обманутым муравьедом… чувствую голод судьбы. может, завтра не вернуться домой?
огненные доберманы
я читал до четырех пополудни, и вот – выхожу в осенний навал, в напалм рыжих лапчатых бестий и черных вычурных скелетонов. собака длинная, изящная, как лань проворно делает растяжку на мусорном баке, а в небесах стая птиц синхронно раскачивает широкие колокола из голубой эмали, но – звук вырван как зуб, срезан, как скальп. но – не удержать за поводки этот мир, это море людское, мир многообразный, остервенело рвущийся на волю. и трамвай сходит с холма апостолом насекомых — похожий ликом на красного муравья – и фары горят, а правая фара горит ярче — светящийся синяк под глазом. девушка на остановке ждет маршрутку и неприхотливо разучивает па из модного танца, поскакивает с легким вызовом в черных лосинах, чем и украшает обычный, набыченный день октября. ржавый железный остов от летнего кафе веселит нескладностью – остов подобен неправильно собранному скелету плезиозавра. прошлой ночью, оставив на твоем теле граффити фломастерами – со страстью — на зависть самой Нефертити, я иду сквозь тебя, сквозь акварельное сияние слов. уверен, ветрен, но настойчив. иду сквозь осень, сквозь ржавый фарватер, фаворит, несомненно, – даже если и темная лошадь. мужики играют в футбол. выделяется грузный защитник с взглядом и видом сосредоточенной свиньи. кленовые листья пытаются втиснуться в ритм игры, но листву не берут в команду. скоро появятся первые заморозки, ледяная змея выдохнет иней на сине-баклажанные травы, а здесь чугунная урна отрыгивает увядшую розу и смятый пакет из-под кефира. душа парит над миром, едва касаясь крыши универмага. эпоха безвкусная и эпатажная, как леди Гага, примеряет платья из одноразовых вещей контрацептивы, посуду, знакомства, манекены любви «пока-пока» с очарованием целующихся напомаженных вшей, что радует – так это осень. и огненные доберманы остроухо беснуются в парке, и на густых гнутых волнах тумана серфингистом по ночам в город въезжает, словно вырезанный из сыра, лунный мальчик в ярких плавках рекламы. весь в неоновых дырах. и сквозь него ночь красиво грызет гранитный сухарь проспекта, грызет черные ребра города, и луна желтой мухой дрожит в кружевах каменной паутины. осень.
огненные доберманы, заберите меня к маме, пусть соберет мою голову с вечера в школу и даст с собой яблоко, бутерброды, расклешенную ложь октября. это осень стучится в висках, как красотка в фанерную дверь, а с лица героя – кусками льда с бедра Антарктики — откалывается время прошедшее, сколотый мел. время – никуда не вошедшее, ни в Красную книгу, ни во Льва Толстого. собрание сочинений Вселенной выйдет без нас. в золотом тиснении осени. осень, твои листья — неправильные, неподобранные люди, любительские стихи, которые никто никогда не прочтет. это осень идет по расхристанным дворам ослепшей грузной ведьмой. спотыкается. больно бьется локтем и матерится. рассыпает из подола на тропинки, площадки и парковочные места желтые листья, собачью шерсть, пауков ветра, карасей солнца. и постаревший персей на синей скамье куняет в затхлых лабиринтах кроссворда.
зеленый парусник
конец августа дождлив, зеленовато-оливков. джин, уволенный из восточной сказки, внимательно рассматривает витрину мини-мини-маркета — ищет белое полусладкое по 39,20. погода капризна, как бывшая перед месячными. в одиночестве сладко потягиваюсь по утрам, уже чувствую присутствие осени – мистическое — так чувствуешь теплую кошку, идеально уснувшую в ногах под одеялом. но в одиночестве ты никогда не одинок. бледная дева лежит рядом. отвернувшись, выставила мраморное бедро цвета сырой рыбы, вывалянной в муке. потолок напоминает флегматичного выбеленного сома. если у меня и была душа, то она ушла к другому. судьба не то чтобы настроилась на автопилот, но прошедшее всё настойчивей манит во тьму, как извращенец в парке. выгибаясь рычащей аркой, по утрам я ищу свое сердце. надавливаю пальцами чуть ниже области на груди (где прячется жировик размером с перепелиное яйцо), но там нет ничего. там нет ни-че-го… мне не больно. мне не больно. мне совсем не больно. амфора – полая грудина – благоухает оливками, мифами, мылом, несбывшимися желаниями. да, была любовь, но ушла к другому. а мне оставила разогретый завтрак в микроволновке и кипу стихов на флешке.
зеленый парусник неудачи мелькает за окном, и неповоротливый человек-альбатрос выглядывает в приоткрытое окно. так делают две трети дрянных авторов. а за окном по аллее спешит девушка с зонтом, в зеленой куртке. взгляд со спины — золотистые распущенные волосы прибраны под воротник, волосы колышутся капюшоном нежной кобры. она скользит на работу, и лучше ей в лицо не смотри.
десять негритят
прошел огонь, воду, медные трубы. нарколога, первую жену, вторую. ввалился в умопомрачительную весну, как во второй класс — оставленный на который год? а вокруг уже буйно цветут каштаны – зеленые слонята с кремовыми бантами, вплетенными в пирамидальные уши. много бантов, много слоновьих ушей. цветет сирень — бракованные огнетушители с пятнами выхарканной пены. я столько запретов нарушил, вышел из теоремы на палубу покурить. и был смыт брутальной волной перемен. теперь я не с тобой, не с ним. они без меня. проглочен мраморным Левиафаном метрополитена. каждое утро в ритме рабства спешу на работу. все лабиринты заброшены, коридоры забиты под потолок строительным мусором – битым кирпичом, обрывками старых газет. Минотавр грызет кости. совесть грызет Минотавра. уже не помню твоего лица. портрет дамы с горностаем прикопан в лесу, покрыт муравьями, мокрицами, палой листвой. мои шаги тяжелы, как гири, мысли пускают корни, смерть – магнит, а кто-то покрыл душу металлической пыльцой. как привидение – краской из аэрозоля.
ты едва светишься. цок-цок. слышишь? это десять негритят крадутся за твоей спиной с черными тряпками, с лунными швабрами забвения. но ты еще мерцаешь среди яркой черноты реклам. вытащи же голову из смолы. внимательно посмотри на настоящее — звенящее жало бормашины, засасывающий зрачок. не бойся, мой друг, живи собственной глупостью. жизнь твоя и ничья — здесь еще никого не было до тебя. ни Бога, ни Дьявола, ни соседа Бори. человечество – безумный зонд, направленный в неизведанную тьму, троянский зверь с разумом, подмешанным, как ЛСД, в кофе. есть люди, которые погасли. но они не черны – их обозначает внутренний свет, отблески иных лет. однажды и ты станешь звездой.
река однажды-войти-не-выйти
это сказочный лес, но деревья растут без листьев, точно волосы под микроскопом: чешуйчатые, гибкие. вместо певчих птиц топырятся лоскутья омертвелой кожи. свистят, пищат, хрипят юродивые заводы. как сомнамбулы, бродят прохожие в железных масках, болтаются пыльные мозги на резинках. и течет река однажды-войти-не-выйти, но без воды — лишь прозрачная плотность изгибается под натиском ветра. и обнаженные караси — хромированный стриптиз чешуи — ровно плывут по воздуху, вихляют, отбрасывают косые тени на тротуар. растет, как перевернутый ядерный гриб, город, где каждый горожанин на три четверти одинок, радиоактивен, обезличен, ребенок.
детей оставили в каменных джунглях поиграть в прятки, квача, войнушки, любовь. смотри, выпускное фото: тонкие белые шеи, большие головы, зализанные челки, улыбки, лица-подсолнухи тянутся к солнцу будущего, умильная лопоушесть, наивность, вера, живые глаза. где же теперь все они? ходи-броди с прожектором в темных обморочных лесах, колодкой стучи в королевстве интернета, но найдешь не всех, по-настоящему – никого. только – устаревшие модели полубогов, фотогеничные клетки, циничная яркая плесень. всплески одуряющего веселья… и закат, как вставную гладкую челюсть, ты всовываешь в разинутый от удивления рот — абрикосовая муть, стакан окна. жизнь, как краб, пятится задом наперед.
сталевар
жизнь – точно каша из топора. точно снеговик в феврале. чуть тревожно, завороженно гляжу на летящих грачей. в крови всё меньше алкоголя, всё больше мраморной крошки, в длинных мыслях блестят залысины классицизма. рукописи не горят, но автор стареет, сморщивается, как яблоко в духовке. еще несколько десятилетий — и стихи – большие желтые курицы — станут обходить меня стороной, потешные тираннозавры, пренебрежительно трясти малиновыми гребешками: «мы не знакомы…» будто не я создал их… вылупил из небытия… а ведь это правда: я только провод оголенный, но не ток, не голубой сгусток спрессованной боли. рука, придающая кувшину форму, — часть кувшина, холодный глоток.
отставь пафос, скромность, эгоизм и тысячу голодных химер на жердях. честолюбивые замыслы кусают орущего младенца в люльке – как тараканы — за щеки и за пальчики. и что такое творчество? выстрел наугад в первобытную тьму звериную из мушкета, заряженного тишиной, пылью, прахом, детством, сердцем. первой любовью. паутиной, смоченной слюной. и что за зверя ты подстрелил? трехтомник – разрубленный питон. на несколько частей. но растет душа. растет термитник вглубь. хочешь плавить сталь? Господи, используй меня, как доменную печь. да хоть целую вечность! человек может быть бесконечным. чек жизни с непроставленной суммой дней, с акварельной подписью творца. борись. люби. стихи. расти до конца.