Один из самых важных живописных циклов как раз и заполняет готическую, весьма темную капеллу Св. Мартина. Расписывал ее Симоне Мартини, мастер плавных линий, изысканных силуэтов, светской утонченности и почти всегда миндалевидных глаз.
Нигде нет столь масштабных шедевров сиенской школы, как в Ассизи и в самой Сиене, где она стала частью городской жизни, многократно музеефицированной, но при этом совершенно живой. Здесь же, несмотря на то что к фрескам можно приблизиться почти вплотную, ощутив прохладу шероховатых, слегка сырых поверхностей, картины Симоне Мартини кажутся окончательно интровертными, вечно спящими. Возможно, из-за непривычно большого формата клейм, раскадровкой рассказывающих историю святого Мартина на «несущих стенах», а также фигур святых на входной арке и в простенках, в ребра которых вмонтированы темные витражи, но, скорее всего, из-за привычки смотреть на изображения Симоне Мартини при правильном музейном свете, где любая мелочь (а он был еще и мастером книжной миниатюры) подается как на большом подносе.
Мы любим его разглядывать, полностью владея ситуацией, тогда как в капелле Св. Мартина (если поискать, то в Сан-Франческо можно найти его и в других местах – например, полиптих под фреской о чуде с отроком из Суэссы в нижней части капеллы Св. Николая Чудотворца) он наваливается непохожестью, искажающей пропорции, а также вот этим маятником постоянных метаний между архаикой и опережением времени.
Мы любим Симоне Мартини за одинокость фигур, похожих на драгоценные флаконы, а здесь он разворачивается мастером многофигурных действ в пространствах, тесно заполненных золотистыми толпами.
Да, это именно здесь, на фрагменте, где император Константин возводит св. Мартина в рыцарское достоинство, сбоку притулились два уличных музыканта в шутовских головных уборах. Один играет на колашоне, другой – сразу на двух дудках, а кто-то третий, присев на корточки, завязывает святому ремешки сандалий.
А потом, когда неф упирается в линзу «Страшного суда», распахивается трансепт, на скатах которого в пару рядов обильно живут сцены из Нового Завета, написанные Пьетро Лоренцетти. Обратите внимание на плохо сохранившуюся фреску с повесившимся Иудой, лицо которого размазалось в немом крике, как на холстах Бэкона.
Подлинный праздник искусства двух братьев Лоренцетти случится чуть позже – в сиенских покоях Санта-Мария-делла-Спина, где уже непонятно, кто из них круче, Пьетро или более угловатый, готически несвободный, младший Амброджо (самая знаменитая работа его – «Аллегория доброго и дурного правления» из Палаццо Публико), поэтому здесь на «Омовение ног» или на «Распятие», сквозь которое монахи пытались пробить дверь и уничтожили этим часть Голгофы, можно смотреть вполглаза, несмотря на важный сдвиг и стилистический поворот винта в сторону Возрождения.
А как пройти, не задержавшись немного, мимо «Маэста» Чимабуэ в правой части трансепта? С «бедняком из Ассизи» в грубом плаще и со стигматами на ладонях, который стоит чуть в стороне от золотого трона печальной Девы Марии, окруженной ангелами?
Конечно, самые эффектные фрески Чимабуэ находятся в трансепте и центральной апсиде Верхней церкви. Ее он расписывал уже перед самой смертью, и сохранились они неважно. В правой части трансепта – сцены из «Деяний апостолов» с Петром и Павлом, «Преображение» и «Христос во славе», на сводах апсиды – четыре евангелиста выступают на фоне городов, в которых они проповедовали: св. Матфей и Иерусалим, св. Марк и Рим, св. Лука и Коринф, св. Иоанн и Эфес.
В левой части трансепта – сцены из Апокалипсиса, но главное – «Распятие» за алтарем. Чимабуэ писал его по дереву, штукатурка, плохо подготовленная к началу работы, оставалась влажной, что изменило колорит картин, как и использование для приготовления красок ядовитого белого свинца. Со временем он то ли выцвел, то ли потемнел, превратив изображение в свой негатив: светлые фрагменты стали мрачными и наоборот, из-за чего «Распятие» выглядит совершенно экспрессионистически, картиной из ХХ века.
По бокам от алтаря Нижней церкви есть лестницы для прохода в Верхнюю церковь, тяжелые кованые двери открыты во внутренний двор с паломническими магазинами, библиотекой и пинакотекой. Можно пойти сразу к Джотто, но я понял, что не выдерживаю средневекового накала и нужна пауза. Нужен «живой воздух современности». Важно попытаться прийти в себя, а для этого потратить полчаса на какие-нибудь сувениры.
Я не зря вспомнил книжные миниатюры: Верхняя церковь играет масштабами восприятия – из-за монументальных фресковых циклов и готического потолка, стянутого нервными щупальцами нервюр, паломник, подобно кэрролловской Алисе, словно бы резко уменьшается в размерах: такое многоэтажное, многоэтапное море над ним раскинуто.
Логика соседства базилик понятна: Нижний храм, вмещающий крипту с мощами Франциска, про тьму и смерть, распад и тление, что всячески подчеркивают живописные циклы плохой сохранности, тогда как Верхний – про свет и веру, преодолевающие страх небытия, как благодарственный гимн Создателю: здесь просторно и легко, как в райском вокзале. Вокруг францисканского комплекса – смотровые площадки с обрывами и провалами, так вот и здесь такой же светоносный провал, но только вверх. С эффектом немедленного вознесения.
И если Нижняя церковь предполагает движение от бокового входа к кострищу алтаря, то Верхняя церковь для тебя движется наоборот – от алтаря и теремного трансепта к размаху омута центрального нефа. Тем более что никаких боковых капелл здесь нет, а стены, перемежающиеся высокими окнами, расцвеченными сочными витражами, расписаны фресками в три этажа.
Джотто со товарищи занимался нижним, самым обширным и хорошо сохранившимся (отреставрированным), максимально приближенным к глазу (высота от пола – всего два метра). Это 28 эпизодов из жизни святого Франциска, и они менее напряженные и драматические, чем циклы второго и третьего ярусов с 32 мизансценами из Ветхого и Нового Заветов, которые особенно пострадали из-за землетрясения 1997 года. Оттого и кажутся более архаичными и менее заметными.
Да и писали их не такие гении, как Джотто и его команда (хотя есть мнение, что юный Джотто приложил руку и к двум сюжетам на верхних рядах).
При сравнении этих фресок с работой Джотто в падуанской Капелле Скровеньи, кажется, что местные (возможно, из-за большего размаха территорий) более просторные и, что ли, воздушные. Праздничные и менее отвлеченные, ведь Франциск – человек, а не бог, родился он и вырос в Ассизи, значит, история его, привязанная к конкретному, вот этому самому, месту, звучит четче и будто реальнее.
С одной стороны, его биография проще (так как иконография францисканского культа не была разработана с таким тщанием, как старозаветный и евангелический каноны, и в литературной программе Джотто основывался не на писаниях святых, а на житийных текстах отца Бонавентуры Миранджели, тогда еще не канонизированного) и свободнее в пластических решениях, не таких аллегорических и суггестивных, с другой – выразительнее и субъективней, когда авторское отношение можно не подстраивать под существующий канон. Тем более что идеи св. Бонавентуры как агиографа св. Франциска можно свести к трем основным положениям: любовь к Богу, любовь к людям и любовь к любым божьим тварям, что идеально соответствует светоносной атмосфере райского вокзала Верхней церкви.
От падуанской, несколько отвлеченной метафизики, словно бы самозарождающейся в безвоздушном и вневременном пространстве, Джотто движется в Ассизи к большему реализму и конкретике. Чтобы увидеть эту разницу, достаточно обратить внимание на части композиций, занятые жизнеподобными интерьерами (так как во многих из них сюжеты связаны со сном и, значит, с кроватями в спальнях с пологами), вполне разработанными, осязаемыми пейзажами, но, главное, подробными архитектурными конструкциями – тем, что в православной иконописи называется «палатным письмом».
Несмотря на условность всех этих построек (уже самый ранний эпизод из жизни св. Франциска, где простой житель Ассизи внезапно стелет ему под ноги плащ как раз напротив местного храма Минервы с его античными колонами, – и Джотто, как в реале, показывает древний храм, стоящий бок о бок с башней городской ратуши, на которой разве что нет современных часов), они кажутся сделанными по-особенному наведенной резкостью, противопоставляющей их принципиально земной характер сине-зеленому, местами песчано-болотному, но почти всегда облезлому фону абстрактного, как это было в Падуе, задника.
С этими фонами, так похожими на наплывы Марка Ротко (воздушность безвоздушного), однажды неплохо поработал наш современник Евгений Дыбский, превратив плоские падуанские и ассизские задники (особенно удачно вступали в диалог, как считает Дыбский, фрагменты именно из Сан-Франческо) в самодостаточные экспрессионистические полотна. Вихри этих воздушных течений, воздуховодов практически, активно участвующие в «настроении», фиксируемом помимо сознания, работают на то, что Бернард Беренсон обозначил умением Джотто создавать сверхреальность. Но не в смысле мистического откровения, а как глубинное обобщение натуры, позволяющее нам захлебываться в ее дополнительной осязательной ценности: «сила его художественного дарования сделала то, что мы воспринимаем изображенные им фигуры даже гораздо легче, полнее и интенсивнее, чем умеем воспринимать реально существующие предметы. В этом и заключается основная задача живописи…»
Над первым уровнем фресок «францисканского цикла» есть второй и даже третий, засунутый в межоконные пространства уже под самые своды. Это росписи 1288–1296 годов: на правой стороне нефа эпизоды из Книги Бытия, на левой – из Евангелий.
Сохранность их совсем уж неважнецкая (из-за чего они выглядят старее и архаичнее постоянно поновляемого Джотто, за состоянием которого напряженно следят особенно после последнего землетрясения, хотя исполнены примерно тогда же, когда и нижний регистр, – «францисканский цикл» датируют 1297–1299 годами), да и зависают они совсем уже где-то в безвоздушном пространстве, а главное, размеры отдельных мизансцен меньше джоттовских, с которыми к тому же они не выдерживают длительного сравнения (бросил взгляд и тут же перевел на следующую). Для детального их рассмотрения нужно отойти к противоположной стене, из-за чего они съеживаются еще больше. Засвеченные витражами, обреченные на вечную второстепенность, хотя, разумеется, встречаются среди них свои чудеса и диковины.
Есть какая-то закономерность в том, что большинство авторов второго и третьего регистров полуанонимны. Возникают там, разумеется, и подписные работы, например сильно поврежденное «Сотворение мира», а также «Строительство Ноева ковчега» и «Брак в Кане Галилейской» Якопо Торрити. Он же расписал один из сводов (третий от входа), тогда как, например, первый свод расписал Мастер Исаака, который также создал фрески, где Исаак на одной благословляет Иакова, а на другой отвергает Исава, и стиль которого странным или не странным образом отсылает к древнеримской стенописи.
А еще появляется тут Мастер ареста, изобразивший взятие Христа под стражу. Гуляло мнение, что поначалу Мастер ареста был подмастерьем Торрити, но со временем вырос в совершенно самостоятельного художника.
Смешением стилей и школ Сан-Франческо напоминает Ватикан – особой школы Ассизи не породил, но смог призвать на строительство храмов и монастырей лучшие силы эпохи, и каждый пришедший привносил ароматы собственных городов. Золотоносный, смешанный с митрой и ладаном привкус соседской Сиены, лаванда и яблоневый цвет из Перуджи, флорентийские цветы, спрятанные в складках фона джоттесков…
После всего этого пространства, умытого и напоенного неповторимым букетом, долго приходишь в себя, между тем организм, несмотря на пресыщенность, а возможно, и благодаря ей, сквозь усталость, требует продолжения банкета. Перевозбудившись, извилины желают дополнительного кофеина – возвращаясь по центральной городской улице из Сан-Франческо к церкви Св. Клары, что в самом начале паломнической дороги, сразу же у городских ворот, заходил во все попадавшиеся церкви. И в ту, где похоронена св. Клара, и в Богоматерь над Минервой (Санта-Мария-сопра-Минерва), так восхитившую Гете (видимо, он видел ее до барочного передела, превратившего древний храм в выхолощенную музыкальную шкатулку), и в какие-то другие, но все это невозможно сравнивать с выставкой достижений проторенессансного хозяйства в главном комплексе: масштаб не тот, а на сегодня все внутренние измерительные приборы оказались выбитыми из привычного режима и отказывались работать.
Когда в сплошь двухэтажный район точечно втыкают многоэтажную свечку, гибнет уравновешенность каждого отдельного дома, который не в состоянии конкурировать с повышенной этажностью. Так и в Ассизи, все остальные удовольствия которого (в том числе и музеи, которых здесь масса, одних пинакотек – три: одна из них находится во внутреннем дворике Сикста IV, почти буквально зависнув между Нижней и Верхней церквями, и называется «Музей-сокровищница» с некогда частной коллекцией Перкинса, другая – коммунальная, третья – Миссионерский музей при монастыре капуцинов) предназначены для неторопливого многодневного отдыха внутри городских стен. Знаю я и пару таких путешественников по святым местам, избравших Ассизи местом стоянки для детального изучения «духа подлинного францисканства» с посещением отдельных святых мест, недалеко от Райского холма, да только у меня совсем другой маршрут.
Поэтому зашел я только в Городскую пинакотеку, занявшую второй этаж полуразрушенного палаццо Валлемани. Несмотря на фрагменты картин Джотто и Перуджино, вся она в основном состоит не из шедевров, но из местных специалитетов, потащенных из соседних церквей во время ремонта или перестройки. Набор их случаен и хаотичен, то есть особенной экспозиционной и тем более научной работы не видно, как ни старайся. Зато пройдя насквозь галерею пустых залов, в самом конце анфилады можно попасть в библиотеку и несколько аутентичных залов из предыдущей, аристократической жизни палаццо.
Городская пинакотека Ассизи принадлежит к числу музеев, которые все как бы не могут начаться, а потом, пройдя немного вперед, внезапно осознаешь, что они закончились. Очень уж для тонких знатоков собрание – для тех самых, кто особенно обожает блеклые, практически стертые куски стенописи, зияющие на самых неинтересных местах. Для объемного Гран-тура подобные институции тянут на твит, не более.
C другой стороны, все эти милые маргиналии, расцветающие в тени центровых достопримечательностей, подпитываясь недоумением и общей неудовлетворенностью случайного визита, долго тлеют в памяти, неожиданно всплывая из подсознания вечность спустя, когда большие куски оказываются наконец переваренными, а ностальгия, вошедшая во вкус, продолжает требовать поживы.
В поездке, искаженной восприятием лицом к лицу, когда многие оценки пересматриваются на ходу, нам не дано предугадать, что окажется лишним, а что – внезапным дополнением к заранее размеченному репертуару.
Я помню, как возмущался незапланированным многочасовым зависанием на автостоянке между городами, из-за которого сорвался какой-то очередной город, когда в машине закончилось масло и что-то не клеилось, а сегодня шел ночью по зимнему уральскому поселку мимо заправки и вдруг меня ослепили фары одинокого лихача, выполнявшего на выезде фигуру высшего пилотажа, и я вспомнил тот осенний простой с такой благодарностью, будто бы блюдо на свежайшем сливочном масле съел, так изнутри мне тепло стало.
Если запастись водой и бутербродами, а также найти бесплатную стоянку, для однодневного тура Ассизи может оказаться бесплатным городом: многие музеи здесь, не говоря уже о Нижней и Верхней церквях комплекса Сан-Франческо, бесплатны, а Городскую пинакотеку можно легко миновать.
Но невозможно проехать мимо Санта-Мария-дельи-Анджели, стоящей «в полях», возле самого железнодорожного вокзала: ее монументальный купол, ставший частью ландшафта, как еще один холм или даже гора, видать отовсюду. И привлекает она своими воистину санкт-петербургскими размерами (длина – 116 метров, максимальная ширина – 65)58. Ну или же римскими, а то и ватиканскими даже: затейливая архитектура, придуманная перуджинцем Галеаццо Алесси и воплощенная в 1568–1684 годах, то есть уже после смерти проектировщика, автоматически притягивает взгляд как явление высшей природной (соприродной) гармонии, меняющейся по мере приближения.
Сначала выходишь за ворота теснотного Ассизи, спускаешься с холма в рощу оливковых деревьев, среди которых оставлена машина, и вот уже едешь в сторону автобана на Перуджу, отслеживая указатели на Санта-Мария-дельи-Анджели, воткнутую в центр достаточно заурядного, невыразительного района, более похожего на промежуток. Хотя с одной стороны от базилики очередные монастыри, с другой – площадь с арочным обрамлением (в одной из них можно взять карту местности в конторе туринформации), а уже на самой стене церкви (левой, если смотреть со стороны монументального фасада, напоминающего сталинские ДК), во всю ее длину растянут фонтан с 26 струями питьевой воды, предназначенный паломникам и подаренный францисканцам семейством Медичи. В гулкой осенней пустоте паломников особо не видно59, и в поилке плещутся голуби.
Так же пусто внутри базилики, построенной на месте, с одной стороны, смерти Франциска, с другой – начала деятельности его ордена: Санта-Мария-дельи-Анджели – огромный реликварий, заключающий в своих белоснежных стенах хижину или, точнее, часовенку Порциункола.
Заброшенная и покосившаяся, первоначально она принадлежала бенедиктинскому монастырю, но Франциск взял клочок («порциункола» и происходит от «порция», «частичка земли») с ее руиной в аренду у аббата Теобальда. Именно в ней и собирались самые первые «меньшие братья», а теперь она, видимая сразу от входа, стоит в центре громадного центра, прямо под куполом. Похожая то ли на домик Элли, неведомыми силами перенесенный через горы, то ли на домик Марии, переехавший по воздуху в Лорето таким, каким его изобразил на эскизе Тьеполо-старший.
Понятно, что это уже даже не реконструкция, но вольная фантазия на темы первоначального молельного дома, сложенного из грубого камня, местами украшенного фресками нового времени60 и (внутри, над алтарем) деревянным панно 1393 года. Считается, что к росписям тыла нижней части апсиды приложился Перуджино.
Если стоять спиной к входу, то справа, наискосок и вглубь, за кованой решеткой – Капелла дель Транзито, место смерти Франциска. На одной из фресок Джотто в Верхней церкви есть сюжет и о том, как Франциск ходил к папе Гонорию III, и о том, как св. Клара и клариссы прощались с ним в последний раз на пороге строгого, почти готического храма. Когда на теле Франциска и были обнаружены стигматы, скрываемые им при жизни.
Так вот там, с клариссами-то, все неправда: тело Франциска положили в апсиде, и монахини, которые, подобно своей настоятельнице, никогда не выходили из затвора, прощались с Франциском сквозь решетку хоров. Вот примерно как мы сейчас.
В Санта-Мария-дельи-Анджели есть еще монастырский музей, из которого можно пройти в «кельи Св. Бернардина», им устроенные (их 17), а также «Розето», сад роз, оставшийся от той самой, первоначальной рощи, где жил Франциск и где случилось чудо о розе без шипов, как раз и давшее потом возможность просить об индульгенции для всех посетителей Порциунколы сначала у Христа, а затем у папы Гонория III. В саду есть молельня, также построенная св. Бернандином, и грот XIII века, но, кажется, пошли уже путеводительские интонации. Значит, пора возвращаться на стоянку: для меня это знак, что место исчерпано.
Отъезжая от Ассизи по равнинному шоссе, некоторое время следил, как удлиненные арки под братскими корпусами «Сакро конвенто», древние каменные скобы, словно бы вытягивающие силы из земли, уменьшаются до игрушечных размеров.
Уже на таком первом и почти безопасном расстоянии впечатление от Ассизи обращается в чувство тоннелей, приставленных друг к другу, – сначала воздушного, городского, разомкнутого облакам и видам за городской стеной, затем тоннеля крытого, теневого, местами (в Нижней церкви) мрачного, местами (в Верхней церкви) похожего на промежуточную станцию.
Так из реальной реальности мы попадаем в автономный мир, словно бы проложенный внутри наших собственных извилин, змеящихся вслед архитектурному плану. Где важна не столько внешняя логика достопримечательностей, но внутренняя жизнь сознания, ощупывающего предложенные обстоятельства и поэтому каждый раз меняющего освещение, «подсветку».
Это ощущение будет повторяться каждый раз в больших музеях и монументальных церквях, окруженных самоигральными монастырями, или вот в замках, расползающихся осьминогами по центрам или, что чаще, краям небольших городов. А еще по античным ландшафтам, оставившим еле заметные следы, ну или по торговым улочкам, из-за веков напряженного пользования слежавшихся в единые организмы: входишь в тоннель, проходишь его насквозь, выходишь, как из пищеварительной системы, немного иным.
Достопримечательности – места, никогда не бывающие равными себе: хозяева, эксплуатирующие остатки их витальности, настроены прагматически и уже не замечают вхождения в «близость дальнего». Но туристы отвлечены еще сильнее – в истерике чувств, доставленной избытком впечатлений: из дома все эти красоты представляются одними, здесь оказываются другими, после возвращения дрейфуют уже в третье какое-то состояние. Ученые впиваются в детали и частности, экскурсоводы стоят спиной к алтарям и коллекциям, паломники заговаривают страсти и боль. Какую культовую (намоленную, затасканную посещениями, но приведенную в порядок) постройку ни возьми, все вместе они готовы составить атлас искажений пространства, расширяющегося (или, напротив, сужающегося) в сторону незримого запасного выхода, который всегда забывают обозначить на карте.