Страшно оглядеться… Всем обрыдло:
халифат расправами грозит.
Исламистам кланяется быдло,
к дому Бога – смертника визит! –
и висим… на проводах… на ветках…
и дымятся адовы круги…
Мамочку возьми за руку, детка,
да беги от извергов, беги!
В маске чёрной, что твоя Годзилла,
в прорези – тупой овцы глаза.
Дьявольская рожа угодила
и под своды, и под образа…
Не спасёмся даже в синагоге…
Так родить дитя ли? – чтобы впредь
у начала жизненной дороги
ни за что позволить умереть?
Одесситам далеких восьмидесятых
Пахло морем и жареным луком…
И поныне мне помнится он –
тот трамвайчик, ползущий со стуком
на полуденный зной в Лонжерон.
По воздушным невидимым тропам
прямо к пляжам летели жуки,
а за ними толстенные попы
семенили занять лежаки.
Были дачи рисунком на шёлке,
были сети рыбачьи в треске,
а еврейки тащили кошёлки –
кушать птичку на жарком песке!
Я гулял вечерами меж станций,
и глазами встречал я глаза…
и бродили в душе моей стансы,
и неслись облака-образа…
В парках пахло бесплатным сортиром,
«дикарями» давился вокзал.
Но не видел я там рэкетиров,
никаких олигархов не знал…
«Лонжероны мои, Лонжероны»,
освежи вас, божественный бриз,
дай шахтерам не их макароны –
дай в Израиль… хотя бы… круиз!
Мне тепло, словно я в телогрейке
юных лет, что не выставить вон…
Где твои с Арнаутской еврейки?
С кем лежишь ты теперь, Лонжерон?
* * *
Росли из асфальта простые цветы безымянные,
не слишком лаская спешащего люда глаза.
Свои же глаза их – смешливые, даже обманные –
общения были «не против», а может, и «за».
Вот так бы росли из асфальта цветы безымянные,
но знаю лишь я, что с цветами случилось потом:
явились прорабы – наставив глаза оловянные,
в асфальт затолкали цветы тяжеленным катком –
за то, что они безымянные… или бесхозные.
А может быть, просто за деньги убили – как знать.
…Цветов этих образы шлют нам моления слезные,
которых прорабы асфальт не смогли закатать.
Посвящение Юле Саниной
Дождь в почтовом ящике
Дождь ютится в ящике почтовом,
смотрит в щёлку: холодно во тьме,
в грусти ожидания… Про что вам
прочитать хотелось бы в письме?
В дверце ключ заклинило… немного,
гром за нею, ржавою, гремит…
Вот и не шутите, ради Бога,
мол, любви исчерпали лимит.
Оба – каждый у своей калитки –
мы полны сомнениями в том,
что она, промокшая до нитки,
под чужим пристроилась зонтом.
Оттого идти, в конечном счёте,
вам под дождь за почтой на крыльцо –
после полотенцем промокнёте
ливнем увлажнённое лицо…
Право дело! Вроде не иконе ж
дождь стучит, как если б я в окно.
Промокает под дождём Воронеж
знать в лесах грибам быть белым, но…
но у нас грозой Судьбы торнадо
омрачил мне бархатный сезон.
Видно, Бог решил, что так и надо –
мне сейчас полезнее озон.
* * *
Листва спадает на траву…
Идёт он медленно по парку –
молчит, глядит на детвору,
а в дождик прячется под арку,
в потёртой книжке записной
напрасно ищет чьё-то имя:
поцеловал… её… весной,
но всё прошло неумолимо.
На нём кепчонка с козырьком,
смешной узор на свитерочке…
О чём они…? Они… о ком? –
его прерывистые строчки…
Какая невидаль – чудак!
Свои у всякого привычки…
А в мире сущий кавардак,
и дни кончаются, как спички:
он их сжигает уходя,
в конце прогулки обездолен –
не тем, что больше нет дождя,
а тем, что сам смертельно болен.
Светлой памяти
Яны Северовой
Встречала Прага. Крыши в черепицах,
на листьях осень – только потряси.
В чужие я глядел глаза и лица,
когда она шагнула из такси.
Всё та же! Как фонарик среди ночи
той жизни давней юной и одной,
где запах её кожи, воздух Сочи,
и Пражский этот выговор родной.
Кто знать бы мог в последней этой встрече
про бездну страха, боли и угроз.
Её лицо, поверженные плечи
уже сжимал рассеянный склероз!
Она совсем не весело, но стойко
шутить пыталась. И не очень в лад.
Рукой прозрачной да с улыбкой горькой
едва ломала чёрный шоколад.
Лицо в стекле столичного трамвая
погасло вдруг. Ещё я видеть мог,
как он листву со шпал своих срывая,
умчал на век её горячий вздох.
Колдунья Пражская…Признанье в горле комом…
Смертью меня, сумев заворожить,
шепнула с придыханием знакомым,
лишь слова три, что ей «не можно жить».
…Мы целовались в Сочи в час прилива,
шторм бился в берег пеною кроша.
Звала меня и нежно и счастливо:
«Душа моя», «душа моя», «моя душа».
* * *
Царапают осадки по душе
внезапно брошенным туда случайным словом.
И слово превращается в клише,
а ты уже в недоуменье новом.
Садись в автобус, никого не жди,
поверь в небесные, погодные повадки.
На третьей станции придут к тебе дожди,
чтоб смыть обид вчерашние осадки.
Воспоминания о Georgia.
Буду ль ещё в восторге я
от стран, где доведется быть?
Но Грузию – Georgia
уже мне не забыть.
Забыть ли эхо площадей
их ритма и вокала?
В Тбилиси солнечных людей
и крепость Нарекала.
Давал мне тень большой платан
в Гурджаани в полдень жаркий.
В шелках девичий тонкий стан
и мальчик с птицей в парке.
Двор у распахнутых ворот
с вином! Всё как в кино.
И рог с «Кварели» мне даёт
печальный Мимино.
Кура и солнце на весле
оттачивает грани.
И кто-то едет на осле,-
картина Пиросмани.
Теперь услышу я страну
за тысячу шагов!
Не дай, Господь, опять войну!
Тбилиси – без врагов!
Струится свет с грузинских крыш
в лозе, Господь, они.
Как ты Израиль мой хранишь
так Грузию храни!
* * *
Когда-то я в России жил –
по времени прилично.
Газетой «Правда» дорожил,
и было всё отлично.
Тогда у самых Финских вод
гранит толкали лодки,
со стрелки к ним гулял народ,
желая выпить водки.
В томате килька под вино
(консервы здесь другие) –
не то чтобы совсем говно,
а так… недорогие.
Да не про цены разговор! –
про Тель-Авив, похоже.
В своей стране крадусь, как вор,
изгой и гой по роже.
Живёт во мне один сюжет
и распирает душу –
кабы его вписать в манжет,
и растрясти, как грушу…
Хамсин ли голову вскружил? –
зажмуриться – и снова
там, где Шагал когда-то жил,
Очередь на небо
Сегодня хотелось бы добрых вестей,
но время иному виной –
несметно по миру гуляет смертей!
Поди ж ты! Пока не за мной…
Бывает, согреет и добрая весть –
явилась такая намедни:
на небо, конечно же, очередь есть,
где я далеко не последний.
Безмятежная эра
Через Сахаровский бархан
или по улицам Мадрида
промчит ли с визгом Чингисхан –
не смертоносней, чем коррида,
любым покажется войскам,
послам любого в мире МИДа.
По свету бродит тварь страшней
и отвратительней циклопа –
хоть в арафатке, хоть в кашне,
который в бешеной клешне
держать пытается Европу.
Ребенок смотрит из окна –
картина в Васнецовском стиле,
где безмятежная страна.
Доступна варвару она,
и слепо верит дикой силе.
В земное скрыться ли нутро,
за окна-двери, за заборы,
когда горят дома, метро,
и в пекле плавятся соборы?..
Прости мне, Господи, прости,
меня твоя бесстрастность тупит:
с ней время Светлого Пути
нигде вовеки не наступит.
* * *
И цветом кожи разные, и разных мы кровей,
но одинаково к друзьям спешим на ужин.
…Вползёт в автобус меченый беспечный муравей –
Быть может, будет не убит… и даже не контужен…
У муравьев есть что-то вместо страха –
не кислота, а знание: нет на него Аллаха.
Поправка к будущему
Поправка завтрашнего дня –
казнить себя не слишком строго.
А остальное всё херня,
её везде сегодня много.
Пусть не безоблачно вокруг,
но… позвала его Актриса!
Всё состоится, если вдруг
араб-водила из Туниса
не переедет «просто так»
его своей железной фурой…
Иначе сгинет он во мрак,
прибитый ржавой арматурой…
Иначе разом в миг один –
часы на башне… птичьи крики…
Уйдёт случайный господин:
цветы в крови – любви улики…
…Назначь другой ему расклад,
Судьба! – окно с красивым видом,
где с ним Актриса, лунный сад,
где ни лазейки для шахидов!
Да будет так! И свет туши!
В тиши споют ему балладу,
как две уставшие души,
летят по Витебскому саду.
Утро
Вот утро. Смотришь через *трисы:
к дождю склоняется трава,
а к ней роняют кипарисы –
вечнозелёные кулисы –
неразличимые слова.
Потом – как будто тарабука
подаст свой голос вдалеке,
где лёгкий плотик из бамбука,
не привнося в сей мир ни звука,
плывёт по глади налегке…
Зато звенит в стакане ложка…
Зато, пугая суетой,
несётся мимо неотложка…
А ты себе – вина немножко…
Короче – жить! Расклад простой.
Всё утро – пёстрая холстина,
на ней есть смачные мазки:
она – желанная рутина
тому, чья жизнь как бы малина,
когда б душа не на куски…
*Трисы – оконные жалюзи на Ближнем Востоке
* * *
Ты по Арбату шла ко мне. Твою державу
совсем другой я рассмотрел средь колоколен.
А загоревший, теплой бронзы Окуджава
стоял с гитарой снисходительно спокоен.
Прочла стихи ты, и, поэтам потакая,
явились сумерки в неглаженой сорочке,
и ночь Арбатская, «короткая такая»,
взяла нас за руки, чтоб не… поодиночке…
Про неизбежное
– У старости уставшее лицо, –
подумал я, увидев женщин в сквере.
Она им – парашютное кольцо,
пока земля вдали… в известной мере.
Согбенные, в тени и на свету
и детям не нужны они, и внукам –
те камни принесут на их плиту –
финал судьбы и дань ненужным мукам,
и будет материнский голос им:
«Живи, мой мальчик, Господом храним!».
Иконописец
Он жизни суть не тратил на поклоны
перед чванливой публикой в кремлях –
он, как Андрей Рублёв, писал иконы
в церквушках на ромашковый полях.
Но всё пошло не так… Другие краски
смешала кисть усладою троллей.
Ни образов, ни ликов – злые маски
шутов и балаганных королей.
…Когда он век досиживал в Бутырке,
к нему пустили старенькую мать…
А прежде… будто собирал бутылки
в полях, где храмы думал поднимать.
Звоните, звонари земных приходов,
за упокой «искусства для уродов»…
* * *
«Когда вода всемирного потопа»
вернулась к нам спустя пятьсот эпох,
«из пены уходящего потока
на сушу» вышел… нет, увы, не Бог,
с тем – ни любви, ни веры, ни надежды,
ни Чудотворца в солнечном венце –
во мраке отвратительной одежды
исламский дьявол с маской на лице.
Ужаснее Всемирного Потопа,
он людям принялся грозить войной…
Прогнулась унизительно Европа,
в своём Ковчеге разрыдался Ной.
Увы, не по библейскому сюжету
сползает мир в засады мусульман –
но как предотвратить проказу эту,
когда она – губительный капкан? –
где сон любой кончается кошмаром,
что месяц мусульманский стал луной…
Пускай же тварям божьим быть по парам,
а твари исламистской – ни одной! –
чтоб Подмосковье слушало гармошку,
исполненное в детстве много раз
про чёрного кота бы… и про кошку,
Кусты жасмина
Какие вдруг стихи читал бы наизусть ты,
какие, может быть, придумывал бы сам,
когда б достиг в тоске Тоски душевной устье –
там, где давно ветра не верят парусам?
Неужто на тебя без видимой причины
надвинулась пора тайком себя жалеть?
Тебе уже давно назначен день кончины,
но будет пусть дано упиться грустью впредь:
в тени её лицо, тиха её походка,
когда она с утра гуляет босиком,
спроста на брудершафт с тобой не выпьет водки –
зачем же и куда за нею ты влеком?
«Печаль моя светла…»… Быть может, таки дура,
хоть помыслы её покамест не грехи.
Не жди теперь стрелы пернатого амура,
пей кофе у окна и сочиняй стихи.
От грусти той тебе сегодня не намёк ли,
что «сам себе Господь», пребудешь сиротой?
Жасминные кусты в слепом дожде намокли,
* * *
Не иудей ты! На какой из метрик
твоих проступит Иисусов крест?
По фейсу ты – надравшийся электрик,
а твой Вертеп – провинциальный Брест.
Твоё происхождение прозрачно,
как дождевые капли на кусте.
Кем быть хотел бы – сумрачно и мрачно,
и рвёшься – к Иисусу на кресте…
Тогда коснись его гвоздей губами
и за него отдай себя на суд –
и он пошлет тебя к… небожьей маме:
таких, как ты, несчитано Иуд.
Зато тебя трясёт, когда ты видишь:
над миром воскресает «Гитлер хайль!»…
Но ты не дрейфь. Когда не знаешь идиш,
ты – третий «русский». Здравствуй и бухай!
Без генов ты на свете беспилотник,
Хотя и Нострадамус по уму…
Поскольку твой родитель был не плотник,
то кем он был, не важно никому.
Рай за забором
Мы на земле, не ставшим раем,
не замечали рай в упор.
А он был прямо за сараем,
набитый сеном с давних пор.
В её глазах прочёл: «не против»,
вот только где – стоял вопрос.
И мы открыли рай напротив,
средь мух назойливых и ос.
Она орешками сорила,
и томно двигала плечом,
пока крылами Михаила
врата раздвинулись…
Причём,
я много всякой райской кущи
перевидал, где с неба мёд,
но яблок райских сладкок пуще
был пёстрых кур простой помёт.
Похоже, жалует Всевышний
и нестерильность, и грехи,
и рай цветёт себе, и вишни
растут из сора – как стихи.
Любовь без дна – большая кружка! –
куда до кружки ей пивной!
Склонись ко мне, моя подружка,
одной… двух ягодиц… Луной,
чтобы затмилось в крыше рваной
созвездье Южного Креста…
Зачем нам рай обетованный,
когда такие есть места
* * *
Зависли низко туч волокна,
насколько низко – ахнешь ты!
Глядят в распахнутые окна
калины мокрые кусты.
Твоё смятение понятно,
тебе сегодня не уснуть:
Душа его тебе невнятна,
и рам её не распахнуть.
Гроза – и капли дождевые
стучат, стучат по стёклам, но
дрожат гардины, как живые…
Многосерийное кино…
Найти бы в нём кусочек суши,
где от начала до конца
бредут распахнутые души
и не печалятся сердца.
Невыносимый
Кто вожделел освобожденья,
народ, вздымая на борьбу,
лежит теперь без вожделенья
на обозрении в гробу.
Мы перед ним не на параде,
нам поклоняться есть кому!
Таки наденьте, Христа ради,
Хоть… тапки белые… ему!
Почто он там, непогребённый,
В Кремле? – в Разлив ему, в шалаш!
Уснул бы, смертный, как Будённый,
под ёлкой-палкой – и шабаш!
«Крестьянам – землю! Коммунизма
заря победная близка!..»…
Отцу идеи ленинизма
прилечь – землицы ни куска…
– Ильич! – воскликнуть мне бы, – бросьте! –
я ради Вас пойду на риск
и вам на русском на погосте
поставлю скромный обелиск…
Через кирпичную кремлёвку
набат гудит на всю страну.
Пошёл бы Ленин… на… маёвку –
Помилуй Бог, не на войну!
Ну, под Симбирском, в крайнем разе,
Нашёл покой бы – в борозде,
а так – в архипоследней фазе –
буквально портится… везде.
Накрыт стеклом, но не хрустален –
В гробу он видел Мавзолей!
Лежал бы рядом Коба Сталин –
И то бы было веселей!
Независимость
Пусть я зависим, пусть я трушу
в предощущении войны,
но я бы отдал Богу душу
за независимость Страны.
А впрочем, что я! – «если…»… «кабы…»…
У стен Страны – стеной арабы!
* * *
Река переживёт развод –
над нею мост разводят
на части две над гладью вод –
и по мосту не ходят.
Переживёт развод река
со многими мостами…
А не махнуться ли пока,
мне с той рекой местами? –
Поплыть путями синевы,
где самолёт рокочет…
Да только мной река, увы,
сказала, быть не хочет.
Под два крыла моста в ночи –
проходы пароходов…
На дне реки блестят ключи
от тех ночных разводов.
* * *
Жара заставила? А может быть, места,
где слёз солёных вызревают грозди?
Тебе ли под распятого Христа
косить – пойди купи вначале гвозди!
* * *
Он раскручен был всего-то на сто грамм,
но зато до дыр зачитан! Так что – бросьте! –
и сегодня он читаем, по слогам –
ФИО с датами на… камне – на погосте.
* * *
Вспоминаю часто славную эпоху,
где с плаката хитро щурился Ильич.
Дед сказал тогда, что щурился он плохо –
звал «вперёд», а должен был – на Брайтон Бич!
Доступная любовь
Любовь доступна, но невнятна:
сегодня – пряник, завтра – плеть.
Чижик на Фонтанке
После эмиграции, новых лиц, интрижек
дважды в воду не войти, вёслам не грести.
Помнит ли тебя еще на Фонтанке чижик? –
пару крошек кинь ему – «здравствуй» и «прости».
Памяти Гагарина
Беспредельной славы надломил он ветку!
Он сказал: «Поехали!..», улыбнулся, но…
вдруг его упрятали в золотую клетку –
ту, в которой никому жить не суждено.
Ликвидаторам Чернобыльской аварии
Мир плачет по храмам, разрушенным в хлам,
но драмам, по жанру кошмарным,
слезой не оплачен Чернобыльский храм,
и свечи горят по пожарным.
* * *
Глава 2
Не выходя из дома
Среди разгула чертовщины
и пируэтов тут и там
по вере фейковым вестям –
как не хватает мне вакцины,
что разделить бы по горстям
не знавшим прежде пандемии –
где жизни линии прямые
спокойны к страхам и страстям!
Пристать к другому бы причалу,
спустить к ногам любимой трап,
и, как факир и эскулап,
распределить в застолье длинном –
в жару, в поту, в угаре винном –
восторг и страсть, хулу и лесть,
и всепрощение, и месть –
с разочарованным раввином.
Магнолия
Не опуститься до скотины
хочу, магнолия, средь масок –
не погрузиться в карантины
нашитых звезд, рогатых касок.
Среди запретов, взаперти –
как мне понять: на воле ль я?
От пропасти шагах в пяти
* * *
В столице или в городке
корновирус – всем… на блюде.
Сперва – на божьем поводке,
теперь под ним ещё и люди.
Осталось вспоминать, как сказку,
озон призывный тех лесов,
где ты чихать хотел на маску
* * *
Когда бесчинствует гроза,
и птицы падают от грома,