«Воздух бесплотен и прозрачен, скажет самый обычный человек, – вспоминал Давид, как говорил им на одном из первых занятий Огастион Баратран. – Мы видим только предметы и совсем не замечаем того, что пролегает между нами и что мы именуем эфиром. – Старик вставал, тянул на себя штору, и яркий осенний луч простреливал комнату. – Мы способны увидеть воздух лишь тогда, когда он, полный солнечного света, пропускает через себя мириады пылинок. – Ученики щурились, разглядывая широкий луч, подходивший к их ногам. – Но мне придется убедить вас в обратном, – продолжал Баратран. – Не научившись строить перед собой стену, видеть и чувствовать воздух плотным и материальным, как реальную преграду – на любом расстоянии от себя, – будет практически невозможно собрать вашу энергию в один пучок, суметь не рассеять ее, не потерять. Как художнику необходим холст, чтобы накладывать на него краски, так и вам необходимо то воздушное полотно, куда вы сможете вынести свое творение, самих себя…»
И вот прошли месяцы, во время которых Давид усвоил, что должно происходить с ним, что он должен чувствовать – сердцем и умом одновременно. И однажды он стал выстраивать эту стену по кусочкам, крохотным осколкам, связывая их друг с другом. Его стена то и дело рассыпалась, но только вначале. Умение сконцентрировать себя на одной идее помогло ему. На одном из занятий мозаика стала складываться иначе – осколки спаивались намертво. Давид смотрел вперед и видел незримую и прочную преграду. Она была размером со среднее живописное полотно и толщиной в два пальца, не более того, но он явственно ощущал в пространстве эту стену!
– А теперь откройте все энергетические каналы, Давид, освободите все пути для всей вашей энергии, – за его спиной взволнованно говорил Баратран, говорил так, точно требовал от него немедленно совершить подвиг. Или чудо? – Вы уже знаете, как это делать, так делайте же!
Но разве иначе, как чудом, можно было назвать то, что с ним сейчас происходило? Давид ощущал во всем теле небывалую теплоту. Одновременно с рождением стены, которая так и осталась в пространстве, горячая волна закипала в груди Давида и поднималась выше. Карл Пуливер и Вилий Леж, затаив дыхание, с трепетом смотрели на товарища. А долговязый циркач смотрел еще и с восторгом – он искренне болел за друга! Но когда жар оказался нестерпим, Давиду стало страшно, потому что происходившее с ним – происходило впервые!..
– Не смейте отступать! – точно чувствуя его испуг, продолжал настаивать старик. – Я знаю, что происходит с вами! Этого я и добивался от вас! Ну же, Давид, пытайтесь, боритесь!..
Учитель уже давно обошел его – он стоял в двух шагах от той стены, которую с таким трудом, но и с таким упоением нарисовал для себя Давид.
– Давайте же! – потребовал старик. – Давайте!
Давид запомнил лишь одно, как что-то обожгло его внутри, а потом наступило освобождение – часть его естества ушла в ту самую преграду, им же созданную. Старик все понял, он шагнул вперед и, сразу уловив направление взгляда Давида, выставил вперед руку с растопыренными пальцами и двинул ее по направлению к ученику.
– О Господи, – неожиданно прошептал старик, остановив руку. – Получилось, Давид, у тебя получилось! – Его лицо расцветало все больше. – Господи, как горячо!..
Прошли минуты. Давид лежал на циновке, глядя в потолок залы. Его голова кружилась, немного поташнивало. Над ним склонили головы старик и Пуль. Вилий Леж остался в стороне – увы, капризный художник был ревнив к чужим удачам. Карл Пуливер улыбался. Старик торжествовал.
– Ничего, – успокоил уставшего и опустошенного ученика Огастион Баратран. – Это пройдет. Пройдет. – Он положил руку на грудь Давида, потрепал его. – Однажды я научу вас брать энергию отовсюду и держать ее в себе столько, что хватило бы на целый армейский дивизион. А то и на целую армию!
Все это случилось незадолго до того, как Давид видел танец богини обмана. Потом все изменилось. Перевернулось у него внутри. Он понимал, что нельзя предаваться унынию, отчаянию от случившегося, но никак не мог с собой справиться. Огастион Баратран и прежде уже не раз предупреждал его – быть внимательнее, слушать каждое его слово. Теперь же он слушал его, но не слышал вовсе. Иначе бы, прервавшись, старик не встал с циновки, и лицо его не приняло решительное выражение.
– Да что с вами, Давид?! – резко спросил он. – Вы живы или нет? Вы же не слышите меня. Не слышите ничего! Может быть, вы больны?
– Я здоров, господин Баратран, – подняв на старика глаза, ответил ученик.
– Отлично, – кивнул Баратран. – После обеда жду вас в своем кабинете. Не забудьте, пожалуйста. Очень возможно, что нам придется говорить о вещах куда более важных, чем вы можете себе представить. А теперь – продолжим…
Вечером, запершись в своей комнате, Давид курил. Теперь он знал наверняка, что способен убить. Больше того – он почти желал этого!
Но когда? Где?
Сумерки вплывали в Пальма-Аму. В окнах домов напротив зажигались огни. Раздавив окурок в пепельнице, Давид недолго мерил комнату шагами, затем остановился у комода, открыл верхний ящик. Здесь, среди галстуков, баночек с гримом и булавками, жабо и прочим ненужным театральным хламом, оставшимся после его актерской карьеры в «Карусели», в самом дальнем углу появился новый и необычный для него предмет в плюшевой тряпице. Запустив руку поглубже, он вытащил его и… осторожно распеленал. На его ладони лежал револьвер – притягательная и страшная штука! В том же ящике хранилась и коробка с патронами. Все это Давид купил у одного часового мастера – на следующей день после той ночи. Так он чувствовал себя увереннее. Защищеннее. Смелее. Закутав оружие, Давид отправил его на место и потянулся еще за одной папиросой.
Сегодня после обеда, в своем кабинете, старик сказал, что выгонит его. Выгонит, несмотря на то, что он, Давид Гедеон, самый способный его ученик. Ему не нужны рассеянные бродяги, чья голова забита ночными прогулками и романами! И глядя в глаза Баратрана, Давид понял, что учитель сдержит слово.
Но и он, Давид, не сможет успокоиться, стать самим собой, пока она рядом. Он не сможет заставить себя забыть обо всем, отречься от собственной памяти. Пока эта женщина жива – она стоит на его пути. И будет стоять. Незримо. Неслышно. Ночью и днем. В тени его собственных страхов. Стоять за его спиной и смеяться над ним.
– Я давно хотел рассказать, как попал к вам, господин Баратран, – входя в кабинет хозяина дома, с самого порога начал Давид, – но прежде не решался этого сделать. – Он пожал плечами. – Побоялся, что это может помешать моему делу. А я в те дни дошел до ручки – это правда. Но теперь, думаю, самое время…
Сидевший в глубоком кресле, старик отложил книгу, указал рукой на диван.
– Так вот, господин Баратран, – усаживаясь напротив, продолжал ученик, – газета с вашим объявлением попала в мои руки не совсем обычным способом…
И Давид рассказал учителю о странном человеке, прятавшем револьвер и кинжал, и в конце концов погибшем под колесами омнибуса, не забыл упомянуть и о газете, где был отмечен адрес Огастиона Баратрана.
– Я уже говорил, что через мой дом за этот месяц прошла целая армия всякого сброда, – пожал плечами старик, – и нет ничего странного, если у кого-то был с собой револьвер и нож. Вам стоило рассказать обо всем сразу. Впрочем, благодарю вас, Давид. Это происшествие никак не отразится на моих симпатиях к вам.
Помедлив, Давид поднялся с дивана.
– Наверное, вы правы. – Уже в дверях он обернулся. – Забыл упомянуть об одной детали… Этот человек был черен лицом. Араб или… – Давид недоуменно пожал плечами. – Не знаю.
Теперь старик не сводил глаз с верхней пуговицы его рубашки:
– Араб или?..
Прошло несколько мгновений, и старик стал так бледен, словно собирался вот-вот испустить дух.
– Его лицо до сих пор стоит у меня перед глазами, – пробормотал Давид. – Но… что с вами?
– Нет, ничего… Ничего. Ступайте, Давид, ступайте.
Но стоило ученику закрыть за собой дверь, как Огастион Баратран решительно встал с кресла, но так и застыл на месте, точно не знал, как ему быть дальше. Его взгляд бегал по углам кабинета. И только взяв себя в руки, старик подошел к окну. Оперся рукой о раму, высоко поднял голову…
Его белая рубашка пылала, залитая весенним солнцем. Сверкал на безымянном пальце правой руки серебряный перстень с черным агатом и причудливым золотым драконом в центре. Вдруг тело старика напряглось, словно его охватила судорога, но так продолжалось лишь несколько мгновений. Теперь только веки Огастиона Баратрана подрагивали, точно глазные яблоки его не находили себе покоя…
…Очертания Пальма-Амы и весеннего неба потеряли для хозяина дома четкость линий, стали таять. Все поплыло, словно краски на акварельном рисунке, нечаянно залитом водой, и стало являться другое. Воздух наполнился жаром, стал раскаленным; высокое зернышко – солнце – готово было испепелить все, что было внизу; песок, застывший волнами, простирался во все стороны до самого горизонта… Медленно, раскачиваясь, шел караван: он был длинный и широкий, как река. Затем пришла ночь. У костра – под звездным небом – сидели трое. Один из них поднял голову. Сверкнули в блеске пламени черные глаза индуса – глаза волка, открылась рассеченная надвое нижняя губа. Лицо это было страшным и беспощадным. Затем явился огромный восточный город, через который плыли узкоглазые и луноликие люди. Среди рощ и лимонных деревьев, среди субурганов, которым не было числа, возник дворец-крепость Потала – огромный, как скала, сам похожий на город, крыши которого сверкали серебром на солнце. Затем были горы, и узкая тропа вела через них. Сверху по каменистому склону спускались люди – это были враги. Черный туман окутал все, а когда он рассеялся, за ним, на фоне ослепительного диска солнца, явился всадник… Потом, у входа в пещеру, стояла девочка-индуска в сари. Ее темные неподвижные глаза смотрели на него. И это видение исчезло, и на смену ему пришло другое: в комнате дворца, высеченного в скале, из тени, в свет пылавшего в каменной чаше огня, к ним выходил старик: седобородый, поджарый словно юноша, в длинной белой одежде. Он стоял, высоко подняв голову, точно изваяние, и слушал, а затем сорвал со своего пальца перстень – черный агат с золотым драконом в серебре; старик уже хотел швырнуть его в огонь, но другой человек, крепкий, чернобородый, в высокой чалме, бросился перед ним на колени. Потом старик в белой одежде начал свой танец, и перед ними стало рождаться из огня чудесное существо – Дракон, и он казался ручным… Затем было много всего – пролетали дни и годы, охваченные войнами; ураган, безумный вихрь затягивал его, не отпускал. Но одно и то же видение, преодолевая все преграды, являлось к нему: лицо человека с волчьими глазами, изуродованное шрамом; и другое лицо – лицо женщины; ее темные неподвижные глаза готовы были испепелить его в своем пламени… И вновь из огненного клубка, творимого стариком, рождался Дракон, но уже другой. Это был грозный и беспощадный разрушитель. Взмыв над землей, под открытым небом, Огненный Дракон сорвался с горы и полетел вниз, чтобы уничтожать, сеять смерть и ужас… Они, беглецы, по собственной воле избежали участи повелевать маленьким народом в горах и сгинуть там же, среди гробниц, в которых покоились повелители прошлых веков… Затем проносились перроны и порты, города; на цирковой арене танцевал его друг; алое чудовище исполинского размера двигалось вместе с ним и вдруг стало стремительно приближаться; оно ударило его, бросило в темноту… И вновь шло время, и тогда явилась девочка – тоненькая, рыжеволосая, с синими, как летнее небо над океаном, глазами, с доброй и ласковой улыбкой. Она смеялась, тащила его в знакомые комнаты, к игрушкам и куклам, а он, наслушавшись славного лепета, усаживал девочку к себе на колени и говорил. И сам удивлялся тому, как внимательно она слушает его, как радостно, взволнованно и отчего-то грустно светятся ее глаза. И опять пробегали годы, и являлись новые лица, так хорошо знакомые ему; но эти видения были уже смутны: он пытался поймать их, остановить, но это никак не получалось, как он ни старался… Вдруг линии стали четкими, что-то остановилось, обрело цельность… Ночь, от причала отходил пароход; город, такой знакомый и близкий, светившийся огнями, скрывался в тумане и сумраке. Он ясно видел свои руки, сжимавшие поручни, пальцы, – но безымянный был пуст! То, что столько лет было с ним, исчезло. В его каюту вошла женщина (так ясно напомнившая ему другую, которой давно не было в живых!), и вдруг он почувствовал укол: сердце его пронзила боль – она оглушила… и опустошила его. Видение дрогнуло, стало рассыпаться, лампочка под потолком каюты налилась светом; этот свет разрастался, превращаясь в огромный пылающий шар, пока наконец не ослепил его, ввалившись в проем окна…
Зажмурившись от яркого солнца, тяжело дыша, Огастион Баратран держался за грудь. Слева, под соском, его пытала такая боль, словно сердце готово было вот-вот разорваться. Что же случилось? Что он видел – там, в будущем?! Ладонью свободной руки старик прикрыл глаза.
Боль медленно отступала…
Он обязательно расскажет своим ученикам о великом путешествии, которое они совершили с Каем Балтазаром, своим другом! Расскажет, когда убедится, что не промахнулся в своих учениках. Что каждый из них – достоин его откровения. А главное, когда их будет не трое – четверо. Ведь это должно случиться. Обязательно. Эта девочка с удивительными синими глазами и ясной улыбкой должна стать частью их семьи! Иначе горе его будет безутешно. Лучше других он знает, что в ней, пока еще – подростке, живет толика неспокойной и неистовой души его друга – ее деда.
Только бы силы раньше времени не оставили его!..
Давид и Пуль шли вдоль набережной Пальма-Амы, за которой светилась весенним солнцем бухта, пестрая от пароходов, яхт и рыбачьих лодок. За бухтой, вбирая в себя все солнце без остатка, переливаясь всеми оттенками золотого, сверкал океан.
Они прошагали молчком полмили.
– Ты скоро станешь таким же молчаливым, как Вилий Леж, – сказал товарищу Пуль.
– Я уже стал таким, – хмуро откликнулся Давид. Он выбросил недокуренную папиросу, посмотрел в сторону океана. – Это как во сне: хочешь закричать, но ты нем, хочешь вскочить с постели, но понимаешь, что парализован. Но из каждого кошмара можно вынырнуть. Мой кошмар – явь.
– Конечно, женщина?
– Узнай я сейчас, что ее больше нет на белом свете, я посчитал бы себя счастливцем.
Придерживая шляпу, щурясь от солнца, Пуль задрал голову к весеннему небу. Там, в синеве, прямо над ними, под быстро плывущими облаками кружились стрижи. Птичья стая кочевала над пляжем, набережной и кипарисами, то и дело рассыпалась, ныряла вниз и снова взмывала в синеву. Следя за ее движением, бывший циркач сказал:
– Дело дрянь. – Он поправил шляпу и обернулся к другу. – Со мной однажды приключилось нечто похожее. Рассказывать не стану. Давать советы – тем более: рецептов для этой хвори не сыщешь. Хотя… – он неожиданно усмехнулся, – когда-то я читал, что один персидский шах, попав в подобный плен, нашел простой выход из положения.
– Какой же?
– Убил свою любовницу.
Давид усмехнулся.
– И как он ее убил?
– Это имеет значение?
– Да.
– Заколол ее в постели – сразу после очередной любовной игры. – Пуль покачал головой. – Но вам, дружище, я не предлагаю пользоваться такими рецептами!
Он не заметил на губах своего друга странной усмешки…
Весна оживила город. Уже давно град не хлестал по утрам в окна домов. Прошли ледяные ливни. Дующие с океана ветра, приносящие терпкую соленую влагу к маленьким ресторанчикам и рынкам, что растянулись вдоль всего побережья, стали теплее. Пальма-Ама наполнялась благоуханием расцветающей природы.
– Прокатимся? – предложил Пуль, обернувшись к догонявшему их открытому, свободному от пассажиров экипажу. – Сегодня в цирке на Весенней площади премьера. Дрессированные тигры и леопарды госпожи Долорес Род, а также ее обезьянки и собачки. Но это не самое главное. Там будут акробатки, с которыми я хорошо знаком. Девицы – прелесть! А Кларисс, воздушная гимнастка, просто сведет тебя с ума. Даю слово, все они будут счастливы, если мы приедем к ним вместе. Ну же, Давид, соглашайся! Вот и наш извозчик! А усищи-то у него какие!..
Вслед за Пулем и Давид обернулся на дорогу. Кнут старика-возницы легко щелкнул над крупами лошадей, экипаж припустил вперед.
– Эй! Куда?! Каналья, – ничего не понимая, возмущенно пробормотал Пуль. – Проучить бы наглеца! – И тут же взглянул на товарища. – С тобой-то что?..
Давид стоял, не двигаясь, а затем оттолкнул Пуля, словно тот мешал ему, и бросился вслед за экипажем. Тот уже далеко обогнал их и уезжал вперед. Застыв на тротуаре, Карл Пуливер недоуменно смотрел вслед своему другу. Давид на ходу заскочил в экипаж, но возница даже не обернулся на своего неожиданного седока, словно это его и не касалось.
– Куда мы едем, Ясон? – спросил Давид, когда экипаж вовсю катил по набережной.
– Тут близехонько, сударь, – ответил извозчик.
Минут через пять экипаж остановился у парадного входа той самой гостиницы, где Давид прожил месяц, ожидая Евгению. Глядя на обшарпанный фасад здания, обращенный к порту, он думал, что все, происходившее с ним тогда, было вовсе не с ним, но с другим человеком. Что тот Давид, который был раньше, остался где-то между Гроссбадом и Пальма-Амой на огромном дрейфующем корабле, с пачкой мокрых папирос в кармане плаща; не знающий ни того, что ему делать, ни того, куда плыть, к какому берегу пристать… Но что же тогда происходило с этим Давидом, что сидел сейчас в экипаже?
– Где она? – спросил он. – Номер?
– Шестьдесят четвертый, сударь, – ответил возница.
Давид проскочил мимо метрдотеля. Третий этаж, темный коридор, знакомая дверь. Переведя дух, он постучался в свой номер. Еще раз. И еще. Но открывать дверь ему не торопились.
Тогда он с силой толкнул дверь…
Комната была пуста. Остановившись в самом центре ее, Давид тупо разглядывал знакомые предметы. Затем он сорвался с места. Распахнул оба шифоньера. Отодвинул все картины, ища крохотный глазок в стене, через который он мог предстать сейчас таинственным зрителям в образе зверя, мечущегося в тесной клетке. В длинном зеркале он поймал свое лицо – оно было мертвенно-бледным, неузнаваемым, с глазами потерявшего разум человека… С трудом соображая, зачем он здесь, Давид выглянул в окно – коляски Ясона у парадного не было. Над ним вновь посмеялись? Вряд ли! Неожиданно взгляд его наткнулся на конверт, заправленный одним концом под голубой умывальный кувшин.
«Г-ну Валери» – значилось на конверте. Разодрав его, вытащив надушенный, сложенный вдвое лист знакомой розовой бумаги, Давид прочитал написанные бисерным почерком строки:
«Жду тебя сегодня в полночь в Жеррадоне, на углу улицы Чудаков и Темного переулка».
Подписи не было. Давиду захотелось разорвать письмо, немедленно уничтожить пропитанный ее ароматом клочок бумаги. Но он только скомкал его в кулаке…
Давид подошел к окну, за которым открывался знакомый вид на порт и бухту за ним, сейчас залитые солнцем. Он еще не верил, что поедет туда. И точно знал, что сделает так, чего бы ему это ни стоило.
Этой ночью черная ограда Жеррадона показалась ему прочной сетью, которую сплел огромный седой паук – замок герцогини: темный, спящий в окружении гигантского парка.
Давид подошел к чугунной ограде и вдруг замер. Справа зашуршала листва, раздалось рычание. Давид отпрянул: у самой ограды, по ту ее сторону, он увидел два блеснувших в неярком лунном свете глаза. Собака с черной, как смоль, шерстью смотрела на него. Клокочущий низкий звук в ее горле то нарастал, то становился тише.
Давид двинулся вдоль ограды. Собака зарычала громче. Ее тень, так же как и металлический шум скользящего по тросу патрона, и звон цепи, двигались за ним.
Вдруг Давид остановился.
У ограды, рядом с раскидистым дубом, вывалившим добрую часть своих ветвей из парка на улицу, он увидел силуэт женщины. Рык собаки мгновенно стих. Присмотревшись, Давид уловил светлое пятно обращенного к нему лица. Он подошел ближе, разглядел руку в черной перчатке, лежавшую на чугунном кольце между двух копий ограды.
– Зачем ты сделала это? – спросил он.
Услышав чужака, собака захрипела.
– Пошла прочь, – повелительно сказал женский голос.
Зазвенев цепью, черная тень нырнула в кусты.
– Ты, как всегда, придумал себе больше, чем было на самом деле, – сказал тот же голос. – Бедный Давид! Нельзя так расстраиваться по пустякам. Я просто хотела избавиться от несносного пса. Он действительно ни за что ни про что укусил меня. Что же касается горбуньи, так, увидев тебя, поверь мне, Руфь просто помешалась. Она стала смотреть на меня волком оттого лишь, что я занимаюсь любовью с таким красавцем, а она разводит свои кактусы в оранжереях герцогини. Я захотела ей сделать приятное. Что здесь дурного? Было бы лучше, если бы она со зла всыпала мне как-нибудь мышьяку в суп? Или нам обоим? Что же касается отца Равенны, Давид, неужели ты думаешь, что я бы выдала ему твое присутствие? Да меня бы герцогиня за такие проделки первой выгнала бы из дому! Да и зачем мне было так поступать? Для чего? – Голос ее стал вкрадчивее. – Я бы только потеряла тебя. А это было бы слишком жестоко – для нас обоих!
– Ты давно потеряла меня, – проговорил он.
– Я так не думаю, – отозвалась Лейла. – И, знаешь, скажу тебе больше: в пятницу в Королевской опере дают «Аиду». Я хотела бы, чтобы мы пришли вместе.
Давид сжал кулаки – он не мог найти в себе силы сделать то, что решил. Как ясно он представлял себе все это еще час назад, когда сидел, запершись в своей комнате, в доме Огастиона Баратрана!..
Он быстро зашагал вдоль парка – прочь от нее. Но Лейла шла тенью за ним по ту сторону ограды, а за ней, не отставая и не обгоняя, слышался тихий, ползущий звон стальной цепи.
Давид остановился. Остановилась и тень за оградой.
– Ты больна! – громко прошептал он. – Ты неизлечимо больна.
– Где же твое лекарство? – усмехнулась Лейла. – Вылечи меня, Давид. А заодно и себя. Ведь ты за этим сюда пришел. Не так ли? Ну же, смелее!
– Что нам делать дальше? – спросил он.
– Любить, – ответила она.
– Любить – но как?
– Как мы это делали всегда, Давид. Подойди, – протянув ему сквозь ограду руку в перчатке, тихо сказала Лейла. – Иди, поцелуй меня.
Он не двигался с места.
– Ну же, я не укушу тебя.
Давид подошел к ограде, взял ее руку. Он увидел глаза Лейлы – бесстрастные и холодные. Взяв ее за локти, притянув к себе, он коснулся губами ее губ… Лейла вскрикнула, вырвалась; срывая перчатку с правой руки, отшатнулась от ограды. В следующую секунду Давид едва успел отскочить назад – собака метнулась к нему черной тенью из-за кустов. Встав на задние лапы, брызгая слюной, она хрипло лаяла, готовая перегрызть чугунные прутья, лишь бы добраться до того, кто обидел ее хозяйку.
– Прочь, – вновь сказала Лейла.
Собака не послушалась.
– Я же сказала – прочь!
Еще продолжая хрипеть, собака сникла, нехотя повиновалась. Лейла оторвала пальцы от губ – ее рот и подбородок были в крови.
– Мстить – это невеликодушно, – сказала она, приближаясь к ограде, сжимая в кулачках чугунные прутья. – Слышите, господин Валери?
– Я хочу, чтобы ты знала, – проговорил Давид. – Я сделаю то, что хотел сделать сегодня. Обязательно сделаю. Все теперь будет зависеть только от тебя.