Весной 1932 года «американки в красной России» вдруг привлекли всеобщее внимание:
Москву заполонили американки, вооруженные губной помадой и зубной щеткой, пылающие неутолимой страстью ко всему странному и будоражащему. В красную столицу съехалось больше двухсот элегантных и умных молодых женщин: одни помогают строить социализм, другие ищут себе мужей среди холостых американских инженеров или романтичных русских, всегда готовых отдать должное американской красоте. Стенографистки, медсестры, танцовщицы, художницы, учительницы, скульпторши и писательницы – все они серьезно решили влиться в новую жизнь, развивающуюся здесь очень быстро. Полин Эммет – высокая, крепкая девушка из Иллинойса – бежала от светской круговерти в советскую страну и выпускает там журнал для американских рабочих, а когда ее зовут на субботники, смело берется за кирку и лопату. Фэй Джиллис, бруклинская авиаторша, надеется летать на советских самолетах. Женя Марлинг, танцовщица-босоножка и чудачка-сыроедка из Лос-Анджелеса, приехала в Москву для создания международного театра. Эти бойкие, стройные девушки с живыми глазами расхаживают в ярких американских нарядах, которые очень выделяются в советской толпе, одетой в нечто бесформенное и унылое[1].
Это легкомысленное описание – выдержка из газетной статьи 1932 года. Написала ее Милли Беннет, разведенная журналистка из Сан-Франциско, одна из множества американок, которых в начале 1930-х годов потянуло в Советский Союз. К тому времени Беннет уже провела в СССР около двух лет в качестве сотрудницы Moscow News – первой в Советском Союзе англоязычной газеты, основанной в 1930 году журналисткой Анной Луизой Стронг. И Беннет, и женщины, которых она описывает здесь, принадлежали к ныне забытой группе энтузиасток.
О том, что в начале ХX века многие американки стремились попасть в Москву, сегодня почти не помнят. «Потерянное поколение» американцев, хлынувших в 1920-х годах в Париж, обросло легендами, но мало кто знает о том, что уже вскоре тысячи американцев – в том числе бывшие парижские экспаты – ринулись в «красный Иерусалим»[2]. Еще меньше людей знает об особой притягательности «красной России» для «американских девушек» – точнее говоря, для независимых, образованных и отважных «новых женщин». Страна, которая хотя бы на словах ставила во главу угла не извлечение личной выгоды, а общественное благо, уже внушала огромную надежду многим американцам (и вообще жителям Запада) – из тех, кто задумывался о пагубности социума, основа которого – промышленный капитализм[3]. И хотя многие американцы отнеслись к известию о большевистской революции с настороженностью и даже страхом, некоторые активисты, идеалисты и влиятельные культурные деятели, в том числе феминистки, восприняли эту новость совершенно иначе.
Даже спустя десятилетия после окончания холодной войны было по-прежнему трудно примириться со вспыхнувшим в 1920–1930-е годы почти повсеместным интересом к Советскому Союзу среди реформаторов, интеллектуалов и представителей художественного авангарда. Мы успели позабыть и о дерзновенном духе новой женщины, и о тогдашнем широчайшем интересе к «советскому эксперименту».
Помимо полчищ безымянных «американских девушек», давно преданных забвению, революционная Россия притягивала к себе многих выдающихся американок, среди которых были пламенные ораторы и защитницы идеи свободной любви – например, Эмма Гольдман, вдохновлявшаяся, по ее собственным словам, примерами отважных русских женщин, готовых жертвовать жизнью ради борьбы с царской тиранией и отвергавших привычную мораль – «отказывавшихся от брака и живших в полной свободе». Россия привлекала прогрессивных реформаторов и организаторов благотворительных учреждений. Среди них Лиллиан Уолд, чей дом помощи на Генри-стрит – заведение в шумном нью-йоркском Нижнем Ист-Сайде – в годы перед Октябрьским переворотом стал пристанищем для множества русских изгнанников и сторонников революции. Россия притягивала суфражисток вроде Элис Стоун Блэкуэлл и Кристал Истман, которые с оглядкой на русские примеры разрабатывали новые революционные подходы к женским гражданским правам и обязанностям. Она манила танцовщиц: Айседору Дункан, которая приехала в Советскую Россию в 1921 году, на закате своей карьеры, и пробыла там достаточно долго – так что успела основать собственную школу танца и выйти замуж за знаменитого русского поэта-пьяницу. А еще – Полин Конер, посетившую Россию пятнадцатью годами позже, чтобы «довершить то, что начала Дункан». В 1934 году в Москву приехала афроамериканская актриса Фрэнсис Э. Уильямс, искавшая работу, приключения и возможность узнать на своем опыте, как живется в стране, будто бы искоренившей расизм. А фотограф Маргарет Бурк-Уайт приехала в Россию в 1930 году (и возвращалась потом снова и снова), объясняя это тем, что «в России что-то происходит, и происходит с ошеломительной быстротой… Усилия 150 миллионов людей – нечто невероятное, подобного чему не знала история»[4]. Эти и многие другие женщины ехали в «новую Россию» или посвящали ей годы жизни, оставаясь далеко. Еще до большевистской революции женщины в Соединенных Штатах присматривались к России в поисках образцов для подражания.
Начиная с конца XIX века новая женщина – с высокой прической, решительными манерами, нацеленностью на оплачиваемую или творческую работу, общественные реформы или стремлением добиться, например, свободы слова или свободной любви – стала узнаваемым явлением и в реальности, и в искусстве, и в рекламе. Этот типаж олицетворял перспективы и опасности современного мира. Вплоть до окончания Второй мировой войны Россия и Советский Союз вдохновляли «новых американок» на перемены в самих себе, обществе и на достижение возможностей, которым предстояло открыться в будущем. В свой черед, такие женщины играли значительную роль в формировании образа России в глазах своих соотечественниц.
Эта глава в истории американских женщин проливает свет на темы, важные для западной феминистской мысли, для представлений о гражданских правах и обязанностях, о материнстве, любви, работе, творчестве, воспитании детей, сексе и дружбе, а также о классовой системе, справедливости и идеальном обществе. Американкам, которых влекло в Россию, хотелось стать свидетельницами или даже участницами самых захватывающих событий на мировой сцене. А еще они надеялись на то, что наступит новая эпоха возможностей: женщины обретут не просто политические права и экономическую независимость, но и равенство в любовных союзах, будут наравне с мужчинами строить новый мир и бесклассовое общество, где культура, образование и общественное благополучие будут цениться выше, чем барыши и нажива[5].
История взаимоотношений нового поколения американок и новой России оказалась в равной мере и забыта, и намеренно вытеснена из сознания. После того как ужасы сталинской эпохи стало невозможно отрицать, и саму романтику революционной России, и утопические фантазии, оживлявшие эту романтику, объявили наивными, неразумными, досадными и даже опасными. Американский журналист Юджин Лайонс в книге «Командировка в утопию» описывал глупеньких иностранок, становившихся легкой мишенью советской пропаганды:
Школьные учительницы-девственницы и сексуально озабоченные жены сближались с народными массами, особенно с их мужской частью, и некоторые так впечатлялись потенцией большевистских идей, что снова и снова продлевали визы. Кое-кто из них писал потом визгливые книжки о Советском Союзе – о его «новой раскованности», о равенстве полов, об абортариях[6].
Для Лайонса описания западных женщин, которых он наблюдал в Москве, служили прежде всего средством огульно осудить всех тех, кого пленяла романтика «красной России».
В пору холодной войны и даже до ее начала свидетельства раскаявшихся коммунистов ложились длинной тенью на «романтику американского коммунизма» (если воспользоваться выражением Вивиан Горник), особенно если эта романтика была тесно связана с Советским Союзом. Уже в конце 1940-х годов большинство американцев видели в Советском Союзе «империю зла», а те, кто когда-то раньше восторженно высказывались о советском эксперименте, или брали свои слова обратно, или просто помалкивали[7]. По логике начавшейся вскоре холодной войны, подобные восторги только вредили феминисткам, реформаторам, журналистам и различным творческим работникам, которые хотели бы оставаться примерами для подражания. Однако этот нарратив разочарованности лишь мешает нам разобраться в феномене самой очарованности: понять истинную глубину тех интересов, надежд и увлечений, которые многие люди связывали с Советским Союзом, даже в ту пору, когда к их чувствам примешалось осознание разрыва между их идеалами и советской действительностью.
Хотя мы могли бы восхищаться идеализмом главных героинь этой книги, нам не следует забывать об их заблуждениях и об ужасных сторонах советской системы – тех, что некоторые из них так и не признали, или же признали лишь с запозданием. Хотя история любви американок к России вряд ли может послужить полезным опытом для феминистов или для левых в целом, все-таки, как из всякой хорошей истории любви, из нее можно извлечь кое-какие уроки, тем более что крушение надежд и избавление от чар способны научить большему, чем просто романтика. Познакомившись с устремлениями и слабостями идеалистов из более раннего поколения, мы сможем лучше понять многое из того, что и сегодня продолжает волновать женщин.
Расхожий образ революционера-бомбиста и ряд революций, случившихся в России, сильно напугали многих людей в США, поскольку олицетворяли угрозу для всякой правительственной власти. С другой стороны, вести о провале революции 1905 года, о крахе самодержавия в марте 1917 года, а затем и перехвате власти у Временного правительства большевиками в октябре 1917 года взбудоражили других американцев – тех, в чьих глазах «темнейшая Россия» символизировала и худшие злоупотребления государственной властью, и терпимость к различных грехам и изъянам – от избиения жен до нещадной эксплуатации трудящихся масс разложившимся паразитическим классом[8].
Русская революция особенно взволновала американок, симпатизировавших феминизму. Среди них были как те, кто относил себя к феминисткам, так и те, кто отказывался ставить гендерные проблемы выше экономических. Задолго до прихода к власти большевиков в 1917 году фигура русской революционерки сделалась в США чем-то почти легендарным. События в России приковывали к себе внимание американских активисток во всех областях: и тех, кто старался расширить гражданские и имущественные права женщин; и тех, кто пытался улучшить общественное обеспечение, санитарные условия, заботу о детях и сферу воспитания и образования; а также тех, кто видел в психологической, сексуальной и экономической эмансипации женщин лишь один компонент «полной социальной революции» – если воспользоваться словами одной из сторонниц феминизма начала ХX века. Цели этой революции не сводились к наделению женщин избирательным правом или всеобщему равенству перед законом. К этим целям относились и более широкие возможности профессиональной карьеры для женщин, и освобождение от ожиданий общества, и отмена двойных стандартов в отношениях между полами, и возможность для женщин одновременно растить детей и работать. По словам активистки-суфражистки Керри Чапмен Кэтт, речь шла о «всемирном восстании против всех искусственных препятствий, которые поставлены законами и обычаями между женщинами и человеческой свободой»[9].
В самом деле, можно утверждать, что феминистские устремления в США во многом восходили к идеям более раннего поколения русских радикалов (а среди них особое место занимали еврейки), которые завезли в США социализм и обрели политическую сознательность, читая «Что делать?» (1863) Николая Чернышевского, где главным условием появления «новых людей» выступало раскрепощение женщин. Если для консерваторов русская революция стала главным пугалом, то в других – и в том числе во многих феминисток – она вселяла огромную надежду. Как заметила Кристина Стэнселл, говоря о радикальной богемной среде в нью-йоркском Гринвич-Виллидже, «события в России обрели злободневность, почти немыслимую сегодня», и вызвали, в самом глубоком смысле, «коллективное ощущение открывшихся возможностей»[10]. Особенно это касалось женщин.
Право участвовать в выборах, которое русские женщины получили вскоре после Февральской революции, сохранилось за ними и после Октябрьской. Но это было только начало. Большевики предлагали новые шаги к раскрепощению женщин, в том числе планы «социализации домашнего хозяйства». Имелись в виду общественные прачечные, кухни и детские ясли, которые позволили бы женщинам стать полноправными участницами рынка труда. В отличие от буржуазного общества, где женщинам приходилось «выполнять обязанности домашней прислуги и обслуживать сексуальные потребности мужчин в обмен на финансовое обеспечение», при коммунизме, как предрекалось, самостоятельно зарабатывающие на жизнь женщины будут смотреть на мужчин как на равных, и потому «семья как таковая отомрет, и женщина сможет вступать в союз с мужчиной только по любви». Женщины обретали имущественные права, официально устранялись все препятствия, мешавшие им получать образование и строить карьеру, а власти обещали оплату труда наравне с мужчинами. Дело не ограничилось созданием общественных прачечных, столовых и яслей, освобождавших женщин «от старого домашнего рабства и всякой зависимости от мужа» (как выразился Ленин). К 1918 году был выработан новый Семейный кодекс, облегчавший развод, отменявший понятие незаконнорожденных детей и предоставлявший работающей женщине оплачиваемый отпуск по уходу за ребенком (до и после родов) – независимо от того, состоит она в законном браке или нет. По словам историка Уэнди Голдман, «утвердив личные права женщины и гендерное равенство, этот кодекс породил не что иное, как самое прогрессивное семейное законодательство в мире за всю его историю»[11].
Решением женских вопросов занялся возглавленный большевичками-феминистками Александрой Коллонтай и Инессой Арманд Женотдел – особый отдел при комитетах коммунистической партии, созданный в 1919 году для агитации, пропаганды и организационной работы среди женщин. Уже само учреждение этого отдела говорило о том, что в данной области предстояла огромная работа. На самом деле, большевики неохотно включали в свою программу освобождение женщин: они отвергали феминизм как движение, отвлекавшее от главного – решения классовых вопросов. Целью многих из принятых ими новых законов было не собственно раскрепощение женщин, а «сглаживание гендерных различий». И все же сам Ленин с гордостью заявлял в 1919 году, что, «кроме Советской России, нет ни одной страны в мире, где бы было полное равноправие женщин»[12]. В пореволюционные годы феминистские журналы, выходившие в Соединенных Штатах, не только указывали на то, что русские женщины получили избирательное право раньше, чем американки. Издания активно подхватывали советские инициативы, призывая к учреждению общественных столовых, прачечных и детских яслей. Авторы статей обращали внимание на то, что советское брачное право нацелено на установление равноправия в браке и заключение супружеских союзов, основанных не на экономической выгоде, а на взаимной приязни. Они указывали на легализацию абортов; отмечали введение полового воспитания; подчеркивали роль женщин в советском правительстве, в рядах различных специалистов, в сфере промышленности, и превозносили «обширное и ничем не затрудняемое продвижение общественных реформ», осуществляемых в основном женщинами[13]. Поэтому не удивительно, что американкам из числа новых женщин не терпелось увидеть новую Россию собственными глазами.
После 1917 года американки, преисполнившись больших ожиданий, устремились в новую Россию. Мадлен Доути, изучавшая воздействие мировой войны на женщин, совершила изнурительное двухнедельное путешествие на поезде через Сибирь из Китая. В поезде «пол был усыпан окурками и пеплом. Смрад в вагоне становился все гуще и тяжелее, но окна никто не открывал». К счастью, поезд часто делал остановки. У большинства пассажиров были с собой чайники, и на станциях они бегали к огромным самоварам за кипятком. «После этого из каждого купе доносились аромат чая, дым папирос и обрывки разговоров». Эта поездка уже дала Доути некоторое представление о стране, куда она попала. На какой-то станции в поезд села сибирячка, «требовавшая, чтобы в ее город прислали одежду – в обмен на продовольствие, которое оттуда отправлялось в Петроград». «Она так и сыпала рассказами о своей деревне. В ближайшем городе побывали два дезертира и изнасиловали девушку. Тамошние женщины рассвирепели, побили этих двоих и выгнали их». Это было лишь очередное свидетельство, говорившее о том, в «какой грубый, первобытный мир, полный горячих страстей, [она] направлялась». Петроград, когда туда приехала Доути, испытывал «родовые муки [большевистской] революции». Несмотря на страх и тревогу, охватившие американку, первые впечатления вселили в нее надежду:
Повсюду я видела движение и действие, но насилия не было. Люди то и дело затевали споры. Повышали голос, сильно размахивали руками. Это был очень живой и очень смышленый народ. У каждого было свое мнение… У меня колотилось сердце… Несмотря на угнетение, люди совсем не казались холопами. Они были живыми и свободными. Все русские, которых я встречала, могли говорить. Даже те, кто не умел читать и писать, могли говорить[14].
В совсем иных обстоятельствах, но со сходными большими ожиданиями и волнением спустя более чем десятилетие в Москву отправилась Дороти Уэст, а с нею вместе – еще двадцать один чернокожий, все специалисты в разных областях. Многие из них были представителями Гарлемского ренессанса[15], и в Советский Союз они ехали сниматься в фильме о межрасовых отношениях в США, а за кадром – играть самих себя, чернокожих мужчин и женщин, в совершенно новой жизненной среде. Организатор группы, Луиза Томпсон, называла страну, куда они все отправлялись, «землей обетованной»[16].
Хотя почти каждый приезжий упоминал о лишениях и тяготах, выпавших на долю русского народа, многие отмечали, что даже эта необходимость преодолевать препятствия – повод для оптимизма и надежд. Так, под конец полугодового турне по Советскому Союзу в 1935 году бывшая активистка суфражистского движения Флоренс Ласкомб завершала свой путевой дневник размышлением об увиденных контрастах – о масштабной нищете и не менее масштабных перспективах:
Я увидела людей в лохмотьях, ветхие дома, разбитые улицы. Я увидела жуткую толчею в городах, разросшихся в одночасье от появления заводов и фабрик. Я увидела работящий народ, кое-как перебивающийся с хлеба на воду.
И все же главным оказалось другое впечатление. Флоренс считала, что Запад мог бы очень многому поучиться у Советского Союза:
Я увидела верные признаки того, что все эти материальные трудности будут преодолены. Я увидела настоящие чудеса – большие успехи не только в инженерном деле и производстве, не только в области образования, здравоохранения и культурной жизни, но и в неосязаемой сфере духа.
Когда поезд, увозивший Ласкомб из СССР, приближался к польской границе, она «оглянулась в последний раз, чтобы запомнить эти широкие возделанные плодородные поля, простиравшиеся вдаль, насколько хватало глаз. Над Россией от горизонта до горизонта переливалась радуга!»[17]
Между визитами Доути и Ласкомб положение в России коренным образом изменилось, да и в США тоже. Сразу же после большевистской революции условия жизни в России определялись не только революцией и Первой мировой – из которой, к смятению союзников, большевики вышли почти сразу же, – но и Гражданской войной и голодом. В период военного коммунизма (1918–1921) банки и промышленные предприятия были национализированы, частная торговля почти полностью запрещена, а зерно в деревнях по всей стране изымалось для прокорма солдат в городах. Это были очень тяжелые годы, на которые пришлась и блокада со стороны Антанты в ответ на заключенный большевиками сепаратный мир с Германией, – к тому же союзники оказывали поддержку Белой армии. Летом 1921 года на обширных территориях страны разразился голод. А несколькими месяцами ранее советское правительство начало ограничивать иммиграцию, и иностранцам стало не так-то просто получить разрешение на въезд в Россию. Несколько американок, и в их числе сторонница рабочего движения и журналистка Анна Луиза Стронг, примкнули к группе, помогавшей бороться с голодом в России, – не столько из гуманитарных соображений, сколько для того, чтобы стать свидетельницами и участницами тех революционных преобразований, которые могли бы в будущем совершить юные русские, если спасти их от голодной смерти. Другие американки приезжали в ту пору в Россию, присоединяясь к общинам, организованным Обществом технической помощи Советской России (ОТПСР)[18]. Рут Эпперсон Кеннелл, уставшая в браке от хлопот по хозяйству, оставила маленького сына на попечение свекрови и уехала в коммуну в Кузнецком угольном бассейне в Сибири. Двухлетний эксперимент Кеннелл – с коммунальным ведением домашнего хозяйства, коллективными обязанностями и совершенно особенным моральным кодексом – наложил отпечаток на всю ее дальнейшую жизнь.
Период действия новой экономической политики (нэп) продлился с 1922 по 1927 год. Помимо того что были смягчены драконовские меры, характерные для военного коммунизма, в стране сложился более благоприятный культурный климат. Возникла утопическая атмосфера, ставились самые разнообразные художественные эксперименты, и для поездки в Россию это было самое интересное время. Из-за улучшившихся экономических условий большевики как раз начали поощрять туризм, хотя приезжать в Советский Союз отваживались еще немногие. Иностранцы замечали не только самопожертвование, с каким советские люди переносили тяготы во имя светлого будущего, но и смелые воспитательные методы, и поразительный расцвет театров – с кинетическим искусством и новаторскими постановками. Они отмечали страсть русских к учению, их «жадную тягу к новым идеям и формам», их заразительную надежду на лучшее будущее. И многие обращали внимание на новую советскую женщину, которая активно проявляла себя в общественной жизни и – благодаря «новым привилегиям и новым обязанностям» – демонстрировала «новый дух»[19].
Первый пятилетний план (1928–1932) – массированный рывок к индустриализации страны – создал дефицит рабочей силы, и большевики начали активно вербовать иностранных рабочих. На Западе почти тогда же началась Великая депрессия, и уже сам факт полной занятости в Советском Союзе привлек тысячи промышленных рабочих из США в Россию. Инженеры и простые работяги приезжали строить мосты, плотины и дома; из Детройта прибыл многочисленный контингент рабочих автопрома[20]. Разрешения на работу в СССР оформлялись обычно через Амторг – советское торговое представительство в США, хотя многие приезжали и по туристическим визам в надежде найти работу уже на месте. В 1932 году в Советский Союз еженедельно приезжало уже около тысячи иностранцев, среди которых большинство составляли американцы. На пике индустриального развития СССР количество иностранных рабочих и членов их семей, живших в Советском Союзе, достигло приблизительно тридцати пяти тысяч. Значительную долю этой категории составляли американцы[21],[22]. Мужчин среди них насчитывалось больше, чем женщин, однако «американки в красной России» все-таки были заметной группой, и эти женщины вглядывались в своих русских сестер с живейшим интересом.
В годы первой пятилетки, когда в разных отраслях промышленности возникли тысячи новых рабочих мест, простые женщины становились иногда «героинями труда»: в брошюре, выпущенной в 1930 году коммунистической партией США, прославляли «стахановку» Дусю Виноградову, называя ее «мисс СССР», хотя она по всем параметрам отличалась от «мисс Америки» любой эпохи. В ту пору большевики расширяли меры, призванные наказывать за дискриминацию женщин на рабочем месте, а также увеличивали государственное финансирование заботы о детях. В 1929 году Женотдел развернул кампанию за «культурное переустройство быта», которая, по сути, «задавала общественную повестку для государственной политики в отношении женщин в 1930-е годы». Чтобы женщинам было легче выйти на работу, семьи всячески побуждали вступать в «жилищные коммуны и артели», где воспитание детей и ведение домашнего хозяйства были коллективным делом. Возникал неписаный общественный договор, в рамках которого женщины-работницы постепенно начинали считать нормой готовность государства предоставлять социальное обслуживание, чтобы облегчить им бремя домашних хлопот[23].