bannerbannerbanner
Поправка-22

Джозеф Хеллер
Поправка-22

Полная версия

– Это с чего бы это? – ворчливо отзывался он. – Мне некогда, понимаешь? У меня строевой смотр на носу.

И ему действительно было некогда. Наступало очередное воскресенье, и у него оставалось только семь дней для подготовки к следующему строевому смотру. Он просто не мог понять, куда уходит время. Три раза подряд его рота занимала на смотре последнее место, и, удрученный дурной славой своих курсантов, которая бросала тень и на него, он обдумывал самые фантастические способы прорваться к победе – вплоть до приколачивания каждой шеренги из двенадцати человек к длинному дубовому брусу, чтобы курсанты надежно держали строй. Но для этого нужно было раздобыть никелевые медицинские вертлюги, без которых приколоченные к брусу курсанты не смогли бы сделать поворот кругом, а лейтенант Шайскопф сомневался, что начальник снабжения или хирурги из госпиталя согласятся выделить ему нужное количество никелевых вертлюгов.

Но однажды, последовав совету Клевинджера, лейтенант Шайскопф разрешил курсантам самим выбрать себе командиров, и через неделю авиарота выиграла желтое знамя. Лейтенант Шайскопф так взбодрился от этого нежданного успеха, что хряпнул супругу по башке древком полученного знамени, когда она попыталась затащить его ночью в постель, чтобы отпраздновать победу демонстрацией презрения к сексуальному пуританству мелких буржуа. В следующее воскресенье авиарота выиграла на смотре бордовое знамя, и лейтенант Шайскопф был вне себя от восторга. А еще через неделю его авиарота вписала небывалую страницу в историю училища, снова выиграв бордовое знамя, второй раз подряд. Теперь лейтенант Шайскопф так уверовал в собственные возможности, что решился на показ своего великого новшества. Он открыл в ночных изысканиях, что человеку на марше не следует свободно размахивать руками, как это было принято раньше, а надобно отводить их вперед и назад от середины бедра не больше чем на три дюйма, то есть практически не размахивать руками вовсе.

Лейтенант Шайскопф готовился к демонстрации упорно и тайно. Все курсанты были приведены к присяге молчания и занимались строевой подготовкой только по ночам. Они выходили на учебный плац и маршировали в непроглядной тьме, поминутно натыкаясь друг на друга, но сохраняя спокойствие, и вскоре научились ходить в ногу, чтобы не наступать друг другу на пятки, и не махать руками, чтобы не выбивать друг другу глаза. Сначала лейтенант Шайскопф думал заказать у своего друга кровельщика никелевые штыри, вбить их каждому курсанту в тазобедренные кости и подвижно прикрепить к ним запястья медной проволокой трехдюймовой длины, но на это не хватило времени – его всегда не хватало, – да и разжиться во время войны добротной медной проволокой было нелегко. Он, впрочем, отказался от этой мысли еще и потому, что скованные таким образом курсанты не могли бы эффектно грохаться в обморок на первой стадии смотра, снижая тем самым у начальства общее впечатление от своей безупречной строевой выучки.

Сидя днем в офицерском клубе, он всю неделю самодовольно ухмылялся. Его ближайшие друзья сгорали от любопытства.

– Хотел бы я знать, что затевает наш Дерьмокумпол, – рассуждал лейтенант Энгл.

– В воскресенье узнаете, – говорил им с таинственной ухмылкой лейтенант Шайскопф. – Да-да, вы у меня узнаете.

Настало воскресенье, и лейтенант Шайскопф явил изумленным коллегам свое новшество с виртуозным мастерством профессионального импресарио. Он спокойно смотрел, ни слова не говоря, как мимо трибун расхлябанно и рутинно маршируют роты его соперников. Он ничего не сказал, даже когда под испуганные возгласы встревоженных коллег мимо трибун прошли первые шеренги его курсантов со свисающими по швам, будто полудохлые змеи, руками. Он молчал, пока обрюзгший усастый полковник не повернул к нему побагровевшее от ярости лицо, и только тогда произнес фразу, которая сделала его бессмертным.

– Как видите, никакой расхлябанности, полковник, – сказал он.

И вручил благоговейно замершим коллегам несколько должным образом заверенных фотокопий малоизвестной инструкции, которая послужила основой для его незабываемого триумфа. Это был звездный час лейтенанта Шайскопфа. Ему безоговорочно присудили первое место и навечно вручили переходящее бордовое знамя, положив конец воскресным строевым смотрам, потому что бордовое знамя так же трудно достать во время войны, как добротную медную проволоку. Лейтенанту Шайскопфу присвоили не сходя с места звание старшего лейтенанта, и с тех пор он стремительно пошел в гору. Мало кто из коллег сомневался теперь в его воинской гениальности.

– Да, у лейтенанта Шайскопфа мудрая голова, – заметил однажды лейтенант Треверс. – Военный гений, иначе не скажешь.

– Гений-то он, конечно, гений, – согласился лейтенант Энгл. – Жаль только, что этот хмырь не желает хорошенько выдрать свою жену.

– Не вижу тут никакой связи, – холодно сказал лейтенант Треверс. – Лейтенант Бемис регулярно дерет свою жену, а курсанты маршируют у него как мокрые курицы.

– Ну и что? – отозвался лейтенант Энгл. – Кому она нужна, твоя маршировка?

На самом деле она никому не была нужна, кроме лейтенанта Шайскопфа, а меньше всех других – обрюзгшему усастому полковнику, который был председателем Дисциплинарного трибунала и накинулся с грозным рыком на Клевинджера, как только тот вошел робкими шагами в комнату, чтобы опровергнуть обвинения, возводимые на него лейтенантом Шайскопфом. Полковник стукнул кулаком по столу и, больно ударившись, так разозлился на Клевинджера, что стукнул по столу еще сильней – и разъярился еще больше. Лейтенант Шайскопф поджал губы и окинул Клевинджера суровым взглядом, но, заметив и без того суровую ярость полковника, немного смягчился.

– Через два месяца вы отправитесь бить макаронников! – прорычал обрюзгший усастый полковник. – А вам, значит, все это вроде шуточек с усиками, да?

– Никак нет, сэр, для меня это вовсе не шуточки.

– А вы не перебивайте!

– Слушаюсь, сэр.

– И не забывайте «сэр», когда перебиваете, – вставил майор Меткаф.

– Слушаюсь, сэр.

– Вам приказано не перебивать? – холодно осведомился майор Меткаф.

– Да я же не перебиваю! – запротестовал Клевинджер.

– И не говорите «сэр». Приплюсуйте к его обвинениям, – скомандовал майор Меткаф капралу, который умел стенографировать. – Неперебивание без обращения «сэр».

– Меткаф, – сказал полковник, – вам известно, что вы болван?

– Так точно, сэр, – с трудом выдавил из себя майор Меткаф.

– А тогда помалкивайте. Чтоб я больше не слышал вашей треклятой околесины.

В состав Дисциплинарного трибунала входило три человека – обрюзгший усастый полковник, лейтенант Шайскопф и майор Меткаф, озабоченный выработкой стального взгляда. Как член трибунала, лейтенант Шайскопф должен был оценить весомость обвинений, выдвинутых против курсанта Клевинджера. Обвинения против курсанта Клевинджера выдвинул лейтенант Шайскопф. Курсант Клевинджер имел право на защиту. Обязанности защитника в Дисциплинарном трибунале исполнял лейтенант Шайскопф.

У Клевинджера от всего этого голова пошла кругом, и он испуганно трясся, слушая полковника, который вдруг вскочил, словно гигантский огненный смерч, со стула и прорычал, что повыдерет у него, труса вонючего, руки и ноги, откуда они, зараза, растут. Однажды Клевинджер споткнулся в строю, и теперь его судили «за самовольный выход из строя, преступные умыслы, оскорбительные вылазки, провокационные выпады, изменнические замыслы, безответственную пропаганду классической музыки, подрывные высказывания умника» и т. д. и т. п. Иными словами, Клевинджер обвинялся по всем статьям армейских законов, и он с ужасом слушал полковника, который прорычал еще раз, что через два месяца его ждут бои с макаронниками, а потом едко поинтересовался, как ему понравится, если его отчислят из училища и пошлют на Соломоновы острова хоронить мертвецов. Клевинджер почтительно ответил, что никак не понравится: будучи олухом, он предпочел стать потенциальным трупом, а не могильщиком. Внезапно успокоившись, полковник сел и неторопливо, с вкрадчивой вежливостью спросил:

– Так позвольте узнать: на каком основании вы утверждали, что мы не сможем вас наказать?

– Когда, сэр?

– Тут я задаю вопросы. А вы извольте отвечать.

– Слушаюсь, сэр. Мне…

– Или, по-вашему, вас вызвали сюда, чтоб вы задавали вопросы, а я отвечал?

– Никак нет, сэр. Мне…

– Так зачем вас сюда вызвали?

– Отвечать на вопросы.

– Именно, умник! – опять зарычал полковник. – Вот и отвечайте, да отвечайте порасторопней, чтоб я не размозжил, так ее перетак, вашу треклятую башку! На каком основании, грамотейское отродье, вы утверждали, умник вонючий, что мы не сможем вас наказать?

– Мне никогда…

– А погромче можно? Я ничего не слышу.

– Слушаюсь, сэр. Мне…

– А погромче можно? Он ничего не слышит.

– Слушаюсь, мэр. Мне…

– Меткаф!

– Слушаю, сэр.

– Вам было сказано помалкивать?

– Так точно, сэр.

– Вот и помалкивайте, когда вам сказано помалкивать. Ясно? Так можно погромче? Я ничего не слышу.

– Слушаюсь, сэр. Мне…

– Меткаф, это ваша нога? На которую я наступил?

– Никак нет, сэр. Это, наверно, лейтенанта Шайскопфа.

– Это вовсе не моя нога, – сказал лейтенант Шайскопф.

– Стало быть, все же моя, – решил майор Меткаф.

– Так уберите ее.

– Слушаюсь, сэр. Только сначала вам придется убрать свою. А то она стоит на моей.

– Вы предлагаете мне убрать ногу?

– Что вы, сэр! Никак нет, сэр!

– Тогда убирайте вашу и помалкивайте. Чтоб никакой мне тут околесины. Ясно? Так можно погромче? Я ничего не слышу.

– Слушаюсь, сэр. Мне никогда не приходило в голову утверждать, что вы не сможете меня наказать.

– Это про что же вы толкуете?

– Я просто отвечаю, сэр. Отвечаю на ваш вопрос.

– Что еще за вопрос?

– «Так на каком основании, грамотейское отродье, вы утверждали, умник вонючий, что мы не сможем вас наказать?» – прочитал свою запись капрал, который умел стенографировать.

 

– Ну ладно, – сказал полковник. – Так на каком таком растреклятом основании?

– У меня не было таких оснований, сэр.

– Когда?

– Что «когда», сэр?

– Опять вы задаете вопросы.

– Виноват, сэр. Я просто не понял, сэр.

– Когда у вас не было оснований? Теперь поняли?

– Никак нет, сэр. Не понял.

– Это вы уже говорили. А теперь отвечайте.

– Да как же я отвечу, сэр?

– Опять вопрос.

– Виноват, сэр. У меня никогда не было оснований.

– На что?

– Ни на что, сэр.

– Так-то лучше, мистер Клевинджер, – удовлетворенно сказал полковник. – Даром что это прямая ложь. Не далее как вчера вечером вы шептали в сортире, что мы не сможем вас наказать. Значит, вы считали, что основания-то у вас есть, тем более что этот грязный сукин сын, которого мы не одобряем… этот, как его…

– Йоссариан, – подсказал лейтенант Шайскопф.

– Вот-вот, Йоссариан. Теперь вспомнил… Йоссариан? Это что еще за фамилия такая – Йоссариан?

– Это у него такая фамилия, сэр, – всегда готовый ответить полковнику, пояснил лейтенант Шайскопф.

– Ладно, пусть фамилия. Так на каком основании вы нашептывали Йоссариану, что мы не сможем вас наказать?

– Виноват, сэр, но я же говорил Йоссариану совсем не то. Я говорил, что вы не сможете меня обвинить…

– Может, я, конечно, дурак, – перебил его полковник, – но мне что-то не видно разницы. Конечно же, я полный дурак – потому что не вижу разницы, да и все тут!

– М…

– А вы, значит, растреклятое грамотейское трепло, верно? У вас ведь никто не просит разъяснений, а вам, значит, не терпится. Я сказал, что сказал, а разъяснений у вас не просил. И вы, значит, позорное грамотейское трепло, так?

– Никак нет, сэр.

– Нет, сэр? Значит, трепло-то я?

– Что вы, сэр! Никак нет, сэр!

– А раз нет, значит, вы позорное трепло, верно?

– Никак нет, сэр.

– Вам что – хочется меня завести?

– Никак нет, сэр.

– Так трепло вы или нет?

– Никак нет, сэр.

– Значит, хочется. Ну так я перепрыгну сейчас через этот здоровенный вонючий стол и повыдергаю вам, трусу вонючему, руки и ноги, откуда они, зараза, растут!

– Повыдергайте, сэр! Обязательно повыдергайте! – подхватил майор Меткаф.

– Да и вы тоже трепло вонючее! – рявкнул на Меткафа полковник. – Говорил я вам, трусу дерьмовому, чтоб вы помалкивали, болван позорный?

– Так точно, сэр. Виноват, сэр.

– Вот и помалкивайте.

– Да я же именно и учусь помалкивать, сэр. Без ученья любое дело не дело, а мученье.

– Это кто так говорит?

– Все так говорят, сэр. Даже лейтенант Шайскопф.

– Вы так говорите, Шайскопф?

– Так точно, сэр, говорю. Да и все говорят.

– Ладно, Меткаф, надеюсь, вы научитесь помалкивать, если будете как следует учиться. Так на чем мы остановились? Прочитайте-ка мне последнюю фразу.

– «Прочитайте-ка мне последнюю фразу», – тотчас прочитал капрал, который умел стенографировать.

– Да, не мою последнюю фразу, болван! – заорал полковник.

– «Прочитайте-ка мне последнюю фразу», – тотчас прочитал капрал.

– Это моя последняя фраза! – взвыл полковник с побагровевшим от злости лицом.

– Никак нет, сэр, – поправил его капрал. – Это моя последняя фраза. Я вам только что ее сказал. Припоминаете, сэр? Пятнадцать секунд назад.

– Ох ты ж распрогоссссподи Иисусе Христе! Да прочитайте мне его последнюю фразу, болван! И назовите, кстати, свою вонючую фамилию, будь она неладна.

– Попинджей, сэр.

– Следующий вы, Попинджей. Этот разбор закончим и начнем ваш. Ясно?

– Так точно, сэр! А в чем меня будут обвинять?

– А какая, к дьяволу, разница, Попинджей? Вы слышали про ученье? Вот мы вас и научим – разберемся с Клевинджером и научим. Курсант Клевинджер, на каком… Вы ведь курсант Клевинджер, а не Попинджей?

– Так точно, сэр.

– Прекрасно. Так на каком…

– Попинджей – это я, сэр.

– Понятно, Попинджей. И вы, значит, сын миллионера, так? Или сенатора?

– Никак нет, сэр.

– Ну, тогда вы крепко вляпались, Попинджей. А может, ваш отец генерал или важный чин в Белом доме?

– Никак нет, сэр.

– Превосходно, Попинджей. Так чем занимается ваш отец?

– Он умер, сэр.

– Замечательно, Попинджей. Считайте, что вы вляпались по самую макушку, вам и с лопатой теперь не выбраться, ясно? А почему вы, кстати, Попинджей? Что это еще за фамилия такая – Попинджей? Вот уж не одобряю.

– Это у него такая фамилия, сэр, – объяснил полковнику лейтенант Шайскопф.

– Ладно, Попинджей, я еще повыдергаю вам, трус вонючий, руки и ноги, откуда они, зараза, растут, дайте только срок. Ну, Клевинджер, отвечайте ясно и коротко: что вы говорили или не говорили в сортире Йоссариану, и на каком основании?

– Слушаюсь, сэр. Я сказал, что вы не сможете меня обвинить…

– Ну что ж, начнем отсюда. Итак, на каком основании вы утверждали, что мы не сможем вас обвинить?

– Я не утверждал, что вы не сможете меня обвинить, сэр.

– Когда?

– Что «когда», сэр?

– Вы снова решили меня допрашивать?

– Никак нет, сэр. Виноват, сэр.

– Тогда отвечайте на вопрос. Когда вы не утверждали, что мы не сможем вас обвинить?

– Вчера поздно вечером в сортире, сэр.

– Это был единственный раз, когда вы так не утверждали?

– Никак нет, сэр. Я никогда этого не утверждал. А в сортире я просто сказал Йоссариану…

– Никто вас пока не спрашивает, что вы сказали Йоссариану. Мы спрашиваем, чего вы ему не говорили. Нас пока не интересует, что вы сказали, ясно?

– Так точно, сэр.

– А теперь пойдем дальше. Так что вы сказали Йоссариану?

– Я сказал ему, сэр, что вы не сможете признать меня виновным в тех преступлениях, которые на меня возводятся, и остаться верным делу…

– Какому еще делу? Вы очень мямлите.

– Не мямлите!

– Слушаюсь.

– И не забывайте «сэр», когда мямлите.

– Да помалкивайте же, Меткаф! А вы продолжайте.

– Слушаюсь, сэр, – промямлил Клевинджер. – Делу справедливости, сэр. Что вы не сможете…

– Справедливости? – изумленно переспросил полковник. – А что такое справедливость?

– Справедливость, сэр, это…

– Нет, Клевинджер, справедливость вовсе не это, – насмешливо сказал полковник и принялся стучать по столу в такт своим словам обрюзгшей ладонью. – Я тебе сейчас растолкую, что такое справедливость, сосунок. Справедливость – это молча коленом в пах, под покровом ночи с финкой на склад, где хранятся боеприпасы, снизу в челюсть и по башке нежданно, втихую. Удавить, чтобы победить. Справедливость сейчас – это жестокость и стойкость, которые помогают нам бить макаронников. Стрельба с бедра в любого врага. Понял, молокосос?

– Никак нет, сэр.

– А ты меня не сэрь!

– И добавляйте «сэр», когда не сэрите, – распорядился майор Меткаф.

Клевинджер был, разумеется, виновен, иначе ему не предъявили бы обвинений, а доказать это можно было, только признав его виновным, что судьи и сделали во исполнение своего патриотического долга. Ему определили меру наказания в пятьдесят семь штрафных маршей с полной выкладкой. Попинджея посадили для острастки под арест. А майора Меткафа отправили на Соломоновы острова хоронить мертвецов. И вот Клевинджер маршировал каждую субботу по пятьдесят минут перед зданием военной полиции, ощущая, что винтовка у него на плече наливается многотонной тяжестью.

Голова у него от всего этого шла кругом. Он видел много странного, но самой странной была для него ненависть – непреклонная, откровенная, остервенелая ненависть, неугасимо мерцавшая в узких, словно прорезь прицела, глазах его судей на глянцевито застывших, как маски мстительной злобы, лицах. Это открытие ошеломило Клевинджера. Им хотелось его растерзать. Трое вполне взрослых людей так ненавидели молодого парня, что желали ему смерти. Их ненависть воспламенилась еще до его появления в училище, полыхала, пока он учился, и не угасла с его отъездом – они люто лелеяли ее, будто заветную драгоценность, и сообща, и поодиночке.

Накануне суда Йоссариан всячески его предостерегал.

– Ты обречен, парень, – сказал он. – Они ненавидят евреев.

– Так я-то не еврей, – удостоверил Клевинджер.

– А это неважно, – предрек Йоссариан – и оказался прав. – Им все люди поперек горла.

От их ненависти хотелось отпрянуть, как от слепящей тьмы. Эти трое носили ту же форму, что и Клевинджер, говорили на его языке, жили там же, где он, однако, вглядевшись в их безжалостные лица, сведенные судорогой непреложной враждебности, он внезапно понял, что нигде на свете – ни во вражеских танках, подлодках и самолетах, ни в укрытиях за пулеметными щитками или у артиллерийских орудий, ни среди знаменитых зенитчиков из дивизии Германа Геринга, ни в мюнхенских пивных, где собираются за кружкой пива поганые потатчики фашизма, – словом, нигде в мире не найдутся люди, которые будут ненавидеть его сильнее, чем эти.

Глава девятая
Майор Майор Майор Майор

Майор Майор Майор Майор появился на свет с великим трудом.

Подобно Миниверу Чиви из стихотворения Робинсона, тосковавшему по минувшей эпохе, он родился слишком поздно – ровно на тридцать шесть часов позже, чем могла выдержать, без ущерба для здоровья, его матушка, кроткая и хворая женщина, настолько изможденная полуторасуточными родовыми муками, что у нее пропала всякая охота продолжать давний спор со своим мужем об имени нового младенца. А ее муж вышел в коридор с безулыбчивой решимостью человека, который точно знает, чего он хочет. Худой и долговязый, в массивных кожаных башмаках и плотном черном костюме, твердыми шагами приблизился он к дежурной сестре, недрогнувшей рукой заполнил свидетельство о рождении и с каменным лицом протянул ей заполненный бланк. Та молча взяла его и деловито ушла. Глядя ей вслед, он раздумчиво соображал, что у нее надето под халатом.

Когда он вернулся в палату, его жена обессиленно лежала под одеялом, похожая на дряблую репу – осунувшаяся, сморщенная, бесцветная, – и ее блеклое лицо казалось совершенно безжизненным. Она лежала возле внешней стены, у окошка с треснувшим, тусклым от въевшейся пыли стеклом. День был холодный и сумеречный, мутное небо истекало дождем. В других палатах белые как мел пациенты со старчески голубыми губами умирали без всяких проволочек. Отец новорожденного, прямой и мосластый, долго смотрел, стоя возле кровати, на свою жену.

– Я назвал мальчика Калебом, – помолчав, объявил он. – Твое желание исполнено. – Роженица не откликнулась, и он неспешно усмехнулся. Все у него было рассчитано до тонкости, ибо лежавшая в убогой палате женщина уже уснула и не узнала, что он ее обманул.

Столь бесславное начало породило в конце концов никудышного командира эскадрильи, который проводил большую часть своего рабочего дня на Пьяносе, подписывая официальные документы именем Вашингтона Ирвинга. Майор Майор предусмотрительно расписывался как Вашингтон Ирвинг не своим почерком, то есть левой рукой, надежно охраняемый от случайных соглядатаев ненавистной ему должностью да темными очками и фальшивыми усами – на тот случай, если кто-нибудь все же заглянет в целлулоидное палаточное окно, из которого какой-то воришка вырезал прямоугольную полосу. Эти два удара судьбы – рождение и повышение – были разделены тридцатью одним годом одиночества и неудач.

Майор Майор родился с незаурядным опозданием и заурядными способностями. Заурядность бывает врожденной, приобретенной и навязанной. Майору Майору достались все три. Он выделялся особой безликостью даже среди самых безликих людей, и при встрече с ним у всех ярко запечатлевалась в памяти его полнейшая бесцветность.

Помимо тройственной заурядности, судьба дала ему в удел тройное проклятие – матушку, отца и роковое сходство с Генри Фондой, – дала с рождения. Он еще и понятия не имел, кто такой Генри Фонда, а его уже постоянно подвергали нелестным сравнениям. Любой незнакомец мог пригвоздить его к позорному столбу этого сходства, и он сызмальства привык бояться людей, покаянно осуждая себя за то, что он не Генри Фонда. Ему было тяжко нести по жизни такое бремя, но сдаваться он даже не помышлял, унаследовав неистребимую стойкость от своего шутника отца.

А отец его, здравомыслящий и благочестивый человек, любил прилгнуть про свой возраст – так он представлял себе юмор. Это был фермер, долговязый и длиннорукий, богобоязненный, законопослушный, свободолюбивый и несгибаемый индивидуалист, убежденный, что государственная помощь кому-нибудь, кроме фермеров, подспудно сталкивает страну к социализму. Он проповедовал бережливость и неустанный труд, а распущенных женщин, которые ему отказывали, сурово осуждал. Все поля у него на ферме были отведены под люцерну, и он прекрасно кормился тем, что не засевал их. Правительство щедро платило ему за каждый бушель невыращенной люцерны. Чем больше люцерны он не сеял, тем больше денег получал – и бережливо вкладывал каждый незаработанный цент в покупку новых земель, чтобы не выращивать еще больше люцерны. Он трудился над этим успешливо и без устали. Долгими зимними вечерами он прилежно сидел дома, не починяя упряжь, и, едва прикорнув после обеда, спешил в поле, чтобы не засеять его как можно надежней. Он умело вкладывал деньги в землю и вскоре стал не выращивать больше люцерны, чем любой другой фермер в его округе. Соседи приходили к нему за советами, ибо он выколачивал из земли гораздо больше всех прочих, а значит, был мудр.

 

– Не посеешь – не пожнешь, – уверенно утверждал он.

– Воистину так, – скрепляли соседи.

Этот благочестивый фермер истово приветствовал экономию государственных средств, пока правительство исправно выполняло свой священный долг по закупке у фермеров всей выращенной ими люцерны, которая была никому не нужна, или по оплате всей не выращенной ими люцерны, которую они могли вырастить на своих полях. С гордой независимостью отвергал он закон о пособии безработным и никогда не уставал выклянчивать, выпрашивать, выцыганивать или вымогать все, что возможно, у кого было можно, ибо взывать к людям о своих богоугодных нуждах он мог всегда и везде.

– Господь Бог дал нам, добрым фермерам, две могучие длани, дабы загребали мы ими обеими все что можно, – вдохновенно провозглашал он со ступеней суда или перед дверьми магазинчика, принадлежащего концерну «Всеамериканская бакалейная торговля», поджидая, когда молоденькая вздорная кассирша, за которой он ухлестывал, выйдет с неизменной порцией жевательной резинки во рту на улицу, чтобы наградить его сварливым взглядом. – Если бы Господь наш не возжелал, дабы загребали мы, грешные, сколько сможем, – продолжал он, – нам не достались бы, его произволением, две добрые длани.

И присутствующие согласно бормотали:

– Воистину так.

Подобно кальвинистам, он верил в предопределение и без труда провидел, что любые несчастья, кроме его собственных, ниспосланы людям Господом. Он курил и выпивал, а из бесед особенно ценил мудрые и глубокие, приправленные добрым юмором, особенно свои собственные, особенно когда он врал, ради доброй шутки, про свой возраст или шутил насчет Господа Бога и затяжных родов своей жены. Шутка про роды жены и Господа заключалась в том, что Бог сотворил за шесть дней весь мир, а его жена тужилась целых полтора дня, чтобы произвести на свет одного-единственного майора Майора. Человек нестойкий просто промаялся бы на его месте эти полтора дня в больничном коридоре, а человек непоследовательный успокоился бы на полумере вроде Майера Незамайера или Майера Шмайера или, к примеру, дал бы сыну позорно куцее имя Майер Майер, чтобы крохоборно увековечить в нем себя и свой род, – да не на того напали: он ждал этого счастливого случая четырнадцать лет и не собирался его упустить. Тут наступало время для его коренной, как он считал, шутки. «Счастливый случай, он счастливый и есть: проморгай – и случаю настанет кончина». Эту шутку он повторял при каждом удобном случае.

А для его сына первая издевательская шутка судьбы – врожденное сходство с Генри Фондой – положила начало нескончаемой череде издевательских шуток, превративших его жизнь в горестное и унылое существование. Имя, данное отцом новорожденному, стало второй издевательской шуткой. О ней никто не знал, кроме его отца, пока сын не дорос до детского сада. При записи в детский сад имя открылось, и последствия были самые ужасные. Эта новость убила его матушку, которая потеряла волю к жизни, зачахла и скончалась, что очень воодушевило его отца, давно решившего жениться на кассирше из бакалейного магазина, если она по-прежнему будет проявлять строптивость, однако вовсе не уверенного, что ему удастся спровадить с фермы жену без приличного денежного пособия или хорошей взбучки.

Ребенок выжил, но с трудом. Известие, обрушенное на него взрослыми в столь нежном возрасте, пристукнуло его и навсегда ошеломило – известие, что он вовсе не Калеб Майер, как его звали с рождения и как он привык думать о себе сам, а какой-то совершенно неведомый ему Майер Майер Майер Майер, про которого у них никто никогда даже слыхом не слыхивал. Ребятишки-приятели – а их и раньше-то было немного – навсегда отшатнулись от него, с детства приученные сторониться чужаков, не говоря уже о чужаке, который много лет их надувал, выдавая себя не за того, кем был. Никто не хотел иметь с ним дела. У него стали заплетаться ноги и все валилось из рук. С робкой надеждой относился он к любому новому знакомству, но надежды его никогда не сбывались. Он отчаянно нуждался в друге, а поэтому был обречен на одиночество. Постепенно он превратился в долговязого, неуклюжего, чудаковатого и мечтательного юношу с застенчивым взглядом и неуверенной, легко расцветающей на нежных губах улыбкой, которая мгновенно усыхала при очередной неудаче или обиде.

Он слушался старших, которые терпеть его не могли. Он делал все, к чему они его призывали. Они призывали его семь раз отмерить, прежде чем отрезать, и он отмерял. Они призывали его никогда не откладывать на завтра то, что можно было сделать вчера, и он не откладывал. Они призывали его почитать отца своего и мать, и он почитал. Они призывали его не убивать, и он не убивал – до войны. Потом его призвали в армию, чтобы убивать, и он убивал. Он безропотно подставлял при необходимости другую щеку и неизменно поступал с ближними так, как ему хотелось, чтобы поступили с ним. Когда он творил милостыню, его левая рука не знала, что делает правая. Ни единого раза не упомянул он всуе имя Господа Бога своего, не пожелал жены ближнего или осла его. Он любил ближних и даже никогда не лжесвидетельствовал против них. Старшие терпеть его не могли, потому что он был вопиюще инаковерующий или дерзостно более правоверный, чем они.

Поскольку ему не удавалось хорошо пожить, он хорошо учился. В университете своего штата он занимался так серьезно, что гомосексуалисты считали его интеллектуалом, а интеллектуалы – гомосексуалистом. Он специализировался в английской истории, и это не прошло ему даром.

– Английская история? – разгневанно изумился сенатор их штата с густой серебряной гривой и сомнительной репутацией. – А почему не американская? Может, он думает, что она хуже других?

Незадачливый студент мигом переключился на американскую литературу, но ФБР уже внесло его в списки неблагонадежных. На захолустной ферме, которую он считал своим домом, жило шесть человек и шотландский терьер, причем пятеро из них, не считая терьера, оказались агентами ФБР. Вскоре они собрали на него достаточно компрометирующих материалов, чтобы сделать с ним все, что угодно. А угодно им было призвать его в армию рядовым – ничего лучшего они придумать не сумели, – где через четыре дня он стал майором, чтобы конгрессмены, у которых ни на что другое не хватало ума, могли бегать взад-вперед по улицам Вашингтона, округ Колумбия, с возгласами «Кто произвел новобранца в майоры? Кто произвел новобранца в майоры?».

А произвела его в майоры счетно-решающая машина фирмы «Ай-Би-Эм», с почти таким же благочестивым чувством юмора, как у его отца. Решив, что слово «Майер», повторенное к тому же четыре раза, – это просто ляпсус нерадивого писаря из призывной комиссии, который по небрежности исказил звание новоиспеченного офицера – майор, – а имя вставить забыл, она посчитала не слишком-то важным, как будет зваться человек, посылаемый на убой, и нарекла его воинским званием. Таким образом, урожденный Майер Майер Майер Майер машинально стал майором по имени Майор Майор Майор.

Когда началась война, он все еще был покладистым и послушным. Его призвали в армию рядовым, и он покорно подчинился. Его призвали перейти в летное училище, и он почтительно повиновался, а накануне, в три часа утра, уже безропотно месил босыми ногами ледяную грязь, стоя в строю перед здоровенным воинственным сержантом, который угрожающе сообщал новобранцам, что он может выбить к такой-то матери дух из любого салажонка в своем подразделении и готов подтвердить слова делом хоть сейчас. Всего за несколько минут до этого новобранцев из его взвода растолкали подхватистые капралы и приказали им собраться у административной палатки. С неба лило. Новобранцы выстроились, где было указано, в гражданской одежде, которую надели на себя три дня назад, когда уходили в армию. Тех, кто немного задержался в своих промозгло-темных палатках, чтобы торопливо обуться, отправили разуваться, и теперь они стояли босые в ледяной, раздрызганной их ногами грязи под беспощадным взглядом воинственного сержанта, который утверждал, что может выбить к такой-то матери дух из любого салажонка в своем подразделении. Им не захотелось с ним спорить.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru