Так. Пришпилим-ка этого молодца, а? Где грифель мой.{182} Уста ее в лобзанье. Нет. Надо, чтоб были двое. И склей их вместе. Уста к ее лобзающим устам.
Его губы ловили и лобзали бесплотные губы воздуха: уста к тому, чем породила. Иила, лоно всех могила. Уста округлились, но выпускали одно дыхание, бессловесно: ооиииаа: рев рушащихся водопадом планет, шарообразных, раскаленных, ревущих: прочь-прроочь-прроочь-прроочь. Бумаги мне. Деньги, разрази их. Письмо старины Дизи. Вот. Благодарю за предоставленную возможность оторвать свободный клочок. Повернувшись к солнцу спиной и низко склонившись к каменному столу, он принялся строчить слова. Второй раз забываю взять чистые бланки в библиотеке.
Тень его лежала на скале, над которою он склонился, оканчиваясь. А почему не бесконечна, не до самой дальней звезды? Они темны там, за пределами света, тьма в свете светит, дельта Кассиопеи, миры. Мое «я» сидит здесь с ясеневым жезлом жреца, в заемных сандалиях, днем возле свинцово-серого моря, незримо, в лиловой ночи движется под эгидою загадочных звезд. Я отбрасываю от себя эту оконеченную тень, неотменимый антропоконтур, призываю ее обратно. Будь бесконечна, была бы она моей, формой моей формы? Кто здесь видит меня? Кто прочтет где-нибудь и когда-нибудь слова, что я написал? Значки по белому полю. Кто-нибудь и кому-нибудь твоим самым сладкозвучным голосом. Добрый епископ Клойнский извлек храмовую завесу из своей пасторской шляпы: завесу пространства с цветными эмблемами, вышитыми по ее полю.{183} Постой, подумай. Цветные на плоском: да, именно. Я вижу плоское, а мыслю расстояние, вблизи, вдали, а вижу плоское, на восток, сзади. Ага, понятно! Внезапно падает и застывает в стереоскопе. Щелк – и весь фокус. Вам кажутся темными мои слова. Тьма в наших душах, этого вам не кажется? Сладкозвучней. Наши души, стыдом язвимые за наши грехи, еще теснее льнут к нам, как женщина, льнущая к возлюбленному, теснее, еще теснее.
Она доверяется мне, у нее нежная рука, глаза с длинными ресницами. Куда только, шут меня возьми, я тащу ее за завесу? В неотменимую модальность неотменимой зримости. Она, она, она. Что она? Дева у витрины Ходжеса Фиггиса{184} в понедельник, искала одну из тех алфавитных книг, что ты собирался написать. Ты в нее так и впился взглядом. Запястье продето в плетеную петлю зонтика. Живет в Лисон-парке, на чувствах и розовых лепестках, литературная дама. Рассказывай, Стиви{185}: просто уличная. Клянусь, она носит эти уродские пояса с резинками и желтые чулки, штопанные толстой шерстью. Поговори про яблочные пирожки, piuttosto[54]. И где твой разум?
Коснись меня. Мягкий взгляд. Мягкая мягкая мягкая рука. Я одинок здесь. О, коснись меня скорее, сейчас. Что это за слово, которое знают все?{186} Я здесь один, я тих. Я печален. Коснись же, коснись меня.
Он растянулся навзничь на острых скалах, засунув в карман карандаш и исписанный клочок, надвинув на глаза шляпу. Это в точности жест Кевина Игена, когда он устраивается вздремнуть, посубботствовать. Et vidit Deus. Et erant valde bona[55]. Алло! Бонжур, добро пожаловать, рады вам, как майским цветам.{187} Под ее укрытием сквозь павлиньих подрагиванье ресниц он глядел на южнеющее солнце. Тут как в раскаленной печи. Час Пана, полуденный отдых фавна. Средь соконалитых змеерастений, млекоточивых плодов, где широко раскинулись листья на бронзовоцветных водах. Боль далеко.{188}
Не прячь глаза и не скорби.
Взор его поскорбел над тупоносыми башмаками, быка обносками nebeneinander. Он сосчитал вмятины на покоробленной коже, в которой удобно гнездилась прежде нога другого. Нога, что мерно пристукивала по земле, неприятная мне нога. Ты был, однако, в восторге, когда башмачок Эстер Освальт{189} подошел тебе, знакомая девица в Париже. Tiens, quel petit pied![56] Верный друг, братская душа: любовь Уайльда, та, что назвать себя не смеет.{190} Теперь он бросит меня. А чья вина? Каков я есть. Каков я есть. Все или ничего.{191}
Длинными упругими петлями струился поток из озера Кок{192}, зелено-золотистым заполняя песчаные лагуны, набирая силу, струясь. Этак тросточка моя уплывет. Подожду. Нет, минует, ударяясь в низкие скалы, завиваясь в воронки, минуя. Давай лучше побыстрей с этим делом. Слушай: четырехсловная речь волн – сиссс суссс пыссс фес. Ярое дыхание вод средь морских змеев, вздыбленных коней, скал. Они плещутся в чашах скал: плеск – плям – плен: пленены в бочках. И, иссякая, речь их стихает. Они льются, журча, широко разливаясь, неся гроздья пены, распускающиеся цветы.
Он видел, как под закипающим приливом извиваются водоросли{193}, истомленно поднимая и колебля слабо противящиеся руки, задирая подолы, в шепчущих струях колебля и простирая вверх робкие серебристые ростки. День за днем, ночь за ночью, захлестнуты – вздымаются – опадают вновь. Боже, они устали; и под шепот струй к ним, вздыхают. Святому Амвросию{194} внятны были эти вздохи волн и ветвей, ждущих, жаждущих исполнения своих сроков: diebus ас noctibus iniurias patiens ingemiscit[57]. Без цели собраны, без пользы отпущены: склонятся вперед – вернутся назад: ткацкий станок луны. Как они, истомленная, под взглядами любовников, сластолюбивых мужчин, нагая женщина, сияющая в своих чертогах, влачит она бремя вод.
Там будет саженей пять. Отец твой спит на дне морском{195}, над ним саженей пять. В час, он сказал. Найден утопленник. Полный прилив на Дублинской отмели. Гонит перед собой наносы гальки, случайные ракушки, широкие стаи рыбы. Труп, выбеленный солью, всплывает из отката, покачивается к берегу, едет-едет сам-сам, самец. Вон он. Цепляй живо. Хотя над ним волны сомкнулись очертанья. Готово, наш. Полегче теперь.
Мешок трупных газов, сочащийся зловонной жижей. Стайка мальков, отъевшихся на рыхлом лакомстве, стрелой вылетает через щели его застегнутой ширинки. Бог стал человеком человек рыбой рыба гагарой гагара перинной горой{196}. Дыханьями мертвых дышу я живой, ступаю по праху мертвых, пожираю мочой пропитанную требуху от всех мертвых. Мешком переваленный через борт, он испускает смрад своей зеленой могилы, лепрозная дыра носа храпит на солнце.
Морской сюрприз, соль высинила карие глаза. Морская смерть{197}, мягчайшая из всех, ведомых человеку. Древний отец Океан.{198} Парижский приз – остерегайтесь подделки. Рекомендуем проверить. Мы получили огромное удовольствие.
Ступай. Пить хочется. Собираются облака. А тучи где-нибудь есть, нет? Гроза.{199} Сверкая, он низвергается, гордая молния разума,{200} Lucifer, dico, qui nescit occasum[58]. Нет. В шляпе, с посохом бреду, башмаки стучат.{201} Его-мои башмаки. Куда? В закатные земли, в страну вечернюю. Вечер обретет себя.
Он взял тросточку за эфес, сделал ею легкий выпад, еще в нерешительности. Да. Вечер обретет себя во мне – без меня. Все дни приходят к концу. Кстати, на той неделе, когда там во вторник самый длинный день. Несет нам радость новый год, о мать, тарам-пам-пам.{202} Благородному поэту Лаун-Теннисону. Già[59]. Старой желтозубой ведьме. И мсье Дрюмону, благородному журналисту. Già. А зубы у меня совсем плохие. Почему, интересно? Пощупай. Этот тоже шатается. Скорлупки. Надо бы, наверно, к зубному на эти деньги, а? И тот. Беззубый Клинк, сверхчеловек.{203} Почему это, интересно, или, может, тут что-то кроется?
Платок мой. Он забрал. Помню. А я назад не забрал?
Рука тщетно пошарила в карманах. Нет, не забрал. Лучше другой купить.
Он аккуратно положил сухую козявку, которую уколупнул в носу, на выступ скалы. Желающие пусть смотрят.
Позади. Кажется, кто-то есть.
Он обернулся через плечо, взирая назад. Пронося в воздухе высокие перекладины трех мачт, с парусами, убранными по трем крестам салингов, домой, против течения, безмолвно скользя, безмолвный корабль.
Мистер Леопольд Блум с удовольствием ел внутренние органы животных и птиц. Он любил жирный суп из гусиных потрохов, пупки с орехами, фаршированное сердце, печенку, поджаренную ломтиками в сухарях, жареные наважьи молоки. Всего же больше любил он бараньи почки на углях, которые оставляли во рту тонкий привкус с отдаленным ароматом мочи.
Почки не выходили из головы у него, пока он, стараясь тихо ступать, собирал для нее завтрак на горбатом подносе. На кухне было прохладно, даже зябко, хотя за окном стояло летнее погожее утро. Это как-то еще разжигало аппетит.
Уголь в очаге разгорался.
Хлеб с маслом: еще ломтик – три, четыре – и хватит. Она не любит, когда гора на тарелке. Хватит. Отойдя от подноса, он снял с полки чайник и поставил на огонь сбоку. Чайник сел тусклой глыбой, выставив торчком хобот. Скоро поспеет. Хорошо. Во рту сухо.
Кошка ходила на прямых лапах вокруг ножки стола, хвост кверху.
– Мррау!
– А, вот ты где, – сказал мистер Блум, оборачиваясь от очага.
Кошка мяукнула в ответ и продолжала путь вокруг ножки, ступая на прямых лапах, мяукая. Вот так же она разгуливает по моему письменному столу. Мурр. Почеши за ушком. Мурр.
Мистер Блум с добродушным интересом поглядел на черное гибкое существо. Ладный вид: шерстка гладкая и блестит, белая пуговка под хвостом, глаза зеленые, светятся. Он нагнулся к ней, упершись ладонями в колени.
– Молочка киске!
– Мррау! – громко мяукнула она.
Говорят, они глупые. Они понимают, что мы говорим, лучше, чем мы их понимаем. Вот эта все что хочет поймет. И злопамятная. Интересно, каким я ей кажусь. Вышиной с башню? Нет, она ведь может на меня вспрыгнуть.
– А цыплят боится, – поддразнил он ее. – Боится цып-цыпочек. В жизни не видал такой глупой киски.
Жестокая. Это у них в природе. Странно, что мыши при этом не пищат. Как будто им нравится.
– Мгррау! – мяукнула она громче.
Глаза ее, жадные, полуприкрытые от стыда, моргнули, и жалобно, протяжно мяукнув, она выставила свои молочно-белые зубки. Он видел, как сужаются от жадности черные щелки ее зрачков, превращая глаза в зеленые камешки. Подойдя к шкафу, он взял кувшин, свеженаполненный разносчиком от Ханлона, налил на блюдце теплопузырчатого молока и осторожно поставил блюдце на пол.
– Мяв! – взвизгнула она, кидаясь к еде.
Он смотрел, как металлически поблескивают ее усы в тусклом свете и как, трижды примерившись, она легко принялась лакать. Правда или нет, что, если усы подрезать, не сможет охотиться. Почему бы? Может, кончики светят в темноте. Или служат как щупики, возможно.
Он слушал, как она лакает. Яичницу с ветчиной не стоит. В такую сушь яйца нехорошо. Хочется свежей, чистой воды. Баранью почку у Бакли сегодня тоже не стоит: четверг. Обжарить в масле – и с перчиком. Лучше свиную почку у Длугача. Пока чайник не закипел. Она лакала все медленней, потом вылизала блюдце. Почему у них языки такие шершавые? Лакать удобней, сплошь пористые, в дырочках. Ничего она тут не слопает? Он поглядел кругом. Ничего.
Тихо поскрипывая подошвами, он поднялся по лестнице в переднюю и стал у дверей спальни. Может, она захочет чего-нибудь повкусней. Обычно предпочитает небольшие бутербродики утром. Но все-таки – вдруг.
Он проговорил негромко, стоя в пустой передней:
– Я схожу за угол. Через минуту вернусь.
Услышал звуки своего голоса, добавил:
– Тебе чего-нибудь не захватить к завтраку?
Мягкий и сонный голос пробормотал в ответ:
– Нне.
Нет. Ничего не хочет. Затем послышался глубокий парной вздох, еще мягче, это она повернулась в постели, и разболтанные медные кольца звякнули. Надо, чтоб подтянули. Жаль. Из Гибралтара, неблизкий путь. Совсем забыла испанский, и ту малость, что знала. Интересно, сколько папаша за нее заплатил. Фасон старинный. Ах да, конечно. С губернаторского аукциона. По знакомству. По части денег старина Твиди кремень. Да, сэр. Было дело под Плевной. Я вышел из рядовых, сэр, и горжусь этим. Но все-таки хватило ума провернуть дельце с марками. Проявил дальновидность.
Рука его сняла шляпу с крючка над толстым пальто с его монограммой и над ношеным плащом с распродажи забытых вещей. Марка: картинка, а сзади клей. Наверняка из офицеров многие этим промышляют. Что говорить. Пропотевшее клеймо на дне шляпы молча сообщило ему: Плестоу, шляпы-лю. Он заглянул воровато за кожаный ободок. Белая полоска бумаги. Надежное место.
На крыльце он ощупал брючный карман: тут ли ключ. Нету. В тех, что оставил. Надо бы взять. Картофелина{205} на месте. Гардероб скрипит. Не стоит ее тревожить. Была совсем сонная. Он притянул дверь к себе, осторожно, еще чуть-чуть, пока защитная полоска внизу не прикрыла порожек усталым веком. На вид закрыто. Обойдется до моего прихода.
Он перешел на солнечную сторону, минуя открытый люк погреба в семьдесят пятом доме. Солнце приближалось к шпилю церкви Святого Георгия. Похоже, день будет жаркий. Когда в этом черном, особенно чувствуешь. Черное проводит, отражает (а может, преломляет?) тепло. Но в светлом костюме никак нельзя. Не пикник. От ощущения блаженного тепла глаза его часто жмурились. Фургон из пекарни Боланда лотки наш насущный но ей вчерашний больше по вкусу пироги горячая хрустящая корочка. Чувствуешь себя помолодевшим. Где-нибудь на востоке, вот таким утром, пуститься в путь на заре. Будешь двигаться впереди солнца – выиграешь у него день. А если все время так, то в принципе никогда не постареешь ни на один день. Идешь вдоль берега, в незнакомой стране, подходишь к городским воротам, там стража, тоже какой-нибудь служака с усищами старины Твиди опирается на этакую длинную пику. Бродишь по улицам под навесами. Головы прохожих в тюрбанах. Темные пещеры лавок, где торгуют коврами, внутри здоровенный турок, Свирепый турка, сидит, поджавши ноги, покуривая витой кальян. Крики разносчиков. Для питья вода с укропом, шербет. Слоняешься целый день. Можешь повстречать парочку грабителей. Ну и что, повстречаешь. Солнце к закату. Тени мечетей между колонн; мулла со свитком в руках. Дрожь по деревьям, сигнал, вечерняя свежесть. Прохожу дальше. Гаснущее золотое небо. Мать на пороге хижины. Зовет детишек домой на своем темном наречии. Из-за высокой стены звуки струн. Луна в ночном небе, лиловая, как новые подвязки у Молли. Звуки струн. Слушаешь. Девушка играет на этом инструменте, как же он называется, цимбалы. Идешь дальше.
А может быть, там все и не так. Начитался этой ерунды: по следам солнца{206}. С сияющим солнцем на титуле. Он усмехнулся самодовольно. Как сказал Артур Гриффит про ту заставку над передовицей во «Фримене»: солнце гомруля восходит на северо-западе из переулка за Ирландским банком. Он длил усмешку. В духе еврейских острот: солнце гомруля восходит на северо-западе.{207}
Он приблизился к пивной Ларри О’Рурка. Из-под решетки погреба плыли влажные испарения портера. Через раскрытые двери бара несло имбирем, бросовым чаем и бисквитной трухой. Но заведение стоящее: как раз у трамвайного кольца. Скажем, Маколи там подальше: гиблое место. А если бы провели линию вдоль Северной окружной, от скотного рынка к набережным, цена тут же бы подскочила.
Лысая голова над занавеской. Прижимист старый пройдоха. Насчет рекламы с ним бесполезно. Что ж, в своем деле ему видней. Вон он, наш бравый Ларри, без пиджака, прислонясь к мешкам с сахаром, созерцает, как прислужник в фартуке орудует с ведром и шваброй. Саймон Дедал его отлично копирует, как он щурит свои глазенки. Знаете, я вам что скажу? Что же, мистер О’Рурк? Знаете, для японцев русские – только закуска к завтраку.
Стоп, надо перекинуться парой слов: может, про похороны. Бедняга Дигнам, вы уже слышали, мистер О’Рурк?
Сворачивая на Дорсет-стрит, он бодро окликнул в дверь:
– День добрый, мистер О’Рурк.
– Добрый день, добрый день.
– Хорошая погодка, сэр.
– Ничего не скажешь.
Откуда у них деньги берутся? Наезжают рыжаки-прислужники из графства Лейтрим, моют стаканы да сливают опивки в погребе. И вдруг, любуйтесь, он уже процветает, как новый Адам Финдлейтер или Дэн Таллон. А еще учесть конкуренцию. Повальная жажда. Неплохая головоломка: пересечь Дублин и не натолкнуться на кабак. Тут просто так не скопишь. Может, с пьяных имеют. Принес три, записал пять. Ну и что это? Там бобик, тут бобик[60], одни крохи. А может, на оптовых заказах. Стакнется с агентом поставщиков. Ты босса своего обработай, а навар пополам, идет?
Сколько он может взять за месяц на портере? Скажем, сбыл десять бочек. Скажем, он имеет десять процентов. Какие там десять. Пятнадцать. Он проходил мимо школы Святого Иосифа. Галдят, сорванцы. Окна настежь. Свежий воздух помогает запоминать. И хором полезно. Эйбиси дифиджи килумен опикью эрэстэ видаблью. Это мальчишки там? Да. Иништерк. Инишарк. Инишбоффин. Зубрят свою смехографию. Мою. Горы Блум.{208}
Он остановился перед витриной Длугача, глядя на связки колбас, копченых и кровяных, темных и светлых. Пятнадцать помножить на. Цифры, ускользая, вертелись в его мозгу: он недовольно прогнал их. Глянцевитые кольца, туго начиненные мясом, насыщали его взгляд, и он безмятежно вдыхал пряный и парной запах вареной свиной крови.
Почка сочила кровь на блюдо с рисунком из ивовых ветвей: последняя. Он стоял у прилавка следом за соседской прислугой. Возьмет ее или нет? Она вычитывала по пунктам, держа в руке списочек. Руки потрескались: от стирки. И полтора фунта сосисок Денни. Взгляд его приковали мощные бедра. Вудс его фамилия. Чем занимается неизвестно. Жена уже старовата. Свежая кровь. Ухажеров не разрешают. Руки крепкие. Выбивала ковер на веревке. Серьезно выбивала, я вам скажу. Юбка сбилась на сторону, взлетала с каждым ударом.
Хореглазый свинопродавец свертывал низку сосисок толстыми, розовыми, как сосиски, пальцами. Эк тугомяса, что телка откормленная в стойле.
Он взял один листок из лежавшей стопки. Образцовая ферма в Киннерете, на берегу Тивериадского озера. Можно создать идеальный зимний санаторий. Мозес Монтефиоре{209}, я так и думал. Усадьба обнесена стеной, в смутной дымке пасущиеся стада. Он отставил от себя листок: интересно; прочесть повнимательней, пасущиеся стада в дымке, листок похрустывал. Молоденькая белая телочка. Бывало, поутру на скотном рынке{210}: ревут быки, клейменые овцы в загонах, шлепается навоз, скотоводы чавкают по грязи в кованых сапогах, держа неошкуренные прутья, похлопывают скотину по мясистым задам, гляди – первый сорт. Он заставлял себя невозмутимо держать листок, обуздывая волю и чувства, устремив в точку кроткий застывший взор. Юбка сбилась, взлетала каждый раз – рраз – рраз.
Свинопродавец захватил два листа из стопки, завернул первосортные сосиски, осклабил медную рожу.
– Пожалте, мисс.
С дерзкой ухмылкой она протянула ему монету в своей мощной руке.
– Благодарим, мисс. Сдача шиллинг три пенса. А вам, сэр?
Мистер Блум, не мешкая, показал. Догнать и пойти за ней, если недалеко еще, следом за колыхающимися окороками. Недурно, как первая утренняя картинка. Да поживей ты, тьфу. Куй железо, пока горячо. Она вышла из лавки, постояла на ярком солнце и двинулась ленивой походкой направо. Он вздохнул, выпустив воздух через нос: они никогда не понимают. Руки огрубели от стирки. И на ногах ногти с наростами. Изодранная темная власяница защищает все подступы. Укол от ее равнодушия разгорелся в груди у него до слабого наслаждения. Не тебе, другому: какой-то констебль на досуге тискал ее на Экклс-лейн. Они любят, когда есть за что подержаться. Первосортные сосиски. Ах-ах, я заблудилась, о мистер полисмен.
– Три пенса, сэр.
Рука его приняла влажную мякоть и опустила в боковой карман. Затем выудила из брючного кармана три монетки и положила на резиновые пупырышки. Они полежали миг, были мигом подсчитаны и мигом отправлены, одна за другой, в ящик кассы.
– Спасибо, сэр. Заходите.
Лисьи глазки, благодаря его, метнули испытующую искорку. Мистер Блум почти сразу же отвел взгляд. Нет – лучше не стоит – в другой раз.
– Всего доброго, – произнес он, уходя.
– Всего доброго, сэр.
Ни следа. Скрылась. Ну и ладно.
Он зашагал обратно по Дорсет-стрит, углубившись в чтение. Агендат Нетаим – товарищество плантаторов.{211} Приобрести у турецкого правительства большие песчаные участки и засадить эвкалиптовыми деревьями. Дают отличную тень, топливо и строительный материал. Апельсиновые плантации и необъятные дынные бахчи к северу от Яффы. Вы платите восемьдесят марок, и для вас засаживают дунам земли маслинами, апельсинами, миндалем или лимонами. Маслины дешевле: для апельсинов нужно искусственное орошение. Ежегодно вам высылаются образцы урожая. Вас вносят в книги товарищества в качестве пожизненного владельца. Можете уплатить наличными десять, потом годичные взносы. Берлин W 15, Бляйбтройштрассе, 34.
Не выйдет. Но что-то есть в этом.
Он видел стадо в знойной серебристой дымке. Пыльные серебристые маслины. Долгие безмятежные дни: уход за деревьями, сбор плодов. Маслины, кажется, кладут в банки? Дома несколько осталось, от Эндрюса. Молли сперва плевалась, теперь входит во вкус. Апельсины в папиросной бумаге укладывают в ящики. Другие цитрусы так же. Цитроны.{212} Интересно, там ли еще бедняга Цитрон, на Сент-Кевин-пэрейд. И Мастянский со своей цитрой. Славные у нас были вечера. Молли в плетеном кресле Цитрона. Приятно взять в руки, плод восковой, прохладный, подержишь, поднесешь к носу и вдохнешь аромат. Такой густой, сладкий, одуряющий аромат. Всегда такой же, из года в год. И по хорошей цене идут, Мойзел мне говорил. Арбьютес-плейс, Плизентс-стрит; добрые старые времена. Он говорил, нельзя ни малейшего изъяна.{213} Проходят весь этот путь: Испания, Гибралтар, Средиземное море, Ближний Восток. Штабеля ящиков в Яффе на набережной, клерк их вычеркивает в гроссбухе, грузчики в замасленных робах таскают. Вон этот, какбишьего, выходит от. Как ваши де? Не смотрит. Одна скука, когда встречаешь шапочного знакомца. Спина как у того норвежского капитана.{214} Интересно, еще раз встречу его сегодня? Поливалка. Накликать дождь. На небеси и на земли.
Облако начало закрывать солнце: медленно, больше и больше, целиком. Серое. Вдалеке.
Нет, там не так. Бесплодный, голый, пустынный край. Вулканическое озеро, мертвое море: ни рыбы, ни водорослей, глубокая впадина в земле. Ветру не всколыхнуть эти воды, свинцово-серые, с ядовитыми испарениями. Это называется дождь серный; города долины – Содом, Гоморра, Едом.{215} Мертвые имена. Мертвое море в мертвой стране, седой, древней. Древней сейчас. Она кормила древнейшее, изначальное племя. Сгорбленная старуха перешла улицу у лавки Кэссиди, цепко сжимая в когтях бутылку. Древнейший народ. Скитался в дальних краях, по всей земле, из плена в плен, плодясь, умирая, рождаясь повсюду. Земля же его лежит там. И больше не может уже родить. Мертва – старушиная – седая запавшая пизда планеты.
Запустение.
Седой ужас опалил его плоть. Сложив листок, сунув его в карман, он повернул на Экклс-стрит, торопясь домой. Холодная маслянистость ползла по его жилам, леденя кровь; годы одевали его в соляной покров. Что же, такие мои дела. Ранняя рань, а на уме дрянь. Не с той ноги встал. Надо снова начать упражнения по Сэндоу.{216} Стойку на руках. Кирпичные бурые дома в пежинах. Восьмидесятый так и пустует. Почему бы? Всего двадцать восемь фунтов по оценке. Тауэрс, Баттерсби, Норт, Макартур: все окна первого этажа в билетиках. Нашлепки на больном глазу. Вдохнуть теплый парок от чайника, дымок от масла на сковородке. Подойти поближе к ней, полнотелой, в теплой постели. Да, да.
Стремительные жаркие лучи солнца примчались от Беркли-роуд, проворные, в легких сандалиях, по просиявшему тротуару. Вон она, вон она стремится навстречу мне, девушка с золотыми волосами по ветру.
Открытка и два письма на полу в прихожей. Он, наклонившись, поднял. Миссис Мэрион Блум.{217} Стремительный ритм сердца резко упал. Дерзкий почерк. Миссис Мэрион.
– Польди!
Войдя в спальню, он полуприкрыл глаза и, двигаясь сквозь теплый и желтый сумрак, приблизился к ее растрепанной голове.
– Кому там письма?
Он поглядел на них. Маллингар. Милли.
– Письмо мне от Милли, – сказал он, следя за своим голосом, – а тебе открытка. И письмо тебе.
Он положил ее письмо и открытку на саржевое покрывало у сгиба ее колен.
– Тебе шторы поднять?
Подтягивая осторожно шторы до половины, он видел через плечо, как она глянула на конверт и сунула его под подушку.
– Хватит так? – спросил он оборачиваясь.
Она читала открытку, приподнявшись на локте.
– Посылка дошла уже, – сказала она.
Он не уходил; она отложила открытку и медленно, с блаженным вздохом, опять свернулась клубком.
– Давай-ка чай поскорей, – поторопила она. – Совсем горло пересохло.
– Чайник уже кипит.
Однако он задержался убрать со стула: полосатая нижняя юбка, нечистое мятое белье; и, взяв все в охапку, положил в ноги постели.
Когда он был уже на ступеньках, она окликнула:
– Польди!
– Что?
– Ошпарь заварной чайник.
Вполне закипел: пар валит из носика. Он ошпарил и сполоснул заварной чайник, насыпал четыре полные ложечки чаю и, наклонив большой чайник, залил чай водой. Поставив чай настояться, он отодвинул большой чайник в сторону и, вдавив сковороду прямо в жар угля, смотрел, как масло плавится и скользит по ней. Когда он развернул почку, кошка жадно мяукнула рядом с ним. Если ей давать много мяса, не будет мышей ловить. Говорят, они не едят свинину. Кошер. Он бросил ей окровавленную обертку и положил почку в шипящее масло. Перцу. Он взял щепотку из выщербленной рюмки для яйца, посыпал круговыми движениями.
Потом он распечатал письмо, скользнул глазами по всей странице. Спасибо – новая беретка – мистер Коклан – пикник на озере Оул – студент – приморские красотки{218} Буяна Бойлана.
Чай настоялся. Улыбаясь, он налил себе в свою чашку, имитация фарфора Кроун-Дерби, с приспособлением для усов. Подарок Милли-глупышки ко дню рождения. Тогда ей было всего пять лет. Нет, погоди: четыре. Принес ей бусики под янтарь, она тут же порвала. Опускал для нее в почтовый ящик сложенные листочки. Он улыбался, наливая чай.
О Милли Блум, ты мне мила, моя родная,
В тебя, как в зеркало, гляжусь, тебя желая.
Хоть ты бедна, хочу я быть с тобою рядом,
А не с той Кэти, что виляет толстым задом.{219}
Бедный старый профессор Гудвин. Конечно, слегка ку-ку. Но до того учтивый старичок. Провожал Молли с эстрады на старомодный манер. А это зеркальце в цилиндре.{220} В тот вечер Милли его притащила в гостиную. Ой, поглядите, чего было в шляпе у профессора Гудвина! Мы все смеялись. Женская натура уже тогда проявлялась. Такая была вострушка.
Он поддел почку вилкой, перевернул, потом поставил заварной чайник на поднос. Горб стал пружинить, когда он поднял поднос. Все взял? Бутерброды – четыре, сахар, ложечка, сливки. Так. Он направился с подносом наверх, продев большой палец в ручку чайника.
Толкнув дверь коленом, он вошел и поставил поднос на стул у изголовья постели.
– До чего же ты долго, – сказала она.
Медь задребезжала, когда она проворно приподнялась, упершись локтем в подушку. Он спокойно смотрел на ее полные формы и на ложбинку между мягких больших грудей, круглившихся в ночной рубашке, как козье вымя. Тепло, шедшее от ее тела, мешалось в воздухе с душистым запахом наливаемого чая.
Краешек распечатанного конверта торчал из-под примятой подушки. Уже уходя, он остановился поправить покрывало.
– А от кого письмо? – спросил он.
Дерзкий почерк. Мэрион.
– Да от Бойлана, – сказала она. – Должен программу принести.
– Что ты собираешься петь?
– La ci darem[61] с Дойлом{221}, – ответила она, – и «Старую сладкую песню любви»{222}.
Она пила чай, полные губы улыбались. Довольно затхлый дух от этих курений на другой день. Как тухлая вода от цветов.
– Может быть, приоткрыть окошко?
Отправляя в рот сложенный пополам тонкий ломтик, она спросила:
– А во сколько похороны?
– В одиннадцать, кажется, – ответил он. – Я еще не смотрел газету.
Следуя знаку ее пальца, он поднял за штанину ее грязные панталоны. Не то? Тогда серую перекрученную подвязку с чулком: подошва мятая, залоснилась.
– Да нет же, книжку.
Другой чулок. Нижняя юбка.
– Должно быть, упала, – сказала она.
Он поглядел по сторонам. Voglio e non vorrei[62]{223}. Интересно, правильно ли она произносит voglio. На кровати нигде. Завалилась куда-то. Он нагнулся и приподнял подзор. Упавшая книга распласталась на пузе ночного горшка в оранжевую полоску.
– Дай-ка мне, – сказала она. – Я тут отметила. Хотела одно слово спросить.
Сделав глоток из чашки, которую держала за неручку, и обтерев бесцеремонно пальцы об одеяло, она принялась водить по странице шпилькой, покуда не нашла слово.
– Метим что? – переспросил он.
– Вот это, – сказала она. – Что это значит?
Наклонившись, он прочел подле холеного ногтя на ее большом пальце.
– Метемпсихоз?
– Вот-вот. С чем это вообще едят?
– Метемпсихоз, – начал он, морща лоб, – это греческое. Из греческого языка. Это означает переселение душ.
– Ну и дичь! – оценила она. – А теперь скажи по-простому.
Он улыбнулся, искоса глянув в ее смеющиеся глаза. Все те же молодые глаза. Первый вечер после игры в шарады. Долфинс-барн. Он полистал замусоленные страницы. «Руби – краса арены». Ага, картинка. Свирепый итальянец с хлыстом. А это видно Руби краса чего там положено голая на полу. Милостиво дали прикрыться. «Злодей Маффеи остановился и с проклятиями отшвырнул прочь свою жертву». Всюду жестокость. Одурманенные звери. Трапеция в цирке Хенглера. Не мог смотреть, отвернулся. А толпа глазеет. Ты там надрывай силы, а мы животики себе надорвем. Их целые семьи. Вдалбливают им смолоду, они и метемпсихозят. Будто бы мы живем после смерти. Души наши. Будто душа человека, когда он умрет. Дигнама вот душа…
– Ты ее уже кончила? – спросил он.
– Да, – сказала она. – Совсем никакой клубнички. Она что, все время любила того, первого?
– Я даже не заглядывал. Хочешь другую?
– Ага. Принеси еще Поль де Кока.{224} Такое симпатичное имя[63].
Она подлила себе чаю, глядя сбоку на струйку.
Надо продлить ту книжку из библиотеки на Кейпл-стрит, а то напишут Карни, моему поручителю. Перевоплощение: вот то самое слово.
– Некоторые верят, – начал он, – что после смерти мы будем снова жить в другом теле и что уже жили раньше. Это называется перевоплощение. Что все мы уже жили раньше, тысячи лет назад, на Земле или на какой-то другой планете. Они считают, мы забыли про это. А некоторые говорят, будто помнят свои прошлые жизни.
Густые сливки вились витками у нее в чашке. Как бы ей лучше запомнить это слово: метемпсихоз. Хорошо бы пример. Пример.
Над кроватью «Купанье нимфы». Приложение к пасхальному номеру «Фотокартинок»: роскошный шедевр, великолепные краски. Как чай, до того как налили молока. Похожа на нее с распущенными волосами, только потоньше. За рамку отдано три и шесть. Она сказала: над кроватью будет красиво. Обнаженные нимфы – Греция – а вот и пример – все люди, что тогда жили.