С той минуты, когда я сошел на берег в Кьодже, судьба, казалось, решила испытывать меня. Но в Неаполе она улыбнулась мне и уже не оставляла без своего покровительства. Как видно из дальнейшего, Неаполь всегда был для меня благоприятен.
Я не остался неблагодарным доброму марторанскому епископу. Если он неумышленно и причинил мне зло, то его письмо к дону Дженнаро явилось источником всех моих последующих благ. Из Рима я написал ему.
Пока мы ехали по красивой Толедской улице, я был занят тем, что осушал слезы, и только при выезде из города обратил внимание на лица моих спутников. Рядом со мной сидел мужчина лет сорока-пятидесяти, приятной внешности и с некоторой живостью в глазах; зато напротив мой взор остановился на двух очаровательных лицах. Это были молодые и красивые дамы, очень тщательно одетые, с выражением одновременно и скромным, и открытым. Хотя подобное соседство было мне крайне приятно, на душе у меня оставалась тяжесть и я испытывал потребность в молчании.
До самого Аверзе никто не произнес ни слова, лишь кучер сказал, что ненадолго остановится там напоить мулов, и за краткостью сего времени мы даже не выходили из кареты. От Аверзе до Капуи мои спутники беседовали почти без передышки, а я – невероятное явление – ни разу не открыл рот. С удовольствием я слушал неаполитанский жаргон моего соседа и приятный говор обеих дам, которые оказались римлянками. Для меня было истинным подвигом провести пять часов в обществе двух очаровательных женщин и не сказать им хотя бы самого тривиального комплимента.
Приехав в Капую, где нам предстояло провести ночь, мы остановились на постоялом дворе. Нас поместили в комнате с двумя кроватями, как зачастую принято в Италии. Неаполитанец обратился ко мне: «Значит, я буду иметь честь спать с синьором аббатом». Сохраняя совершенно серьезное выражение, я ответил, что он может выбирать по своему желанию, даже если хочет распорядиться и по-иному. Одна из дам, как раз та, которая мне особенно понравилась, улыбнулась, и я счел это добрым предзнаменованием.
За ужином нас было пятеро, потому что, согласно обычаю, возница кормит своих путешественников и садится вместе с ними за стол. В поверхностном, как свойственно столь обыденным обстоятельствам, разговоре сохранялись благопристойность, остроумие и хороший тон. Любопытство мое возбудилось. После ужина я вышел и, найдя нашего возчика, спросил, кто такие мои спутники. «Этот синьор – адвокат, – отвечал он, – а одна из дам, не знаю, какая именно, – его супруга».
Возвратившись после этого в комнату, я из вежливости лег первым, чтобы дамы могли без стеснения разоблачиться, а утром встал прежде всех и не возвращался до тех пор, пока меня не позвали к завтраку. Нам подали отменный кофе, который я изо всех сил расхваливал, на что более привлекательная из дам обещала такой же в продолжение всего путешествия. После завтрака явился цирюльник, и адвокат стал бриться; закончив с ним, нахал предложил мне свои услуги, однако я отказался. Он пробормотал, что носить бороду неопрятно, и удалился.
Когда мы разместились в экипаже, неаполитанец заметил, что все цирюльники отличаются наглостью.
– Надо еще доказать, – заметила красавица, – действительно ли носить бороду нечистоплотно. Я думаю, этот цирюльник просто глуп.
– И к тому же, – сказал я, – разве у меня есть борода?
– По-моему, да, – ответила она.
– Дорогая жена, – сказал адвокат, – тебе лучше помолчать. Возможно, синьор аббат направляется в Рим, чтобы стать капуцином.
Его острота заставила меня рассмеяться, и я парировал тем, что у меня пропало такое желание при виде его супруги.
– О! Вы ошибаетесь, моя жена, наоборот, обожает капуцинов, и чтобы понравиться ей, вы должны изменить свои намерения.
Сии фривольные предметы повлекли за собой всякие другие. Так за приятной беседой мы провели весь день. Вечером остроумный и непринужденный разговор послужил нам возмещением отвратительного ужина, поданного в Гарильяно. Зародившееся во мне чувство усиливалось благодаря сердечности той, которая пробудила его.
На следующий день, как только мы разместились в экипаже, милая дама, обратившись ко мне, спросила, намереваюсь ли я задержаться в Риме до возвращения в Венецию. Я ответил, что, не имея никаких знакомств, опасаюсь остаться там в тоскливом одиночестве.
– У нас любят иностранцев, – возразила она. – Я не сомневаюсь, вы произведете отличное впечатление.
– В таком случае, мадам, надеюсь, вы позволите мне засвидетельствовать вам мое почтение.
– Вы окажете нам честь, – ответил за нее адвокат.
Я не сводил глаз с его очаровательной жены – она покраснела, но, казалось, не замечала моего пристального взгляда и продолжала беседу. День прошел не менее приятно, чем предыдущий. Мы остановились в Террачине, где нас поместили в комнате с тремя кроватями, двумя узкими и одной большой, стоявшей посредине. Естественно, что сестры должны были спать вместе и поэтому заняли широкую кровать. Они улеглись, пока мы с адвокатом беседовали, сидя к ним спиной.
Адвокат нашел свою постель по приготовленному уже ночному колпаку. Оставшаяся для меня стояла не далее одного фута от большой, я заметил, что предмет моих вожделений оказался с моей стороны, и без всякого самодовольства счел этот факт плодом не только чистой случайности.
Я потушил свет и лег, перебирая в голове мысли, в которых не смел признаться даже самому себе и которые тем не менее никак не мог отогнать. Напрасно призывал я сон. Едва различимый свет, позволявший видеть постель этой очаровательной женщины, не давал мне сомкнуть глаз. Кто знает, на что бы я решился в конце концов (я боролся с собой уже целый час), если бы не увидел вдруг, как она села на постели, осторожно спустила ноги, обошла кровать с другой стороны и легла к своему мужу, который, по всей видимости, продолжал мирно спать, потому что не было слышно никаких шорохов.
С чувством досады и отвращения призывал я к себе Морфея, а проснувшись на рассвете, увидел прекрасную непоседу на своем месте. Я встал и, поспешно одевшись, вышел, оставив всех погруженными в глубокий сон. Возвратился я только к самому отъезду. Адвокат и обе дамы уже ждали меня в экипаже.
Красавица моя томным голосом посетовала, что на сей раз я не отведал ее кофе. В ответ я лишь упомянул о пользе утренних прогулок и старательно избегал ее взгляда. Сделав вид, что у меня болят зубы, я погрузился в молчание.
Когда мы проезжали Пиперно, она нашла предлог, чтобы назвать мое недомогание притворным, и упрек был мне приятен, поскольку давал надежду на объяснение, к чему, несмотря на досаду, я столь стремился.
Всю вторую половину дня я продолжал молчать, и так до самой Сермонеты, где нам предстояло провести ночь. Мы приехали очень рано, день был превосходный, и синьора заявила, что охотно совершит небольшую прогулку. При этом она любезно попросила меня составить ей компанию. Я, естественно, согласился, тем более что хороший тон и не допускал отказа. Муж следовал за нами вместе с ее сестрой, но в достаточном отдалении. Как только мы отошли от них, я осмелился спросить, почему она решила, что моя зубная боль притворна.
– Откровенно говоря, – ответила она, – из-за того, как вдруг вы совершенно переменились ко мне и как старались ни разу за весь день не взглянуть на меня. Зубная боль не может помешать учтивому обращению, и оставалось только предположить, что она вымышлена. Однако же никто из нас не мог дать вам повод к столь внезапной перемене.
– И все же, мадам, должна быть какая-то причина, и вы искренни только наполовину.
– Ошибаетесь, сударь, я вполне откровенна, а если дала вам повод, то совершенно неумышленно. Сделайте милость, объясните, чем я вас обидела.
– Вовсе ничем. У меня ведь нет никакого права заявлять претензии.
– Но ваши права одинаковы с моими. В конце концов, вы пользуетесь теми же привилегиями, что и любой член добропорядочного общества. Говорите так же откровенно, как и я.
– Вы не знаете о причине или, вернее, делаете вид, что не знаете. Но, согласитесь, мой долг не позволяет говорить о ней.
– Прекрасно. Наконец-то все сказано. Однако если долг обязывает вас умолчать о причине вашей перемены, он в равной мере повелевает и не проявлять своих чувств. Деликатность требует иногда от воспитанного человека скрывать свои переживания. Конечно, это не всегда приятно, но зато, несомненно, всегда более достойно.
Мудрое сие рассуждение заставило меня покраснеть от стыда, и, признавая собственную вину, я поцеловал ее прекрасную руку.
– Я на коленях умолял бы простить меня, если бы не боялся скомпрометировать вас.
– Забудем это, – ответила она, и взгляд ее выражал совершенное прощение.
Опьяненный счастьем, вознесся я от печали к радости столь быстро, что за ужином адвокат отпускал бесчисленные остроты по поводу моих зубов и исцелившей меня прогулки.
На следующий день мы обедали в Веллетри, откуда отправились заночевать в Марино. Там, несмотря на большое скопление войск, нас поместили в двух маленьких комнатах и подали пристойный ужин.
Хотя полученное мною доказательство и было мимолетным, но зато сколь нежным и искренним! В экипаже наши глаза говорили не о многом, однако язык достигал вершин красноречия.
Адвокат рассказывал мне, что едет в Рим по делам духовенства и остановится там у своей тещи, встречи с которой нетерпеливо дожидается его супруга, не видавшая свою матушку уже два года, с тех пор как вышла замуж. Сестра ее предполагала остаться в Риме и стать женой служащего из банка Святого Духа. Записав их адрес и получив приглашение, я обещал посвятить им все свободное от дел время.
За ужином красавица расхваливала мою табакерку и заявила мужу, что очень хотела бы иметь нечто подобное.
– Я куплю тебе точно такую же, моя дорогая, – ответил адвокат.
– Приобретите именно эту, – вступил я в разговор. – Я согласен отдать ее за двадцать унций, и вы заплатите их предъявителю написанного вашей рукой билета. Я должен эту сумму одному англичанину, и мне было бы весьма удобно расплатиться с ним таким образом.
– Ваша табакерка, синьор аббат, безусловно, стоит двадцать унций, но я согласен купить ее только за наличные. Если вы не возражаете против этого, мне будет очень приятно видеть ее в руках моей жены, для которой она послужит памятью о знакомстве с вами.
Жена его, догадавшись о моем несогласии с таковым предложением, спросила, почему бы и не написать нужный билет.
– Ах! – возразил адвокат. – Разве ты не понимаешь, что сей англичанин – чистая фантазия! Мы никогда не увидим его, а табакерка останется у нас. Моя дорогая, остерегайся этого аббата, он величайший плут.
– Никогда бы не подумала, что на свете существуют такие мошенники, – сказала она, посмотрев в мою сторону.
Когда человек влюблен, каждый пустяк приводит его в отчаяние или же, наоборот, возносит на вершину счастья. В комнате, где мы ужинали, стояла только одна кровать, и еще одна – в небольшом соседнем кабинете, где не было даже двери. Дамы выбрали, конечно, кабинет, а мы с адвокатом должны были спать вместе, и он улегся первым. Как только сестры тоже легли, я пожелал им доброй ночи и, посмотрев на моего ангела, твердо решил не спать всю ночь. Легко представить мое негодование, когда, забираясь на кровать, я услышал скрип половиц, причем столь громкий, что даже мертвый – и тот проснулся бы. Недвижимый, я ждал, пока заснет мой попутчик. Когда некий звук возвестил, что он целиком перешел во власть Морфея, я попытался соскользнуть на пол с нижнего конца кровати. Скрип даже от такого малейшего движения разбудил его, и он протянул ко мне руку. Убедившись, что я на месте, адвокат опять заснул. Еще через полчаса – новая попытка и те же препоны, так что я уже в отчаянии отказался от своих намерений.
Амур – самый коварный из богов, это само непостоянство. Когда все кажется потерянным, этот ясновидящий слепец готовит нам полный успех.
Я уже начал засыпать, отчаявшись добиться чего-нибудь, когда внезапно раздался ужасающий грохот. С улицы неслись выстрелы и душераздирающие крики. По лестницам вверх и вниз забегали какие-то люди. Наконец они добрались до нашей двери и принялись стучать со страшной силой. Насмерть испуганный адвокат спросил, что бы это могло быть. Притворившись безразличным, я отговорился незнанием и просил не мешать мне спать. Однако оцепеневшие дамы умоляли нас зажечь свет. Я не спешил вставать, тогда за свечами отправился адвокат. Тут поднялся и я и, закрывая за ним дверь, нажал на нее с излишней силой. Замок защелкнулся, а мы остались без ключа.
Подойдя к дамам, чтобы успокоить их, я сказал, что когда адвокат вернется, мы узнаем о причине всеобщего смятения, однако пока я решил не терять времени понапрасну и позволил себе все доступные вольности, поощряемый к тому слабостью сопротивления. Несмотря на предосторожности, я все-таки несколько неумеренно опирался на мою красавицу: кровать провалилась, и мы все трое оказались на полу. Тем временем адвокат вернулся и стал стучать в дверь; сестра встала, я уступил мольбам моей прелестной римлянки и на цыпочках подошел к двери, намереваясь сообщить адвокату, что у нас нет ключа и мы не можем впустить его. Обе сестры остановились позади меня, я протянул руку, но почувствовал, как ее решительно отталкивают, и понял, что это сестра, тогда я обратился в другую сторону, уже с большим успехом. Звук поворачивающейся ручки предупредил нас, что дверь сейчас откроется, и, как ни печально, мы были вынуждены возвратиться в свои постели.
Едва дверь растворилась, адвокат поспешил к испуганным бедняжкам, желая успокоить их, но, увидев провалившееся ложе, непроизвольно расхохотался. Он позвал меня взглянуть, однако излишняя скромность помешала мне. Затем он рассказал, что тревога поднялась, когда отряд немцев напал на испанских солдат, расквартированных неподалеку отсюда. А через четверть часа уже не слышно было ни звука и восстановилось полнейшее спокойствие.
Похвалив мою невозмутимость, адвокат улегся в постель и вскоре заснул. Но я уже не смыкал глаз, и едва забрезжил день, поднялся, чтобы совершить омовения и переменить белье – это было совершенно необходимо.
Я вышел к завтраку и, пока мы пили кофе, сваренный в этот день донной Лукрецией еще лучше, чем обычно, приметил, что сестра ее обижена на меня. Но сколь слабым было впечатление этого неудовольствия по сравнению с тем восторгом, который возбуждало во всем моем существе радостное лицо и благодарные глаза моей очаровательной Лукреции!
В Рим мы прибыли очень рано и остановились завтракать в «Башне». Адвокат пребывал в прекрасном расположении духа, я последовал его примеру и расточал тысячи комплиментов, среди которых предсказывал ему рождение сына, шутками вытянув из супруга обещание исполнить это пророчество. Не забыл я и сестру моей обожаемой Лукреции и, чтобы расположить ее в свою пользу, наговорил ей бесчисленное множество приятностей и выказал столь дружескую в ней заинтересованность, что она была вынуждена простить мне падение кровати. Расставаясь, я обещал явиться к ним с визитом на следующий же день.
И вот я в Риме, пристойно одетый, с достаточным запасом звонкой монеты, украшенный драгоценностями и безделушками, имея уже некоторый опыт, а также рекомендательные письма. Я был абсолютно свободен, и годы позволяли мне надеяться на благосклонность фортуны – благодаря некоторой смелости и располагающему лицу.
Я обладал не красотой, но чем-то значительно лучшим – неким загадочным свойством, которое возбуждает в людях доброжелательность, и к тому же был готов на все.
Я знал, что Рим – это единственный город, где человек, начав с пустого места, может достичь всего. Эта мысль поднимала мой дух и, должен признаться, необузданное самомнение, бороться с которым мешала мне неопытность, что во много раз преумножало мои надежды.
Человек, решивший сделать карьеру в древней столице мира, должен быть хамелеоном, способным отражать все цвета окружающей атмосферы, истинным сыном Посейдона Протеем, готовым принять любое обличье. Он должен обладать изворотливостью, вкрадчивостью, быть скрытным, порой способным к низостям, и в то же время должен оставаться вероломно-искренним, притворяясь, что знает много меньше, чем на самом деле. Он должен говорить всегда одинаково ровным тоном и в совершенстве владеть своим лицом, оставаясь холодным, словно лед, в те минуты, когда другой на его месте уже сгорал бы в огне. Если подобный образ жизни кажется ему отталкивающим, он должен покинуть Рим и искать удачи в другом месте. Не знаю, в укор себе или в похвалу, но могу сказать, что изо всех перечисленных качеств я обладал только услужливостью. В остальном я был всего лишь интересным повесой, породистым скакуном, совсем не дрессированным или, вернее, плохо объезженным, что, впрочем, еще хуже.
Вечером я ужинал за табльдотом в обществе римлян и иностранцев, скрупулезно следуя всему, что предписал мне аббат Джорджи. Там много плохого говорили о папе и министре-кардинале, по вине которого церковное государство наводнено двадцатью четырьмя тысячами немцев и испанцев. Но более всего поразило меня то, что, невзирая на пятницу, ели скоромное.
Впрочем, пробыв в Риме всего несколько дней, начинаешь многому удивляться, но очень быстро привыкаешь ко всему. Ни в одном другом католическом городе люди не чувствуют себя столь непринужденно в отношении религиозных дел. Жизнь здесь совершенно свободна, хотя приказы его святейшества вызывают не меньший страх, чем знаменитые указы французского короля о заключении в Бастилию без суда и следствия.
В этой главе соединяются два путешествия Казановы на Восток – в 1741-м и 1744–1745 годах.
Глупая служанка много опасней, нежели скверная, и для хозяина обременительней, ибо скверную можно наказать, и поделом, а глупую нельзя: такую надобно прогнать, а впредь быть умнее. Моя, например, извела на обертки три тетради, в которых я подробнейшим образом описывал все то, что собираюсь изложить здесь. В свое оправдание она сказала, что бумага была испачканная и исписанная, даже с помарками, а потому она решила, что лучше употребить в хозяйстве ее, а не чистые и белые листы с моего стола. Если б я хорошенько подумал, то не рассердился бы; но гнев первым делом как раз и лишает разум способности думать. Хорошо, что гневаюсь я весьма недолго – ибо, как известно, irasci celerem tamen ut placabilis essem[6]. Я зря потерял время, осыпая ее бранью и со всей очевидностью доказывая, что она дура; она же не отвечала ни слова, и доводы мои пропали впустую.
Я решился переписать снова – в дурном расположении духа, а стало быть, очень скверно – все, что в добром расположении написал, должно быть, довольно хорошо; но пусть читатель мой утешится: он, как в механике, потратив более силы, выиграет во времени.
Итак, сойдя в Орсаре в ожидании, пока в недра нашего корабля погрузят балласт, я заметил человека, который, остановившись, весьма внимательно и с приветливым видом меня разглядывал. Уверенный, что то не мог быть кредитор, я решил, что его внимание привлекла моя наружность, и, не найдя в том ничего дурного, пошел было прочь, как вдруг он приблизился ко мне.
– Осмелюсь ли спросить, мой капитан, впервые ли вы оказались в этом городе?
– Нет, сударь. Однажды мне уже случалось здесь бывать.
– Не в прошлом ли году?
– Именно так.
– Но тогда на вас не было военной формы?
– Опять вы правы; однако любопытство ваше, я полагаю, несколько нескромно.
– Вы должны простить меня, сударь, ибо любопытство мое рождено благодарностью. Вы человек, которому я в величайшей степени обязан, и мне остается верить, что Господь снова привел вас в этот город, дабы обязательства мои перед вами еще умножились.
– Что же такого я для вас сделал и что могу сделать? Не в силах взять в толк.
– Соблаговолите позавтракать со мною в моем доме – вон его открытая дверь. Отведайте моего доброго вина рефоско, выслушайте мой короткий рассказ и убедитесь, что вы воистину мой благодетель, а ныне я вправе надеяться на то, что вернулись вы сюда, дабы возобновить свои благодеяния.
Человек этот не показался мне сумасшедшим, и я, вообразив, что он хочет склонить меня купить у него вина, согласился отправиться к нему домой. Мы поднимаемся на второй этаж и входим в комнату; оставив меня, он идет распорядиться об обещанном прекрасном завтраке. Кругом я вижу лекарские инструменты и, сочтя хозяина лекарем, спрашиваю его об этом, когда он возвращается.
– Да, мой капитан, – отвечал он, – я лекарь. Вот уже двадцать лет живу в этом городе. До недавних пор я все время бедствовал, ибо ремесло свое употреблял лишь на то, чтобы пустить кровь, поставить банки, залечить какую-нибудь царапину либо вправить на место вывихнутую ногу. Заработать на жизнь я не мог; но с прошлого года положение мое, можно сказать, переменилось: я заработал много денег, с выгодою пустил их в дело – и не кто иной, как вы, благослови вас Господь, принесли мне удачу.
– Каким образом?
– Вот, коротко, как все случилось. Вы наградили известной хворью экономку дона Иеронима, которая подарила ее своему дружку, который, как подобает, поделился ею с женой. Жена его, в свой черед, подарила ее одному распутнику, который так славно ею распорядился, что не прошло и месяца, как под моим владычеством было уже с полсотни клиентов; в последующие месяцы к ним прибавились новые, и всех я вылечил – конечно же, за хорошую плату. Несколько больных у меня еще осталось, но через месяц не будет и их, ибо болезнь исчезла. Увидев вас, я не мог не возрадоваться. В моих глазах вы стали добрым вестником. Могу ли я надеяться, что вы пробудете здесь несколько дней, чтобы болезнь возобновилась?
Посмеявшись вдоволь, я сказал ему, что нахожусь в добром здравии. Он заметно огорчился и предупредил, что по возвращении я не смогу похвастаться тем же, ибо страна, куда я направляюсь, богата дурным товаром, от которого никто так не умеет избавить, как он. Он просил рассчитывать на него и не верить шарлатанам, которые станут предлагать свои лекарства. Я пообещал ему все, что он хотел, поблагодарил и вернулся на корабль.
Я рассказал эту историю господину Дольфину, и он смеялся до упаду. Назавтра мы подняли парус, а спустя четыре дня претерпели за Курцолой жестокую бурю. Буря эта едва не стоила мне жизни, и вот каким образом.
Служил на корабле нашем капелланом священник-славянин, большой невежда, наглец и грубиян, над которым я по всякому поводу насмехался и который питал ко мне справедливую неприязнь. В самый разгар бури он расположился на палубе с требником в руках и пустился заклинать чертей, которые виделись ему в облаках; он их показывал всем матросам, а те, решив, что от погибели не уйти, плакали и в отчаянии забывали совершать маневры, необходимые, чтобы уберечь корабль от скал. Я же, видя со всей очевидностью зло и пагубное действие, какое оказывали заклинания этого священника на отчаявшуюся команду, весьма неосторожно решил, что мне надобно вмешаться. Вскарабкавшись на ванты, я стал побуждать матросов неустанно трудиться, объясняя, что никаких чертей нет, а священник, их показывающий, – безумец; однако сила моего красноречия не помешала священнику объявить меня безбожником и восстановить против меня большую часть команды.
Назавтра и на третий день ветер не унимался, и тогда этот бесноватый внушил матросам, что покуда я остаюсь на корабле, буре не будет конца. Один из них приметил меня стоящим спиной у борта и, полагая, что настал благоприятный момент, ударом каната толкнул меня так, что я непременно должен был упасть в море. Так и случилось. Помешала мне упасть лапа якоря, зацепившаяся за одежду. Мне пришли на помощь, я был спасен. Один капрал указал мне матроса-убийцу, и я, схватив жезл, стал бить его смертным боем; прибежали другие матросы со священником, и я бы пропал, если бы меня не защитили солдаты. Явились капитан корабля и господин Дольфин и, выслушав священника, вынуждены были, чтобы утихомирить чернь, пообещать высадить меня на берег, как только представится случай; но священник потребовал, чтобы я доставил ему пергамент, купленный у одного грека в Маламокко перед самым отплытием. Я уже и позабыл о нем – но так все и было. Рассмеявшись, я сразу же отдал пергамент господину Дольфину, а тот передал его священнику, который, торжествуя победу, велел принести жаровню и швырнул его на раскаленные угли. Прежде чем обратиться в пепел, пергамент этот в продолжение получаса корчился в судорогах, и сей феномен утвердил матросов в мысли, что тарабарщина на нем – от дьявола. Пергамент этот якобы имел свойство внушать всем женщинам любовь к своему владельцу.
Надеюсь, читатель будет столь добр и поверит, что я нимало не полагался ни на какие приворотные зелья и купил пергамент за пол-экю только для смеха. По всей Италии и по всей Греции, древней и новой, попадаются греки, иудеи и астрологи, которые сбывают простофилям бумаги, наделенные волшебными свойствами; среди прочего – чары, чтобы сделаться неуязвимым, и мешочки со всякой дрянью, содержимое которых они именуют домовым. Весь этот товар не имеет никакого хождения в Германии, во Франции, в Англии и вообще на севере; но зато в странах этих впадают в иного рода обман, много более важный. Здесь ищут философский камень – и не теряют надежды.
Непогода улеглась как раз в те полчаса, что заняло сожжение моего пергамента, и заговорщики более не помышляли избавиться от моей особы. Через неделю весьма удачного плавания мы прибыли на Корфу. Отлично устроившись, отнес я свои рекомендательные письма его превосходительству генерал-проведитору, который в мирное время командовал морскими силами республики, а после – всем морским офицерам, к кому получил рекомендации. Засвидетельствовав свое почтение полковнику и всем офицерам полка, я уже не помышлял ни о чем, кроме развлечений, до самого прибытия кавалера Венье, который должен был ехать в Константинополь и взять меня с собою. Прибыл он к середине июня, и до того времени я, пристрастившись к игре в бассет, проиграл все свои деньги и продал либо заложил драгоценности. Такова участь всякого, кто склонен к азартным играм, – разве только он одолеет себя и сумеет играть счастливо, обеспечив себе преимущество расчетом или умением. Разумный игрок может пользоваться и тем и другим, не пятная себя жульничеством.
Весь месяц, проведенный на Корфу, я не изучал ни местной природы, ни местных нравов. Если не нужно было идти в караул, я дни напролет проводил в кофейне, ожесточенно сражаясь в фараон и, конечно же, усугубляя беду, которую упорно стремился презреть. Ни разу не вернулся я домой с выигрышем, и ни разу не достало у меня силы бросить игру, пока оставались еще векселя. Я получал одно лишь дурацкое удовлетворение: всякий раз, как бывала бита решающая моя карта, сам банкомет называл меня «отличным игроком».
Пребывая в столь прискорбном положении, я, казалось, воскрес, когда выстрелы пушек возвестили о прибытии балио, венецианского посланника в Константинополе. Он приплыл на «Европе» – военном корабле с семьюдесятью двумя пушками на борту, одолевшем путь из Венеции всего за неделю. Едва бросив якорь, он поднял флаг командующего морскими силами Республики, а генерал-проведитор свой флаг приспустил. В Венецианской республике нет морского чина выше балио в Оттоманской Порте. Свита у кавалера Венье была изысканная. Удовлетворяя свое любопытство, его сопровождали в путешествии Аннибале Гамбера и Карло Дзенобио, оба – венецианские графы, и маркиз д’Аркетти, дворянин из Бреши.
Всю неделю, что балио и его кортеж провели на Корфу, морские офицеры задавали в их честь званые обеды и балы. Когда я был представлен, его превосходительство сразу сказал, что уже говорил с генерал-проведитором и тот предоставляет мне отпуск на полгода, дабы следовать за ним в Константинополь в адъютантском чине. Получив отпуск, я со скромным своим снаряжением взошел на корабль; назавтра якорь был поднят, и кавалер Венье прибыл на борт в фелюге генерал-проведитора. Мы сразу же поставили парус, и за шесть дней попутный ветер привел нас к острову Цериго, где был брошен якорь, а несколько матросов отправились на берег запастись пресной водой. Желая увидеть Цериго – как говорили, древнюю Китиру – испросил я разрешения сойти тоже. Лучше бы мне было оставаться на борту: я свел дурное знакомство.
Со мною был один капитан, командовавший корабельным гарнизоном. К нам подходят двое подозрительного вида бродяг в лохмотьях и просят на пропитание. Я спрашиваю, кто они такие, и тот, что казался побойчее, отвечает так:
– Тирания Совета Десяти приговорила нас и еще три-четыре десятка других несчастных жить и, быть может, умереть на этом острове; а ведь все мы рождены подданными Республики. Пресловутое преступление наше никоим образом не является таковым – просто мы привыкли жить в обществе своих возлюбленных, не ревнуя тех своих друзей, кто, сочтя их привлекательными, наслаждался с нашего согласия их прелестями. Не обладая богатством, мы не считали зазорным обращать это к своей выгоде. Промысел наш почли недозволенным и отправили нас сюда, где выдают нам по десять сольдо в день в колониальной монете. Нас называют mangiamarroni[7]. Живем мы хуже каторжников: нас снедает скука и гложет голод. Меня зовут Антонио Поккини, я падуанский дворянин, а моя мать происходит из славного рода Кампо Сан-Пьеро.
Мы подали им милостыню, обошли остров и, осмотрев крепость, вернулись на корабль. Об этом Поккини мы поговорим лет через пятнадцать-шестнадцать.
Ветер дул по-прежнему благоприятный, и через восемь-десять дней мы достигли Дарданелл; подоспевшие турецкие лодки переправили нас в Константинополь. Город этот с расстояния в лье поражает – нет в мире зрелища более захватывающего. Великолепный вид его стал причиной падения Римской империи и начала греческой. Константин Великий, увидав Константинополь с моря, воскликнул, плененный зрелищем: «Вот столица мировой империи!» – и, покинув Рим, сам обосновался здесь. Когда б он прочел предсказание Горация либо поверил в него, ему бы никогда не совершить столь великой глупости. Ведь поэт писал, что Римская империя станет клониться к упадку лишь тогда, когда один из преемников Августа задумает перенести столицу ее к месту своего рождения. Троя не так далеко отстоит от Фракии.
Во дворец Венеции, расположенный в европейском квартале Константинополя Пере, прибыли мы к середине июля. В то время в огромном городе не было чумы – превеликая редкость. Все мы отменно устроились, однако сильная жара склонила обоих балио отправиться в загородный дом, снятый балио Доной, дабы насладиться прохладой. Находился он в Буюдкаре. Первое, что мне было приказано, – это не выходить из дому без ведома балио и без телохранителя-янычара. Я исполнял этот приказ в точности: в те времена русские еще не усмирили дерзкий турецкий народ, но меня заверяли, что ныне любой иностранец может идти, куда пожелает, без малейшей опаски.