Сколько ужасных треволнений произошло от великого столкновения, когда сын Петра Леони выступил с севера против благословенной памяти Иннокентия… Не унесло ли с собой его падение часть звезд?
Иоанн Солсберийский Policration, VIII, xxiii
В день Рождества 1130 г. Рожер де Отвиль был коронован королем Сицилии в кафедральном соборе в Палермо. Прошло сто тринадцать лет с тех пор, как первые группы молодых нормандских авантюристов прибыли на юг Италии – якобы в ответ на призыв о помощи, обращенной к ним лангобардскими националистами в пещере Архангела Михаила на горе Монте– Гаргано, но в действительности в поисках славы и удачи; шестьдесят девять лет минуло с того момента, как армия дяди Рожера, Роберта Гвискара, герцога Апулийского, впервые высадилась на сицилийской земле. Бесспорно, продвижение было медленным; в тот же период Вильгельм Завоеватель подчинил себе Англию за несколько недель. Но страна, доставшаяся Вильгельму, была централизованным, хорошо организованным государством, с уже достаточно сильным нормандским влиянием, в то время как Роберт и его товарищи столкнулись с полнейшим хаосом – южная Италия, раздираемая на части притязаниями папства, двух империй, трех народов и множества возникающих, исчезающих и меняющих свои очертания княжеств, герцогств и мелких баронств; Сицилия, которая томилась два столетия под владычеством сарацин, где греческое христианское меньшинство оставалось беспомощным, пока алчные местные эмиры непрерывно грызлись за власть.
Мало-помалу устанавливался порядок. Отец Рожера Рожер I, великий граф Сицилии, потратил последние тридцать лет своей жизни на то, чтобы объединить разные области острова и различные народы, его населяющие. С прозорливостью, редкой для его времени, он понял с самого начала, что именно здесь лежит единственная надежда на успех. Не должно быть сицилийцев второго сорта. Каждому народу – нормандцам, итальянцам, лангобардам, грекам, сарацинам – следует отвести свою роль в новом государстве. Арабский и греческий, наравне с латынью и нормандским диалектом французского, стали официальными языками. Грек получил должность эмира Палермо – этот красивый и звучный титул Рожер не видел оснований менять; другому греку был препоручен быстро растущий флот. Контроль за казначейством и чеканку монет граф отдал в руки сарацин. Особые сарацинские подразделения были созданы в армии; они быстро снискали себе отличную репутацию благодаря своей преданности и организованности и сохраняли ее в течение столетия. Мечети по-прежнему наполнялись толпами правоверных, и одновременно по всему острову возникали христианские церкви, и латинские, и греческие, многие из которых основал сам Рожер.
Мир, как всегда, способствовал развитию торговли. Узкий пролив, очищенный наконец от сарацинских пиратов, вновь стал безопасен для судоходства; Палермо и Мессина, Катания и Сиракузы стали первоначальными пунктами на пути в Константинополь и новые королевства крестоносцев в Леванте. В результате к моменту смерти великого графа в 1101 г. Сицилия его трудами превратилась в страну разнородную по населению, религиям и языкам, но объединенную верностью своему христианскому правителю и обещавшую в скором времени стать самым процветающим государством Средиземноморья, если не Европы.
Рожер II продолжил его дело. Он хорошо подходил для этой роли. Рожденный на юге от итальянской матери, воспитанный греческими и арабскими наставниками, он вырос в космополитической атмосфере терпимости и взаимоуважения, созданной его отцом, и интуитивно понимал сложную систему ограничений и уравновешивающих воздействий, от которой зависела внутренняя стабильность его страны. В нем мало что осталось от нормандского рыцаря. Он не обладал ни одним из тех бойцовских качеств, которые принесли славу его отцу и дядям и на памяти одного поколения прославили безвестного нормандского барона по всему континенту. Но из всех братьев Отвиль только один, его отец, дорос до государственного деятеля. Остальные, даже Роберт Гвискар, при всей своей гениальности до конца оставались воинами и людьми действия. Рожер II был другим. Он не любил войну и, не считая пары злосчастных экспедиций своей юности, в которых он не принимал личного участия, по возможности ее избегал. Южанин по внешности и восточный человек по темпераменту, он унаследовал от своих нормандских предков только энергию и честолюбие, которые сочетались с его собственным дипломатическим даром; и эти качества в гораздо большей степени, чем доблесть на поле битвы, позволили ему приобрести герцогства Апулии и Калабрии и таким образом в первый раз со времен Гвискара объединить южную Италию под властью одного человека.
На мосту через реку Сабато, за стенами Беневенто на закате 22 августа 1128 г. папа Гонорий подтвердил права Рожеера II на три герцогства; и тот поднялся с колен одним из самых могущественных правителей Европы. Имелась только еще одна цель, достигнув которой он мог бы держаться на равных с другими государями и окончательно утвердить свою власть над новыми южноитальянскими вассалами. Этой целью была королевская корона; и через два года Рожер ее получил. Смерть Гонория II в начале 1130 г. привела к спору за папскую кафедру, в результате чего два кандидата были одновременно возведены на престол святого Петра. История этих двух избраний уже рассказывалась, и нет необходимости повторять ее в деталях; достаточно заметить, что и то и другое происходило в нарушение установленных правил и теперь трудно решить, кто из соперников имел больше прав. Первый избранник, принявший имя Иннокентий II, вскоре склонил на свою сторону весь континент, его соперник, Анаклет II Пьерлеони, пользовался поддержкой в Риме, но и только; как многие его предшественники, он в трудную минуту обратился за поддержкой к нормандцам, и сделка состоялась. Рожеер обещал Анаклету свою поддержку; в обмен на это и под сюзеренитетом папы он стал королем одного из трех обширнейших королевств Европы.
Соглашение было, строго говоря, даже более выгодно для Анаклета, чем для Рожера. Он имел изначально достаточно сильную позицию. Его избрание было неканоничным, но не более, чем у его соперника, и определенно отражало взгляды большинства курии; при любом свободном голосовании всех кардиналов Анаклет легко вышел бы победителем. Даже в сложившейся ситуации он был провозглашен двадцатью одним из них. Его набожность была всеми признана, его энергия и способности не подвергались сомнению. Почему же, в таком случае, всего через четыре месяца после того, как жалкий Иннокентий вынужден был бежать из города, Анаклет, в свою очередь, ощутил, что почва уходит у него из-под ног?
Частично следует винить его самого. Хотя он подвергался таким поношениям, что теперь почти невозможно составить четкое представление о его характере, ясно, что он был снедаем честолюбием и не очень разборчив в средствах при достижении своих целей. При всех его реформистских симпатиях он не колеблясь использовал огромные богатства собственной семьи, чтобы купить поддержку аристократии и народа в Риме. Нет основания предполагать, что Анаклет был более испорчен, чем большинство из его коллег, но слухи о его подкупах усердно распространялись его врагами, которые дополняли их зловещими рассказами о разграблении церковного имущества подвластных ему римских церквей; и они находили благодарную аудиторию в лице тех обитателей северной Италии и других стран, чьи уши не были оглушены бряцанием золота Пьерлеони. Парадоксальным образом Анаклет тоже оказался в ловушке – ибо его должность и обязанности держали его в Латеране, пока Иннокентий ездил по Европе, собирая сторонников. Но все эти соображения отступали на второй план перед одним обстоятельством, которое, будучи брошено на чашу весов, перевесило все остальное, вместе взято, и окончательно разрушило амбиции и надежды Анаклета. Это был Бернар Клервоский.
Святому Бернару было сорок лет, и он являлся подлинным властителем душ во всей Европе. Объективному наблюдателю XX в., свободному от воздействия поразительной магнетической силы его личности, силы, позволявшей ему без труда главенствовать над всеми, с кем входил в соприкосновение, Бернар кажется не слишком привлекательной фигурой. Высокий и изможденный, с лицом постоянно омраченным телесными страданиями – последствие жизни, проводимой в жесточайшей аскезе, он был снедаем слепым религиозным рвением, которое не оставляло места терпимости или умеренности. Его общественная жизнь началась в 1115 г., когда настоятель Сито англичанин Стефан Хардинг удачно освободил Бернара от необходимости соблюдать предписанный распорядок монастырской жизни, отправив основывать дочернее аббатство в Клерво в Шампани; с этого момента, отчасти против его воли, влияние аббата Клерво стало расти; и последние двадцать пять лет жизни он постоянно ездил, проповедовал, порицал, убеждал, спорил, писал бесчисленные письма и решительно ввязывался в любую ссору, которая, как ему казалось, затрагивала основные принципы христианства.
Папская схизма была как раз таким случаем. Бернар не колеблясь провозгласил себя сторонником Иннокентия и начал борьбу не на жизнь, а на смерть. При этом он руководствовался, как всегда, собственными чувствами. Кардинал Аймери, папский секретарь, чьи интриги в пользу Иннокентия стали причиной всего спора, был близким другом Бернара. Анаклет, с другой стороны, являлся выходцем из монастыря Клюни, ненавидимого Бернаром за то, что тот предал реформистские идеалы и поддался искушению богатством и светскостью, с отрицания которых начинали его основатели. Еще хуже – Анаклет был еврейского происхождения; как Бернар позже писал императору Лотарю, «если отпрыск еврея захватит престол святого Петра, это явится оскорблением для Христа». Вопрос о национальности самого святого Петра проповедника, кажется, не занимал.
Когда в начале лета 1130 г. французский король Людовик VI Толстый собрал церковный собор, чтобы получить рекомендацию, кого из двух кандидатов ему следует поддержать, Бернар явился туда во всеоружии. Правильно рассудив, что обсуждение вопроса о каноничности самих выборов принесет ему скорее вред, чем пользу, он немедленно перешел на личности и начал с такой брани, что в представлениях его аудитории давний и повсюду уважаемый член коллегии кардиналов к вечеру превратился едва ли не в Антихриста. Хотя записей заседания в Этампе до нас не дошло, одно из писем аббата, датированное этим временем, вероятно, передает сказанные слова достаточно точно.
Привержеенцы Анаклета, пишет он, «заключили соглашение со смертью и вступили в сговор с адом… Отвратительное запустение установилось в Святом месте, ради овладения которым он предал огню святилище Бога. Он преследует Иннокентия и всех невинных («Иннокентий» по-латыни «невинный». – Примеч. пер.). Иннокентий бежал перед ним, ибо, когда Лев рычит (обыгрывание имени Пьерлеони), кто не испугается? Он исполнил повеление Господа: «Когда вас преследуют в одном городе, бегите в другой». Он бежал и своим побегом по примеру апостола доказал, что он сам апостол».
В наше время трудно поверить, что подобные казуистические инвективы могут приниматься всерьез и, мало того, вызывать далеко идущие последствия. Однако Бернар главенствовал на соборе в Этампе, и благодаря ему притязания Иннокентия II получили официальное признание во Франции. Убедить Генриха I Английского оказалось еще проще. Поначалу он колебался; Анаклет был папским легатом при его дворе и его личным другом. Бернар, однако, нанес ему по этому поводу специальный визит, и Генрих уступил. В январе 1131 г. он послал Иннокентию дары и принес ему клятву в Шартрском соборе.
Оставалась последняя проблема – империя. Положение Лотаря, короля Германии, было трудным. Сильный, гордый, упрямый человек шестидесяти лет, он начал жизнь мелким дворянином; его избрали монархом в 1125 г. во многом благодаря влиянию папской партии, действовавшей в содружестве с кардиналом Аймери. Поэтому он должен был благосклонно относиться к Иннокентию. С другой стороны, Анаклет только что прислал необычайно любезные письма ему самому, его королеве, а также духовенству и мирянам Германии и Саксонии, сообщив в них о том, как их братья кардиналы «с чудесным и изумительным единодушием» возвели его на папскую кафедру; следом пришло письмо, извещавшее об отлучении архиврага Лотаря Конрада Гогенштауфена, который также претендовал на германский трон. Лотарь знал, что его победа над Конрадом не станет окончательной до тех пор, пока он сам не будет коронован императором в Риме; невзирая на притязания соперника, он не хотел ссориться с тем из пап, который реально контролировал Рим. Лотарь предпочел откладывать решение как можно дольше, а на письма Анаклета не отвечать.
Но вскоре он обнаружил, что выжидать слишком долго ему не позволят; события развивались слишком быстро. По всей Западной Европе сторонники Иннокентия набирали силу, а после собора в Этампе их влияние и запал еще больше возросли. Осенью 1130 г. они уже могли оказывать давление на Лотаря; совет из шестнадцати германских епископов собрался в Вюрцбурге и высказался за Иннокентия; и в конце марта Иннокентий появился с большой свитой в Льеже, чтобы принять присягу короля.
Лотарь не мог идти против своих епископов; кроме того, именно Иннокентий теперь признавался всеми как папа. Из всех европейских государей Анаклета поддерживал только один человек – Рожер Сицилийский. Этого факта уже было достаточно, чтобы лишить Анаклета какой-либо поддержки императора: по какому праву папа, будь он законный или нет, мог короновать какого-то нормандского выскочку как короля территорий, принадлежащих, собственно, империи? После коронации Рожера у Лотаря не осталось сомнений: папой должен быть Иннокентий. И однако – возможно, в такой же степени, чтобы сохранить лицо, как и по другим причинам, – он выдвинул одно условие: чтобы право утверждения епископов с вручением им кольца и посоха, утраченное империей девятью годами ранее, было возвращено ему и его преемникам.
Лотарь забыл о настоятеле из Клерво. Бернар сопровождал Иннокентия в Льеж; возникшая ситуация была как раз из тех, в которых его таланты проявлялись в полной мере. Вскочив со своего места, он перед всеми собравшимися обрушился на короля с поношениями, призывая его немедленно отказаться от своих претензий и принести клятву истинному папе. Как всегда, его слова – или, скорее всего, сила личности, стоящая за ними, – произвели впечатление. Это была первая встреча Лотаря с Бернаром; не похоже, что кто– то когда-то говорил с королем подобным образом. Лотарь умел проявлять твердость, но в этот раз, по-видимому, интуитивно понял, что сопротивляться невозможно. Он уступил. До того как начался совет, он официально выразил свою покорность Иннокентию и подкрепил собственные слова предложением, которое папа, вероятно, счел даже более ценным – ввести Иннокентия во главе имперской германской армии в Рим.
Уже во время своей коронации Рожеер знал о силах, которые собирались против Анаклета и – поскольку он бесповоротно связал свою судьбу с антипапой – против него самого. Он шел на риск и знал это. Корона действительно была ему политически необходима, но он заплатил за нее тем, что навлек на себя гнев половины континента. В какой-то степени это было неизбежно; появление новой фигуры, сильной и амбициозной, на международной арене редко приветствуется остальными, а Рожер, кроме всего прочего, обзавелся страной, на которую претендовали и Западная и Византийская империи. Хуже было то, что именно в этот момент ему пришлось противостоять не только мирским властителям Европы, но также и духовным – особенно когда среди них находились такие люди, как Бернар Клервоский и аббат Петр из Клюни. В первые месяцы после выборов он мог заключить сделку с любым из претендентов на папство, и насколько более радужным выглядело бы теперь его будущее, если бы Иннокентий, а не Анаклет обратился к нему за помощью. Теперь же у Рожеера, наверное, возникало неприятное ощущение, что он поставил не на ту лошадь.
Но империя и церковь, как бы грозно они ни выглядели, не были единственными врагами нового короля. Другие, столь же опасные противники находились значительно ближе. Существовали бароны, которые уже на протяжении сотен лет, еще до Отвилей принципиально противились установлению порядка и объединению полуострова, а кроме того, имелись города. Только в Калабрии, где не было особенно крупных городов, городское население в целом соглашалось принять владычество короля. В Кампании главные города еще не достигли того уровня политического развития, как городские центры севера, где оживление торговли, ослабление контроля со стороны империи и возникновение организованного производства уже привели к образованию независимых торговых городов-республик, столь характерных для поздне– средневековой Италии; но новые веяния муниципального самоуправления просочились и на юг, и разнообразие форм, которые они принимали, отражало общую тенденцию отделения. В Апулии в целом было то же самое. Бари превратилось в «синьорию», управляемую знатью при назначаемом князе; в Трое существовала схожая система при главенстве епископа; Мольфетта и Трани являлись коммунами. Ни один из городов не хотел, если оставалась возможность этого избежать, становиться наравне со всеми другими частью хорошо организованной, централизованной монархии. И вскоре они заявили об этом со всей ясностью. Во время своего ураганного продвижения через континентальные герцогства тремя годами ранее Рожер порой разрешал городам, через которые он проходил, в обмен на быстрое подчинение оставлять на стенах и в цитадели местные гарнизоны; подобные соглашения сослужили свою службу, но теперь Рожер не мог допустить дальнейшего сохранения такой ситуации. Отныне его власть, если ей суждено уцелеть, должна была быть абсолютной. В феврале 1131 г. он официально потребовал от горожан Амальфи передать командование городской обороной и ключи от замка в его руки.
Они отказались. Их возражения, что король нарушает условия, на которых они сдались в 1127 г., были справедливы, но, как полагал Рожер, неуместны. Ему действия горожан представлялись вызывающим проявлением непослушания, которое он не собирался терпеть. Георгий Антиохийский, молодой левантийский грек, тогда еще только начинавший свою карьеру самого блистательного из сицилийских адмиралов, отправился с флотом к городу с повелением блокировать его с моря и захватить все амальфийские суда, стоящие на рейде; одновременно другой грек, эмир Иоанн, подошел к Амальфи с армией со стороны гор. Против этих мер горожане, оказавшиеся под угрозой осады, ничего не могли поделать. Они держались некоторое время, но, когда они увидели, что Капри и все окрестные укрепления находятся в руках сицилийцев, им оставалось только сдаться.
В двадцати пяти милях от Амальфи, в Неаполе, герцог Сергий VII следил за развитием событий с беспокойством, которое быстро уступило место страху. В какой-то момент он предполагал послать помощь Амальфи, но, узнав о размерах сицилийского войска, быстро изменил свое мнение. Итак, как с удовольствием замечает аббат из Телезе, город, «который с римских времен едва ли когда-либо был покорен силой оружия, Рожер подчинил себе просто силой слухов»[1]. В конце концов все территории, предоставленные ему Анаклетом в предыдущем сентябре, благополучно оказались в руках короля.
Отплывая обратно в Палермо тем летом с тремя неаполитанскими кораблями в качестве эскорта, Рожер внезапно попал в сильный шторм. После двух дней, в течение которых казалось, что он и его люди неминуемо погибнут, Рожер дал клятву: если они спасутся, в любом месте на побережье, где они пристанут, он воздвигнет собор в честь Христа Спасителя. На следующий день – это был праздник Преображения – ветер стих и суда благополучно бросили якорь в заливе Чефалу под огромным утесом, поныне вздымающимся над морским берегом к востоку от Палермо. Одно время под этим утесом располагался процветающий маленький городок, служивший резиденцией греческого епископа в византийскую эпоху; но при сарацинской оккупации он пришел в упадок, а в 1063 г. его разграбил и сильно разрушил великий граф. Теперь пришла пора его сыну возместить ущерб. Ступив на берег, он приказал построить в месте высадки часовню в честь святого Георгия, которого, как он уверял, он увидел в разгар шторма, а затем, не откладывая, стал подыскивать место для собора[2].
Так, по крайней мере, гласит легенда. Ее достоверность оспаривается исследователями уже на протяжении столетия. Доводы скептиков основаны на том, что ни один из тогдашних хронистов – даже аббат из Телезе, который, помимо того что был льстивым биографом Рожера, питал особое пристрастие к историям такого типа – не упоминает ни о чем подобном. Романтики, со своей стороны, ссылаются на документ, обнаруженный в 1880-х гг. в арагонском архиве в Барселоне, который, как они утверждают, не оставляет возможностей для сомнений[3].
Аргумент весомый, но не окончательный. Все, что мы можем сказать с уверенностью, – что 14 сентября 1131 г. в Чефалу снова появился собственный епископ – латинский, на этот раз – и к этому времени строительство собора уже началось.
Облик Сицилии быстро меняется. Увы, она, как и другие европейские области и страны, не избежала пристального внимания земельных спекулянтов и торговцев недвижимостью, и многие ее райские уголки теперь осквернены присутствием цементной фабрики или мотеля. Но остров располагает двумя архитектурными шедеврами, при взгляде на которые – издали или вблизи – перехватывает дыхание. Первый – это греческий храм в Седжесте, но то впечатление, которое он производит издали, вызывается по большей части красотой окружающей местности; человека потрясает, помимо всего прочего, расположение здания на возвышенности, сочетание этой возвышенности с окружающими холмами и величие, изолированность и безмолвие. Это не умаляет достоинств самого храма; он великолепен. Но таковы почти все греческие храмы, и они – факт, который надо признать, – очень похожи один на другой.
Второй шедевр – Чефалу; и Чефалу уникален. Когда видишь его впервые с прибрежной дороги на запад, самое его месторасположение выглядит не менее замечательным, чем у храма в Седжесте. От прибрежной полосы, окаймленной опунциями, взгляд поднимается к скоплению кровель в дальнем конце залива. За ними, но все же как часть города встает собор Рожера, возвышающийся над городскими зданиями подобно соборам Линкольна или Дарема. А над ним поднимается скала, благодаря которой местность получила имя. В древности греческие обитатели этих мест, кажется, видели в ней гигантскую голову, но на самом деле она скорее подобна большим широким плечам, квадратным и массивным, которые дают городу ощущение безопасности и надежности. Не столь близкая, чтобы казаться угрожающей, и не столь отдаленная, чтобы выглядеть случайной деталью, скала объединяется с городом, так что они становятся двумя дополняющими друг друга частями одной величественной композиции. А собор является связующим звеном между ними.
Таково первое впечатление. Но только когда приезжаешь на центральную площадь, открывается все великолепие Чефалу. Снова, но уже по другим причинам поражаешься, с каким мастерством выбрано его расположение. Стоящий на склоне, он оказывается чуть в стороне и чуть выше площади; потому к нему подходишь, как к Парфенону, сбоку и снизу. И по мере того, как приближаешься к нему, растет уверенность, что это не только самая прекрасная из нормандских построек на Сицилии, но и один из самых великолепных соборов в мире. Фасад, каким мы его видим, с двумя пилонами, скорее похожими, нежели одинаковыми, и декоративной аркадой, их соединяющей, датируется 1240 г. – столетием позже правления Рожера. К тому времени смешение восточного и западного стилей, столь характерное для ранней нормандско-сицилийской архитектуры, исчезло; перед нами совершенный образец солнечного южного романского стиля, выдержанного, но не до конца строгого.
Так, по крайней мере, кажется снаружи. Но величайшее чудо Чефалу еще впереди. Поднимитесь теперь по ступеням, пройдите между двумя забавными и милыми барочными епископами, изваянными из камня, пересеките внутренний двор по направлению к портику с тройной аркой – пристройка XV в., но от этого не ставшая дурной – и вступите в саму церковь. В первый момент вас может постичь небольшое разочарование, поскольку тонкие арки – их очертания безошибочно напоминают о близости ислама – между двумя рядами древнеримских колонн почти теряются под тяжеловесным, мертвым декором XVII–XVIII вв. Но вскоре ваши глаза привыкнут к полумраку собора; ваш взгляд устремится вдоль многочисленных колонн к высокому алтарю и скользнет вверх по рядам святых, ангелов и архангелов и, наконец, высоко в конхе большой восточной апсиды встретится с глазами Христа.
Он Вседержитель, повелитель всего. Его правая рука поднята для благословения; в левой он держит книгу, открытую на тексте, начинающемся со слов «Я – Свет для мира». Текст написан по-латыни и по-гречески, ибо эта мозаика, главная достопримечательность романской церкви, чисто византийская по стилю и работе. О мастере, создавшем ее, мы не знаем ничего, кроме того, что Рожер, вероятно, пригласил его из Константинополя и что он, безусловно, был гением. И в Чефалу он создал самое великое изображение Вседержителя – возможно, самое великое из всех изображений Христа – в христианском искусстве. Только одно изображение в Дафни около Афин может с ним сравниться; но хотя они и относятся почти к одному времени, контраст между ними поразителен. Христос из Дафни темен, тяжел, угрожающ; Христос из Чефалу, при всей своей силе и величии, не забыл, что его миссия – искупление. В нем нет ничего мягкого или слащавого; однако печаль в его глазах, открытость его объятий и даже два отдельных локона, спадающие на лоб, говорят о его милосердии и сострадании. Византийские теологи настаивали, что художники, изображая Иисуса Христа, должны стремиться запечатлеть образ Бога. Это нелегкое требование; но в данном случае эта задача была с блеском выполнена.
Снизу в молитве стоит Его Мать. По сравнению с величием Ее сына, в окружении четырех архангелов и из-за ослепительного света, струящегося из нижнего окна, Ее легко можно не заметить: жаль, поскольку, если бы Она стояла одна среди золота – как, например, в апсиде собора в Торчелло, – Ее тоже объявили бы шедевром. (Архангелы, надо заметить, представлены в облачении византийских императоров и даже держат и скипетр и державу – знаки императорской власти.) Ниже – двенадцать апостолов, изображенные не столь условно, как это часто бывает в восточной иконографии. Они представлены не совсем анфас, а чуть повернувшимися один к другому, словно они беседуют. Наконец, по сторонам от клироса стоят два трона белого мрамора, усеянные красной, зеленой и золотой мозаикой. Один предназначался для епископа; второй – для короля[4].
Здесь Рожер, должно быть, сидел в свои последние годы, глядя на великолепие, явившееся в мир по его повелению, ибо надпись под окном свидетельствует, что мозаики в апсиде были готовы к 1148 г., за шесть лет до его смерти. Он считал собор своим личным даром Богу и церкви и даже построил в городе дворец, из которого наблюдал за строительством[5]. И не было ничего удивительного в том, что в апреле 1145 г. он избрал собор местом своего погребения, одарив его двумя порфирными саркофагами: один предназначался для его собственных останков, а другой был поднесен, как он указывал, «ради августейшей памяти моего имени и во славу церкви». Печальная история о том, как его желание не было выполнено, так что ныне он лежит не в знаменитом им самим построенном храме, но среди бессмысленных помпезностей Палермского собора, еще будет рассказана в этой книге. Восемь веков спустя трудно надеяться на перемену настроения властей; тем не менее сложно, посетив Чефалу, не вознести к небесам краткой молчаливой молитвы о том, чтобы величайший из сицилийских королей когда-нибудь успокоился в церкви, которую он любил и в которой осталась память о нем.