Старый Джолион стоял в тесном холле гостиницы в Бродстерс, вдыхая запах клеенки и сельди, которым бывают пропитаны все респектабельные пансионы на морском побережье. На кресле – лоснящемся кожаном кресле с продранной в левом углу спинки обивкой, сквозь которую виднелся конский волос, – стоял черный саквояж. Старый Джолион укладывал в него бумаги, номера «Таймс» и флакон одеколона. На сегодня были назначены заседания «Золотопромышленной концессии» и «Новой угольной», и он собирался в город, так как никогда не пропускал заседаний. «Пропустить заседание» означало бы лишний раз признаться в своей старости, а жадный форсайтский дух старого Джолиона никак не мирился с этим.
Он укладывал вещи в черный саквояж, и его глаза готовы были каждую минуту загореться гневом. Так поблескивают глаза у мальчишки, загнанного в угол оравой школьных товарищей, хоть он и сдерживается, видя, что перевес на их стороне. И старый Джолион тоже сдерживал себя – усилием воли, уже сдававшей мало-помалу, старался подавить раздражение, которое вызывали в нем некоторые обстоятельства жизни.
Он получил от сына бестолковое письмо, в котором мальчик старался замазать общими фразами свое явное желание уклониться от ответа на простой вопрос. «Я говорил с Босини, – писал Джо, – он не преступник. Чем больше я вижу людей, тем больше убеждаюсь, что не надо искать в них доброго или злого – они скорее смешны или трогательны. Но Вы, вероятно, не согласитесь со мной».
Старый Джолион, конечно, не согласился; такие речи казались ему циничными. Он еще не достиг того возраста, когда даже Форсайты, отрешившись от иллюзий и правил, которым они следовали с практическими целями, совершенно в них не веря, лишаются физической радости жизни и, постигнув всем существом своим, что им уже не на что надеяться, не видят больше необходимости обуздывать себя, ломают все преграды и говорят то, что раньше им и в голову не пришло бы сказать.
Старый Джолион, должно быть, верил в «добро» и «зло» не больше, чем его сын; но… неизвестно… трудно сказать; может быть, во всем этом что-нибудь и есть; и зачем высказывать бесполезное недоверие и лишать себя возможных преимуществ?
Проводя каникулы в горах, хотя (как истый Форсайт) он никогда не предпринимал ничего слишком рискованного или слишком смелого, старый Джолион очень полюбил их. И когда после трудного подъема (обозначенного у Бедекера как «утомительный, но вознаграждающий путешественника сторицей») перед ним открывался чудесный вид, он не мог не верить в существование какого-то великого, возвышенного принципа, венчающего всю беспорядочную суету, все неглубокие стремнины и маленькие темные бездны жизни. Это, вероятно, было самым близким к религии переживанием, какое допускал его практический дух.
Но прошло уже много лет с тех пор, как он последний раз был в горах. Первые два года после смерти жены он проводил там каникулы с Джун и тогда же с горечью убедился, что дни прогулок для него миновали.
Та уверенность в существовании высшего порядка вещей, которой его наградили горы, давно уже не посещала старого Джолиона.
Он знал, что стареет, но чувствовал себя молодым, и это тревожило его. Тревожила и смущала мысль, что он, такой осторожный, стал отцом и дедом людей, словно рожденных для несчастий. Про Джо ничего плохого не скажешь – да разве можно сказать что-нибудь плохое про такого славного мальчика? Однако его положение в жизни никуда не годится; история с Джун тоже ничем не лучше. Во всем этом было что-то роковое, а человек с его характером не мог ни понять рока, ни примириться с ним.
Решив написать сыну, старый Джолион не надеялся, что из этого выйдет что-нибудь путное. Еще на балу у Роджера ему стало ясно, к чему все это клонится; чтобы высчитать, сколько будет дважды два, старому Джолиону требовалось гораздо меньше времени, чем многим другим, а имея перед глазами пример собственного сына, он знал лучше всех остальных Форсайтов, что бледное пламя опаляет людям крылья, хотят они этого или нет.
До помолвки Джун, когда она и миссис Сомс были неразлучны, старый Джолион достаточно часто встречался с Ирэн, чтобы почувствовать ее обаяние. Она не была ни вертушкой, ни кокеткой – слова, милые сердцу людей его поколения, любивших называть вещи добротными, обобщающими и не совсем точными именами; но в ней чувствовалось что-то опасное. Он и сам не мог сказать, в чем тут дело. Попробуйте поговорить с ним о свойствах, присущих некоторым женщинам, о той обольстительности, которая не зависит даже от них самих! Он ответит вам: «Вздор!» В Ирэн чувствуется что-то опасное, и дело с концом! Ему хотелось закрыть глаза на все это. Раз уже случилось, пусть так оно и будет; он не желает больше об этом слышать, ему хочется только одного: спасти Джун и вернуть ей душевный покой. Старый Джолион все еще надеялся снова найти в Джун свое утешение.
Итак, он отправил письмо. Ответ был маловразумительный. Что же касается самого разговора с Босини, то о нем, в сущности говоря, упоминалось всего-навсего одной странной фразой: «Насколько я понимаю, его захватило потоком». Потоком! Каким потоком? Что теперь за странная манера выражать свои мысли!
Старый Джолион вздохнул и сунул последние бумаги во внутренний карман саквояжа; он прекрасно знал, что подразумевалось под «потоком».
Джун вышла из столовой и помогла ему надеть пальто. По костюму и по решительному выражению ее лица старый Джолион сразу же понял, что последует дальше.
– Я тоже поеду, – сказала она.
– Глупости, дорогая; я прямо в Сити. Нечего тебе слоняться по городу.
– Мне надо повидать миссис Смич.
– Опять ты вздумала возиться со своими «несчастненькими»! – проворчал старый Джолион.
Он не поверил этому предлогу, но спорить не стал. С ее упрямством все равно не сладишь.
На вокзале он усадил Джун в приехавший за ним экипаж – очень характерный поступок для старого Джолиона, совсем не страдавшего эгоизмом.
– Только не очень утомляйся, дорогая, – сказал он и, подозвав кеб, уехал в Сити.
Джун отправилась сначала в один из переулочков Паддингтона, где жила «несчастненькая» миссис Смич – пожилая особа, по профессии судомойка; но, послушав с полчаса ее как всегда горестные излияния и чуть ли не насильно заставив старушку примириться на время со своей участью, она поехала на Стэнхоуп-Гейт. Большой дом стоял пустой и темный.
Джун решила выведать хоть что-нибудь, выведать любой ценой. Лучше узнать самое худшее и покончить со всем этим. План ее был таков: поехать сначала к тетке Фила, миссис Бейнз, а если там ничего не добьется, – к самой Ирэн. Она не отдавала себе ясного отчета в том, что ей, собственно, дадут эти визиты.
В три часа Джун приехала на Лаундс-сквер. Повинуясь инстинкту, появляющемуся у женщин в минуты опасности, она надела самое лучшее платье и отправилась на поле битвы, глядя вперед с такой же отвагой, как старый Джолион. Ее страхи уступили место нетерпению.
В ту минуту, когда доложили о приезде Джун, тетка Босини, миссис Бейнз (звали ее Луиза), находилась на кухне и присматривала за кухаркой – миссис Бейнз была великолепная хозяйка, а, как всегда говорил сам Бейнз, «хороший обед – великое дело». Ему лучше всего работалось в послеобеденные часы. Этот самый Бейнз и построил блистательный ряд высоких красных домов в Кенсингтоне, которые вместе со многими другими домами оспаривают славу «самых уродливых построек в Лондоне».
Услыхав о приезде Джун, миссис Бейнз поспешила в спальню и, вынув из запертого в комоде красного сафьянового футляра два больших браслета, надела их на свои белые руки – миссис Бейнз в значительной степени было присуще то самое «чувство собственности», которое, как мы знаем, является пробным камнем форсайтизма и основой высокой нравственности.
Зеркало гардероба отражало невысокую коренастую фигуру миссис Бейнз, явно склонную к полноте и одетую в платье, сшитое под ее собственным присмотром из материи весьма неопределенных тонов, напоминающих окраску коридоров в больших гостиницах. Она подняла руки к волосам, причесанным à la Princesse de Galles, и поправила их кое-где, чтобы прическа лучше держалась; взгляд ее был полон бессознательной трезвости, словно она присматривалась к какому-то очень неприглядному факту и старалась повернуть его к себе выгодной стороной. В юности на щеках миссис Бейнз цвели розы, но преклонный возраст покрыл эти щеки пятнами, и в то время как она проводила по лбу пуховкой, глаза ее смотрели в зеркало с черствой, отталкивающей прямотой. Положив пуховку, она несколько минут стояла перед зеркалом неподвижно, пристраивая на лицо улыбку, в которой участвовали и ее прямой величественный нос, и подбородок (никогда не отличавшийся своими размерами, а сейчас и вовсе еле заметный по соседству с могучей шеей), и тонкие поджатые губы. Быстро, чтобы сохранить эффект улыбки, она подобрала обеими руками подол и спустилась по лестнице.
Миссис Бейнз давно поджидала визита Джун. До нее уже дошли слухи, что между племянником и его невестой происходит что-то неладное. Ни тот ни другая не заглядывали к ней уже несколько недель. Она много раз приглашала Фила к обеду, но на эти приглашения он неизменно отвечал: «Занят».
Миссис Бейнз тревожилась инстинктивно, а чутье у этой достойнейшей женщины было необычайно острое. Ей следовало родиться в семье Форсайтов; с точки зрения молодого Джолиона, вкладывавшего в это слово особый смысл, у миссис Бейнз были, конечно, все права на такую привилегию, и поэтому она заслуживает особой характеристики.
Миссис Бейнз ухитрилась так удачно выдать замуж трех дочерей, что, по мнению многих, девушки этого даже не заслуживали, так как они отличались той невзрачностью, какую, как правило, можно встретить только в семьях, имеющих отношение к более почтенным профессиям. Ее имя числилось в комитетах, ведавших множеством благотворительных дел: балами, спектаклями, базарами, которые возглавляла церковь, – миссис Бейнз давала свое имя только в тех случаях, когда чувствовала твердую уверенность, что все будет организовано под надлежащим присмотром.
По ее собственным словам, она стояла за то, чтобы подводить деловую основу решительно подо все; функции церкви, благотворительных комитетов – да всего, чего угодно, – должны заключаться в упрочении Общества. Поэтому неорганизованность миссис Бейнз считала безнравственной. Все дело в организации, ибо только организация даст чувство уверенности, что ваши деньги потрачены не зря. Организация – и еще раз организация. Не может быть никакого сомнения, что миссис Бейнз была тем, чем считал ее старый Джолион, – докой по этой части; правда, он шел дальше и называл ее «трещоткой».
Все начинания, под которыми ставилось и ее имя, были так идеально организованы, что к тому времени, когда подсчитывали барыши, начинания эти становились похожими на молоко, с которого сняты все сливки человеческой сердечности. Но, по справедливому замечанию миссис Бейнз, сантименты тут неуместны. По правде говоря, она была чуть-чуть академична.
Эта достойная женщина, пользовавшаяся большим уважением в церковных кругах, была одной из старших жриц в храме форсайтизма, денно и нощно поддерживающих неугасимый огонь в светильнике, горящем перед богом собственности, на алтаре которого начертаны возвышенные слова: «Ничего даром, а за пенни самую малость».
Когда миссис Бейнз входила в комнату, чувствовалось появление чего-то весьма солидного; в этом, вероятно, и заключался секрет ее популярности, как дамы-патронессы. Такая солидность по душе людям, которые платят деньги; и на балах они взирали на прямоносую дородную миссис Бейнз, стоявшую в платье с блестками в окружении своих помощников, как на полководца.
Единственное, чего ей не хватало, – это второго имени. Она играла большую роль в своем обществе – среди представителей крупной буржуазии, во всех его группах и кружках, встречавшихся на общем поле битвы благотворительной деятельности – на том поле битвы, где все они получали такое удовольствие от соприкосновения с людьми Общества, которое пишется с большой буквы. Она играла роль в обществе, которое пишется с маленькой буквы, в той гораздо более широкой, более значительной и могущественной корпорации, где христианско-коммерческие институты, правила и принципы, нашедшие свое воплощение в ней самой, были горячей кровью, свободно разливавшейся по жилам, – твердой валютой, а не тем суррогатом, что наполнял вены маленького Общества, начинающегося с большого «О». Люди, знавшие миссис Бейнз, чувствовали в ней трезвость – трезвость женщины, которая ничему не отдается целиком и вообще старается уделять другим как можно меньше.
У миссис Бейнз были самые скверные отношения с отцом Босини, для которого она нередко служила объектом совершенно непростительных с его стороны издевательств. Теперь, вспоминая умершего, она называла его своим «милым непочтительным братом».
Миссис Бейнз встретила Джун с тщательно разыгранным радушием, на что она была мастерица, и с некоторой опаской, если такая известная в деловых и церковных кругах женщина вообще могла опасаться кого-либо. Джун, несмотря на всю свою хрупкость, обладала большим чувством собственного достоинства, и это чувство собственного достоинства сквозило в ее бесстрашных глазах. И миссис Бейнз прекрасно понимала, что в этой непреклонной прямоте Джун было много форсайтского. Будь эта девушка просто откровенна и смела, миссис Бейнз сочла бы ее «сумасбродкой» и ничем, кроме презрения, не удостоила бы; будь в ней просто много форсайтских черт, как, скажем, у Фрэнси, она покровительствовала бы ей из чистого уважения к благородному металлу; но Джун, несмотря на всю свою миниатюрность (миссис Бейнз обычно приводили в восторг вещи внушительных размеров), вселяла в нее какое-то чувство неловкости; и она усадила Джун в кресло лицом к окну.
Ее уважение к Джун объяснялось еще одним обстоятельством, признать которое миссис Бейнз – женщина набожная и не поддающаяся мирским соблазнам – вряд ли согласилась бы: она часто слышала от мужа, что старый Джолион богатый человек, и Джун очень выигрывала в ее глазах благодаря этому чрезвычайно резонному обстоятельству. Сегодня миссис Бейнз испытывала те же чувства, с какими мы читаем роман о некоем молодом человеке и наследстве и трепещем от страха, как бы автор не совершил ужасного промаха, оставив своего героя к концу книги ни с чем.
В ее обращении с Джун было много теплоты; миссис Бейнз никогда еще не видела с такой ясностью, какая это редкая и достойная девушка. Она справилась о здоровье старого Джолиона. Поразительно сохранился для своего возраста; такой статный, моложавый, сколько ему лет? Восемьдесят один! Никогда бы не дала! Они живут на море? Чудесно! Фил, наверное, пишет Джун каждый день? Ее светло-серые глаза широко открылись; но девушка выдержала этот взгляд не дрогнув.
– Нет, – сказала она, – совсем не пишет!
Миссис Бейнз потупилась: ее веки опустились невольно, но все-таки опустились. Через мгновение все было по-прежнему.
– Ну разумеется! Как это похоже на Фила – он всегда такой!
– Разве? – сказала Джун.
Этот вопрос чуть было не прогнал широкую улыбку с лица миссис Бейнз; чтобы скрыть свое замешательство, она слегка заерзала на месте, оправила платье и сказала:
– Ах, милочка, он такой сумбурный; ну кто станет обращать внимание на его поступки!
Джун вдруг поняла, что напрасно теряет здесь время: если даже поставить вопрос прямо, от этой женщины все равно ничего не добьешься. – Вы видаетесь с ним? – спросила она, залившись румянцем.
На запудренном лбу миссис Бейнз выступила испарина.
– Да, конечно! Не помню, когда он был последний раз, – по правде сказать, мы его не видели это время. У него столько хлопот с домом вашего кузена; говорят, постройка скоро закончится. Надо будет устроить обед в честь такого события; приезжайте как-нибудь и оставайтесь ночевать!
– Благодарю вас, – сказала Джун.
И опять подумала: «Я зря трачу время. Она ничего не скажет».
Джун встала. В миссис Бейнз произошла перемена. Она тоже поднялась; губы ее дрогнули, она беспокойно сжала руки. Происходило что-то неладное, а она ни о чем не осмеливалась спросить эту хрупкую стройную девушку, стоявшую перед ней с таким решительным личиком, стиснутыми губами и обидой в глазах. Миссис Бейнз никогда не боялась задавать вопросы – вся организационная деятельность зиждется на вопросах и ответах.
Но дело было настолько серьезно, что нервы ее, обычно довольно крепкие, сейчас сдали; еще сегодня утром муж сказал:
– У старика Форсайта, наверное, больше ста тысяч фунтов.
И вот эта девушка стоит перед ней и протягивает руку – протягивает руку!
Может быть, сейчас ускользнет возможность – кто знает! – возможность удержать ее в семье, а миссис Бейнз не решается заговорить.
Она проводила Джун взглядом до самой двери.
Дверь закрылась.
Миссис Бейнз ахнула и бросилась следом за Джун, переваливаясь на ходу всем своим тучным телом.
Поздно. Она услышала, как захлопнулась входная дверь, и замерла на месте с выражением неподдельного гнева и обиды на лице.
Быстрая как птица, Джун неслась по улице. Она ненавидела теперь эту женщину, которая в прежние счастливые дни казалась ей такой доброй. Неужели от нее вечно будут так отделываться, вечно будут мучить неизвестностью?
Она пойдет к Филу и спросит его самого. Она имеет право знать все. Джун быстро прошла Слоун-стрит и поравнялась с домом, где жил Босини. Затворив за собой входную дверь, она с мучительно бьющимся сердцем взбежала по лестнице.
На площадке третьего этажа она замедлила шаги, чтобы перевести дыхание, и, взявшись рукой за перила, прислушалась. Наверху было тихо.
Бледная как полотно, Джун прошла последний пролет. Она увидела дверь, прочла его имя на дощечке. И решимость, с которой она пришла сюда, вдруг покинула ее.
Джун ясно поняла все значение своего поступка. Ее бросило в жар; ладони под тонкими шелковыми перчатками были влажны.
Она отошла от двери, но не спустилась вниз. Прислонившись к перилам, она старалась побороть в себе чувство, близкое к удушью, и смотрела на дверь с отчаянной отвагой. Нет, она не сойдет вниз. Не все ли равно, что о ней будут думать? Никто не узнает. Помощи ждать не от кого, надо действовать самой. Надо покончить с этим.
И, заставив себя отойти от стены, она дернула звонок. Дверь не отперли, и весь ее стыд и страх вдруг исчезли; она позвонила еще и еще раз, словно добиваясь у запертой квартиры ответа и вознаграждения за тот стыд и страх, с которыми она пришла сюда. Дверь не отворили; Джун перестала звонить и, опустившись на ступеньку, закрыла лицо руками.
Потом она тихонько сошла вниз на улицу. У нее было такое чувство, словно она только что встала после тяжелой болезни; ей хотелось лишь одного: как можно скорее добраться домой. Ей казалось, что на улице все знают, где она была, что она делала; и вдруг через дорогу она увидела Босини, идущего к своему дому со стороны Монпелье-сквер.
Она хотела перебежать улицу. Глаза их встретились, и он приподнял шляпу. Проехал омнибус, и на минуту она потеряла Босини, потом, стоя на краю тротуара, увидела сквозь вереницу экипажей его удаляющуюся фигуру.
И Джун замерла на месте, глядя ему вслед.
– Порцию телячьего бульона, порцию супа из бычьих хвостов, два стакана портвейна.
В верхнем зале у Френча, где Форсайт все еще может получить сытные английские блюда, сидели за завтраком Джемс и его сын.
Этот ресторан Джемс предпочитал всем остальным; все здесь было скромно, без претензий, вкусно, сытно, и хотя Джемс был уже до некоторой степени испорчен необходимостью следить за модой и привычки его складывались соответственно доходам, которые неуклонно продолжали расти, но в минуты затишья среди работы его все еще одолевала тоска по вкусной обильной пище, которую он едал в молодости. У Френча подавали настоящие английские официанты – заросшие волосами, в передниках; пол посыпался опилками, а три круглых зеркала в позолоченных рамах висели как раз на такой высоте, чтобы в них нельзя было смотреться. И кабинки здесь уничтожили совсем недавно, кабинки, где можно было съесть бифштекс из вырезки с рассыпчатым картофелем, не видя своих соседей, – по-джентльменски.
Джемс заткнул салфетку за третью пуговицу жилета – привычка, от которой ему давно пришлось отказаться в Вест-Энде. Он чувствовал, что будет есть суп с аппетитом, – все утро ушло на оформление бумаг по продаже поместья одного старого приятеля.
Набив рот черствым хлебом здешней выпечки, Джемс заговорил:
– Ты поедешь в Робин-Хилл один или с Ирэн? Возьми ее с собой. Там, наверное, будет еще много возни.
Не поднимая глаз, Сомс ответил:
– Она не хочет ехать.
– Не хочет? Как так? Разве она не собирается жить в Робин-Хилле?
Сомс промолчал.
– Не понимаю, что теперь творится с женщинами, – забормотал Джемс, – у меня с ними никаких хлопот не было. Ты слишком много позволяешь ей. Она избалована.
Сомс поднял на него глаза.
– Я не желаю слышать о ней ничего дурного, – сказал он вдруг.
В наступившем молчании было только слышно, как Джемс тянет суп с ложки.
Официант принес два стакана портвейна, но Сомс остановил его.
– Так портвейн не подают, – сказал он, – унесите это и подайте всю бутылку.
Покончив с супом и с размышлениями, Джемс подвел краткий итог общему положению дел.
– Мама лежит, – сказал он, – можешь воспользоваться экипажем. Я думаю, Ирэн с удовольствием проедется. Этот Босини сам вам все покажет?
Сомс кивнул.
– Я тоже не прочь посмотреть, как он там закончил отделку, – продолжал Джемс. – Надо, пожалуй, заехать за вами обоими.
– Я поеду поездом, – отвечал Сомс. – А если вы захотите побывать в Робин-Хилле, Ирэн, может быть, согласится съездить с вами; впрочем, не знаю.
Он подозвал официанта и попросил счет, по которому уплатил Джемс.
Они расстались у собора Св. Павла: Сомс поехал на вокзал, а Джемс сел в омнибус и отправился в западную часть города.
Он выбрал себе угловое место рядом с кондуктором, загородив пассажирам дорогу своими длинными ногами, и на всех входивших в омнибус смотрел с неодобрением, точно они не имели права дышать его воздухом.
Джемс решил воспользоваться случаем и поговорить с Ирэн. Вовремя сказанное слово многое значит; а раз она собирается переезжать за город, пусть не упускает возможности начать новую жизнь. Вряд ли Сомс потерпит, если так будет продолжаться.
Он не вдумывался в то, что значило это «продолжаться»; смысл выражения был достаточно широк, расплывчат и как нельзя более подходил Форсайту. А после завтрака Джемс был куда храбрее обычного.
Добравшись домой, он велел подать ландо и распорядился, чтобы ехал и грум. Джемс хотел подойти к Ирэн поласковее, сделать для нее все, что можно.
Когда дверь дома № 62 отворилась, он совершенно явственно расслышал пение Ирэн и сразу же заявил об этом, чтобы ему не отказали в приеме.
Да, миссис Сомс дома, но горничная не знала, принимает ли она.
С проворством, не раз удивлявшим тех, кто наблюдал за его тощей фигурой и отсутствующим выражением лица, Джемс двинулся в гостиную, не дав горничной времени принести отрицательный ответ. Ирэн сидела за роялем, положив руки на клавиши, и, по-видимому, прислушивалась к голосам в холле. Она не улыбнулась ему.
– Ваша свекровь лежит, – начал Джемс, рассчитывая сразу же завоевать ее сочувствие. – Меня ждет экипаж. Будьте умницей, подите наденьте шляпу, и мы поедем кататься. Вам полезно подышать воздухом!
Ирэн взглянула на него, словно собираясь отказаться, но, очевидно передумав, пошла наверх и вернулась уже в шляпе.
– Куда вы меня повезете? – спросила она.
– Мы поедем в Робин-Хилл, – быстро забормотал Джемс, – лошади застоялись, а я хочу посмотреть, что там делается.
Ирэн заколебалась, но снова передумала и пошла к экипажу, а Джемс последовал за ней по пятам – так будет вернее.
Проехали уже больше половины дороги, когда Джемс заговорил:
– Сомс так любит вас, не позволяет задеть ни одним словом; почему вы так холодны с ним?
Ирэн вспыхнула и сказала чуть слышно:
– Я не могу дать ему то, чего у меня нет.
Джемс строго посмотрел на нее; она сидела в его собственном экипаже, ее везли его собственные лошади и слуги – он чувствовал себя хозяином положения. Теперь ей не так просто будет отделаться; и устраивать сцену на людях она тоже не захочет.
– Я не понимаю вас, – сказал он. – Сомс прекрасный муж!
Ответ Ирэн прозвучал так тихо, что шум уличного движения почти заглушил ее голос. Он уловил слова:
– Ведь вы не замужем за ним!
– Ну и что же из этого? Он вам ни в чем не отказывает. Готов сделать что угодно, вот теперь выстроил вам загородный дом. Ведь у вас как будто нет собственных средств?
– Нет.
Джемс снова посмотрел на Ирэн; он не мог понять выражения ее лица. Похоже было, что она вот-вот расплачется, а вместе с тем…
– Уж мы-то всегда к вам хорошо относились, – торопливо забормотал он.
У Ирэн задрожали губы; к своему ужасу, Джемс увидел, как по щеке ее скатилась слеза. Он чувствовал, что в горле у него стал комок.
– Мы очень любим вас. Если бы вы только… – он чуть не сказал: «вели себя как следует», но передумал, – если бы вы только захотели стать хорошей женой.
Ирэн ничего не ответила, и Джемс тоже замолчал. Она сбивала его с толку; в ее молчании чувствовалось не упрямство, а скорее подтверждение всего, что он мог сказать. И вместе с тем у Джемса было ощущение, что последнее слово осталось не за ним. Он не понимал, в чем тут дело.
Однако замолчать надолго Джемс не мог.
– Вероятно, Босини теперь скоро женится на Джун, – сказал он.
Ирэн изменилась в лице.
– Не знаю, – сказала она, – спросите у нее.
– Она пишет вам?
– Нет.
– Почему? – спросил Джемс. – Я думал, что вы друзья.
Ирэн повернулась к нему.
– И об этом, – сказала она, – спросите у нее.
– Ну знаете, – пробормотал Джемс, испуганный ее взглядом, – все-таки это очень странно, что я не могу получить простой ответ на простой вопрос, но ничего не поделаешь.
Он замолчал, переваривая такой отпор, и наконец разразился:
– По крайней мере я вас предупредил. Вы не хотите заглядывать вперед. Сомс много говорить не станет, но я уже вижу, что он долго этого не потерпит. Вам придется винить только самое себя – больше того: не ждите к себе сочувствия.
Ирэн улыбнулась и сказала, чуть склонив голову:
– Я вам очень признательна.
Джемс не нашел, что ответить на это.
На смену ясному жаркому утру пришел серый душный день; тяжелая гряда туч, желтых по краям и предвещавших грозу, надвигалась с юга. Ветви деревьев неподвижно свисали над дорогой, не шевеля ни единым листочком. В раскаленном воздухе стоял запах лошадиного пота; кучер и грум, сидевшие навытяжку, время от времени украдкой переговаривались, не поворачиваясь друг к другу.
Наконец, к величайшему облегчению Джемса, экипаж подъехал к дому; молчание и непроницаемость этой женщины, которую он привык считать такой кроткой и мягкой, пугали его.
Экипаж остановился у самого подъезда, и они вошли в дом.
В холле было прохладно и тихо, как в могиле, – по спине у Джемса пробежал холодок. Он торопливо отдернул кожаную портьеру, скрывавшую внутренний дворик. И не мог удержаться от одобрительного возгласа.
В самом деле, дом был отделан с безукоризненным вкусом. Темно-красные плиты, покрывавшие пространство между стенами и врытым в землю белым мраморным бассейном, обсаженным высокими ирисами, были, очевидно, самого лучшего качества. Джемс пришел в восторг от лиловой кожаной портьеры, которой была задернута одна сторона двора, сбоку от большой печи, выложенной белыми изразцами. Стеклянная крыша была раздвинута посередине, и теплый воздух лился сверху в самое сердце дома.
Джемс стоял, заложив руки за спину, склонив голову на худое плечо, и разглядывал резьбу колонн и фриз, проложенный вдоль галереи на желтой, цвета слоновой кости, стене. По всему видно, что трудов здесь не пожалели. Настоящий джентльменский особняк. Джемс подошел к портьере, исследовал, как она отдергивается, раздвинул ее в обе стороны и увидел картинную галерею с огромным, во всю стену, окном. Пол здесь был черного дуба, а стены окрашены под слоновую кость, так же как и во дворе. Джемс отворял одну дверь за другой и заглядывал в комнаты. Всюду идеальный порядок, можно переезжать хоть сию минуту.
Повернувшись наконец к Ирэн, он увидел, что она стоит у двери в сад с мужем и Босини.
Не отличаясь особой чуткостью, Джемс все же сразу заметил, что происходит что-то неладное. Он подошел к ним уже встревоженный и, не зная еще, в чем дело, попытался как-то смягчить создавшееся положение.
– Здравствуйте, мистер Босини, – сказал он, протягивая руку. – Я вижу, вы не поскупились на отделку.
Сомс повернулся к нему спиной и отошел. Джемс перевел взгляд с хмурого лица Босини на Ирэн и от волнения высказал свои мысли вслух:
– Не понимаю, что тут происходит. Мне никогда ничего не рассказывают.
И, повернувшись вслед за сыном, услышал короткий смешок архитектора и слова:
– И благодарение Богу. Стоит ли так…
К несчастью, конца фразы Джемс уже не разобрал.
Что случилось? Он оглянулся. Ирэн стояла рядом с Босини, и выражение лица у нее было такое, какого раньше Джемс никогда не видел. Он поспешил к сыну.
Сомс шагал по галерее.
– В чем дело? – спросил Джемс. – Что у вас там?
Сомс взглянул на него со своим обычным надменным спокойствием, но Джемс знал, что сын взбешен.
– Наш приятель, – сказал он, – снова превысил свои полномочия. На этот раз пусть пеняет на себя.
Сомс пошел к выходу. Джемс поспешил за ним, стараясь протиснуться вперед. Он видел, как Ирэн отняла палец от губ, услышал, как она сказала что-то своим обычным тоном, и заговорил, еще не поравнявшись с ними:
– Будет гроза. Надо ехать домой. Нам, кажется, не по дороге, мистер Босини? Нет? Тогда до свидания!
Он протянул руку. Босини не принял ее и, отвернувшись, сказал со смехом:
– До свидания, мистер Форсайт. Смотрите, как бы гроза не застала вас в дороге! – и отошел в сторону.
– Ну, – сказал Джемс, – я не знаю…
Но, взглянув на Ирэн, запнулся. Ухватив невестку за локоть, он проводил ее до коляски. Джемс был уверен, совершенно уверен, что они назначили друг другу свидание…
Ничто в мире не может так взбудоражить Форсайта, как открытие, что вещь, на которую он положил истратить определенную сумму, обошлась гораздо дороже. И это понятно, потому что на точности расчетов построена вся его жизнь. Если Форсайт не может рассчитывать на совершенно определенную ценность вещей, значит, компас его начинает пошаливать; он несется по бурным волнам, выпустив кормило из рук.
Оговорив в письме к Босини свои условия, о которых уже упоминалось выше, Сомс перестал думать о деньгах.