bannerbannerbanner
Множество жизней Элоизы Старчайлд

Джон Айронмонгер
Множество жизней Элоизы Старчайлд

5
Катя

1968 год


Наконец они вернулись на ферму. Катю ждали дела.

– Мы увидимся завтра? – спросил Милан. – Когда закончится моя смена на фабрике?

– Если захочешь, – ответила Катя, дразня его.

– История Элоизы еще не закончена?

– Не совсем.

Во дворе фермы рядом со стойлами стоял криво припаркованный автомобиль. Двое мужчин с мрачными физиономиями садились внутрь. Шофер в серой кепке махнул Кате рукой. Ярослав наблюдал за ними со стороны.

– Зачем они приезжали? – спросила Катя, когда машина тронулась с места и покатила в сторону проезжей части.

Ярослав сплюнул и провел ладонью по губам, как бы вытирая неприятный привкус с губ.

– За тем же, за чем и всегда. Им нужна ферма.

– Наша ферма?

– «Малые хозяйства нежизнеспособны». Так они говорят. Мы будем вынуждены присоединиться к колхозу и подчиняться их директивам. – Он покачал головой с растерянным выражением на лице. – Кончится тем, что мы будем гнуть спины на Ивана Маковца и его треклятый комитет. Всем фермерам в этой долине позволили сохранить свои хозяйства, если те занимали менее пятидесяти гектаров, но это было двадцать лет назад, а нынче, говорят, другие законы. Запрещена любая частная собственность, и если мы хотим и дальше жить в своем доме и пасти своих коров, мы обязаны стать частью какого-то вшивого колхоза площадью в тысячу гектаров.

Ярослав отвернулся, но Катя успела разглядеть влажный блеск слез в его глазах.

– Мы будем бороться, папа, – воскликнула Катя. Она схватила грабли и с вызовом вскинула руку вверх. – Мы откажемся вступать в их несчастный колхоз.

– Ох, Катюша, – вздохнул Ярослав, кладя руку ей на плечо. – Мы не можем ни с кем бороться. Нас посадят.

– Они не смогут пересажать всех фермеров в Чехословакии.

– О, еще как смогут, если захотят. Только им не придется этого делать. Большинство фермеров согласятся с новыми правилами. Да и я, наверное, тоже.

– Ох, папа. – Катя отложила грабли, чувствуя, как слезы набегают теперь и на ее глаза. – Как же так, ведь эта ферма испокон веков принадлежала Немцовым!

– Я знаю.

– Тогда уйдем мы, – сказала Катя решительно. В ее голос вернулся огонь.

– Куда уйдем?

– На Запад.

– И на что мы будем жить?

– Ты молочник с огромным стажем. Ты запросто сможешь найти работу в Западной Германии. Мы могли бы отправиться на поиски сокровищ Элоизы.

Отец Кати вздохнул.

– Именно так сказала бы твоя мать.

Во дворе, ведя коров с пастбища, появился кривозубый Йорди.

– Закончим этот разговор, – сказал Ярослав.

Все время, пока коровы вваливались во двор, теплые и вонючие от навоза, он стоял, сунув руки глубоко в карманы, неподвижно, словно каменное изваяние, и смотрел вверх, на далекие горы.


– И много их было? – спросил Милан. – Сокровищ?

Они снова лежали в высокой траве на речном лугу. Катя улыбнулась.

– Много, – ответила она.

– Много?

– Вагон и маленькая тележка. Иногда я думаю, что это проклятие моей семьи. Жан Себастьен коллекционировал золото. Это была его страсть. Он собирал золото со всего мира. Кубки, канделябры, тарелки, статуэтки. Золото и бриллианты из Индии. Золото из обеих Америк. У него был отдельный кофр с золотыми монетами. Ты представляешь? Целый сундук одних только монет. И серебро он тоже коллекционировал. И всевозможные произведения искусства. Бронзу. Статуэтки. Картины. Телескопы. Он был очень богат даже по меркам своего времени.

Милан молчал. Через некоторое время он спросил:

– Сокровища до сих пор не найдены?

– Насколько мне известно, нет.

– И ты знаешь, где их искать?

Катя отвела взгляд.

– В 1794 году, – сказала она, – в возрасте тридцати шести лет Элоизе отрубили голову.

– Отрубили голову? – переспросил Милан, не скрывая своего потрясения.

– Гильотина. Жан Себастьен и Элоиза были задержаны в Боне, где они обосновались под вымышленными именами. Они прожили там целых три года. Их отвезли обратно в Дижон и объявили врагами революции. Суд над Элоизой длился около пяти минут. Толпа так громко освистывала ее, что нельзя было расслышать ни слова. – Катя испустила долгий, протяжный вздох. – В тюрьме над ней надругались.

– Надругались? – От Милана не скрылась дрожь в Катином голосе.

– Все это в прошлом, – проговорила Катя. – Все это в прошлом. – Она намотала на палец прядь волос. – Элоизу пытали, – продолжила она и понизила голос почти до шепота. – Насиловали.

Милан потянулся к Кате и сжал ее ладонь. В такой ясный летний день слово «насиловали» прозвучало грубо и неуместно, как будто оно вторглось без разрешения в этот мир полевых цветов и луговых трав, где ему не были рады. Оно тяжело повисло в воздухе. Милан попытался повторить слово, прошептать его вслед за Катей, как часто делал, когда она что-то рассказывала, но с его губ не сорвалось ни звука.

– Человек по имени Родерик Эгльфин. – Катя прикрыла глаза. Она процедила это имя так, как будто один его звук причинял ей боль. – По-фрацузски «églefin» – это такая рыба. Ее не найти ни в Дижоне, ни в Новой Вышне – и то и то слишком далеко от моря. По-нашему она называется «skvrnitá treska», пикша. Но все это в прошлом. – Она снова открыла глаза и посмотрела на Милана. – Ты хочешь это слышать?

Высоко над лугом кружил ястреб, паря в потоках теплого воздуха, поднимающихся из долины. Внизу, полускрытые в высокой траве, Катя и Милан вполне могли сойти за его добычу.

– Что, если это не воспоминание? – спросил Милан. Его голос был чуть громче шепота.

– Это воспоминание.

– Но что, если нет?

– По-твоему, я все выдумываю?

– Нет.

– Тогда к чему ты клонишь?

Они полежали, размышляя об этом.

– Элоиза терпела истязания Эгльфина более тридцати недель, – произнесла Катя через некоторое время. – Он сохранял ей жизнь для своего собственного развлечения. Для удовлетворения своих низменных нужд. Он сохранял ей жизнь, чтобы мучить и надругаться над ней. – Здесь Катя использовала слово «súložit». Ей раньше не приходилось использовать его с Миланом. «Na súložit» – значит «трахаться». – Он держал Элоизу, чтобы мучить и трахать, – сказала она.

– Можешь не рассказывать, если не хочешь, – прошептал Милан.

– А знаешь, кажется, я хочу.

6
Элоиза

1794 год


По жестокому стечению обстоятельств, после ареста Элоизу отвезли не куда-нибудь, а в Шато-Монбельяр-ле-Пен. Ее дом. Теперь ее содержали здесь в качестве узницы. Якобинцы экспроприировали так кстати опустевший замок и разбили там свою дижонскую администрацию. Их командиром был молодой Родерик Эгльфин – мужчина, лишивший ее свободы. «Е́glefin», пикша. Элоизе казалось, что и пахло от него, как от пикши. Он был холоден, как пикша.

Он был ее мучителем. Ее тюремщиком. Ее личным тюремщиком. Только у него были ключи от ее камеры. Его забавляло, что она заточена в темницу в подвале своего бывшего дома. Он вечно попрекал ее этим.

– Не желаете ли принять горячую ванну, миледи? – спрашивал он. – Если хотите, я велю слугам разжечь огонь и наполнить ванну душистой водой, чтобы вы могли искупаться? – После этого он обливал Элоизу из горшка, полного ее мочи. – На, купайся, – цедил он. – Купайся в собственном ссанье.

Переломав ей запястья и щиколотки, он приковал Элоизу цепями к стене камеры и заткнул ей рот куском тряпки, чтобы в замке не слышали ее криков. Много позже, несколько месяцев спустя, он отрежет ей язык, чтобы обеспечить ее молчание. Она лежала на твердом, холодном каменном полу, в полубессознательном состоянии, не в силах стоять на ногах. Он морил ее голодом и жаждой. Ее муки доставляли ему удовольствие. Он просачивался в ее камеру как медленный яд, она задыхалась от рыбьей вони и запаха табака у него изо рта, когда он насиловал ее в луже ее собственных экскрементов.

Часы на башне отмеряли ход времени. Дон, дон. Безжизненный клич. Как удары молота. Железом по железу. Дон, дон. В темной камере Элоизы тихий колокольный звон был единственной ниточкой, связующей воедино истрепавшиеся лоскуты ее жизни. Холодные ночи. Голодные дни. Визиты Эгльфина. Боль.

Он пришел навестить ее. Зловонный командир и его еле живая жертва. Он подтащил к себе стул, чтобы сесть, и повесил на стену фонарь.

– Миледи Монбельяр, – протянул он с издевкой. – Баронесса Элоиза Приговоренная. Что же вы не читаете мне красивых поэм? Может, вы желаете показать мне звезды?

– Я буду отомщена, – прошептала она. Язык еще не отрезали. – Вот вам моя поэма.

– Отомщена? Что ж, пожалуй, все мы заслуживаем отмщения, – ответил он, как будто был культурным, рассудительным человеком и вел с ней дискуссию на философские темы в парижском салоне. Взад и вперед он раскачивался на задних ножках стула. – А крестьяне, которые гнули на вас хребет, – заслуживают ли они отмщения? Думаю, да. А рабочие, которые вкалывали на ваших виноградниках? А несчастные парижские бедняки, которые умирали в канавах от истощения, в то время как вы, мадам баронесса, объедались сдобными венскими булочками и пили медовые вина из Падуи? Заслуживают ли они отмщения?

– А что насчет вас, месье Пуассон [13]? – спросила его Элоиза. – На вашей тарелке не бывало ничего, кроме черствого хлеба? Чем объедались вы, пока парижские бедняки голодали? Прошлым вечером от вас пахло устрицами. Но мы ведь так далеко от моря! Возможно, это ваш естественный запах.

 

За эту дерзость он ее избил. Но к тому времени она уже не замечала побоев.

Дон, дон. Время бьет в такт. В какой-то момент твой нос перестанет реагировать на тошнотворный запах, твое тело перестанет реагировать на побои, и ты закроешь глаза перед лицом насильника и насилия.

– Говори, – требовал Эгльфин. – Говори имена своих сообщников – тех, кто участвовал в вашем заговоре.

Дон, дон.

– Нет никаких имен.

Ее истязатель раскуривал длинную глиняную трубку и втягивал через нее дым.

– Я видел твоего мужа на эшафоте, – сообщал он. Он говорил ей это уже не в первый раз. – Я видел его рыдания. Ревел, как девчонка.

– Он храбро встретил свою смерть, – протестовала Элоиза. – Я слышала.

– Храбро? – Эгльфин рассмеялся. – Никто не встречает смерть храбро. На плахе все ссут в штаны от страха. Даже король. И тебя ждет то же самое.

Вдали от поместья эпоха террора потихоньку подползала к своему завершению. Но Элоиза, конечно, не могла этого знать. Всех голов не отрубишь, и общественность начинала восставать против повальных казней. Жажда крови сходила на нет. У Эгльфина на руках было постановление суда. Спасти Элоизу от мук заточения могло только правосудное лезвие гильотины. Ей продлевали жизнь лишь по той причине и лишь под тем предлогом, что она, якобы, обладала информацией, необходимой для выявления и поимки других врагов революции. Она не назвала ни одного имени. Но в конечном итоге Эгльфин отправил Элоизу на казнь не из-за ее отказа выдать преступников, а потому, что боялся, что ее помилуют. Он отсек ей язык мясницким ножом.

– Откусила, – объяснил он стражникам.

Двое солдат в кожаных фартуках пришли за ней в камеру. Перед тем, как отвести ее на эшафот, ее умыли и одели в красивое желтое платье из гардероба самой Элоизы, чтобы весь честной народ видел, что она была из господ, чтобы всем сразу стали понятны ее прегрешения.

Служанка из бараков, хромоногая девочка-подросток, причесала ей волосы.

– Сделай так, чтобы она выглядела как куртизанка, – велели служанке. Но в волосах осужденной на казнь женщины скопилось столько крови и грязи, что служанке оставалось только развести руками.

Немая и изувеченная, Элоиза, тем не менее, сумела передать служанке свое послание. Она провела сломанными руками по животу, и ее глаза все рассказали за нее.

– Я все сделаю, – пообещала служанка еле слышным шепотом на ухо Элоизе. – Я передам.

Несколько часов спустя Элоизу связали и на двуколке повезли к гильотине на площади Моримон. Как она была счастлива, искренне счастлива от того, что ей наконец удалось сбежать от своего мучителя. Как долго она молилась об этом исходе. Ее казнили за предательство революции, за непростительное богатство, за роялизм, лафайетизм и за то, что она не представляла больше интереса для Эгльфина, который, вероятно, уже нашел себе новую игрушку. На площади собралась внушительная толпа зевак. Ее имя напечатали в самом верху списка – ее смерть должна была стать гвоздем сегодняшней программы. В обмен на такую честь ее казнили последней.

Элоизу осмотрел медик в жилетке цветов триколора и черных мешковатых штанах с саблей, пристегнутой к поясу. Эгльфин присутствовал при осмотре лично, чтобы уладить все формальности.

– Она не может говорить, – объяснил он медику. – Откусила себе язык.

– Это бывает, – кивнул медик, как будто привык иметь дело с подобными неудобствами, и пожевал усы. – Они поступают так, чтобы ненароком не выдать имена своих сообщников.

– Я пришел к такому же заключению, – согласился Эгльфин. – Еще она не может стоять. У нее сломаны ноги.

– Что же, она их сама себе сломала?

– Да.

На стене ратуши красовалась надпись красной и синей краской, гласившая: «РЕСПУБЛИКА ЕДИНАЯ И НЕДЕЛИМАЯ; СВОБОДА, РАВЕНСТВО, БРАТСТВО – ИЛИ СМЕРТЬ». На колокольне звонил колокол. На площади воняло, как на скотобойне.

Элоиза лежала в двуколке со связанными руками и ногами, в то время как дюжине предшествующих ей жертв отрубали головы. Глашатай выкрикивал очередное имя, и толпа замолкала. Арестанта – иногда рыдающего, иногда безмолвного, иногда буйного, иногда раскаивающегося – втаскивали на эшафот и подводили к страшному орудию.

– Последние слова! – кричал кто-нибудь, и люди в толпе подхватывали клич. Хроникер, вооруженный гусиным пером, наклонялся к смертнику, чтобы записать фатальное изречение, а несколько мгновений спустя устройство сотрясалось, лезвие падало, толпа кричала, и палач поднимал окровавленную голову в воздух. Удар! Крик! Удар! Вопль! Жуткая механика ритуального убийства.

Долго ждать не пришлось. Четверо жандармов подняли ее и понесли, головой вперед, как корзину с виноградом, к гильотине. По толпе волной прокатились одобрительные возгласы.

– Элоиза Мария Монбельяр, – возвестил глашатай, зачитывая ее имя из списка. – Враг Республики.

На эшафоте Элоиза повернула голову в сторону и смотрела, как падает лезвие.

Желтое платье, которое она надела на свою казнь, когда-то идеально сидело на ее фигуре, в те дни, когда она была хозяйкой поместья и в большом зале устраивались балы, играли музыканты и танцевали богачи. Но в последние месяцы жизни Элоиза почти не ела. Платье висело на ее теле бесформенным мешком. Оно скрыло от медика то единственное, что он был обязан проверить.

Элоиза была на восьмом месяце беременности.

7
Катя

1968 год


– Монахиня, которая сняла тело Элоизы со скамьи гильотины, знала об этом, – сказала Катя. – Ей рассказала служанка, та самая хромоножка, которая причесывала Элоизу. Женщина вспорола живот Элоизы ножом, вытащила младенца наружу, и ребенок каким-то чудом выжил. Это была девочка. Ее отдали в женский монастырь в Кетиньи, где она и выросла. Ее назвали Марианной Мюзе.

– Марианна Мюзе. – В произношении Милана французское имя звучало инородно и незнакомо. – И она первая из вас… унаследовала воспоминания матери?

– Или вторая. – Катя обняла Милана за талию. – Не забывай о Сильвии. Когда казнили Элоизу, Сильвии Монбельяр было девять лет. Ее не арестовали вместе с Элоизой и Жаном Себастьеном, так что она вполне могла сбежать из Бона и найти мадам Форестьер. Кроме того, она знала, где в Боне находились конспиративные квартиры и, возможно, направилась туда. Не представляю, что с ней стало. В воспоминаниях Элоизы я не вижу никаких подсказок. Я думаю, Жан Себастьен позаботился обо всем, не вдаваясь в подробности при Элоизе, чтобы оградить ее от мучений. Вот и я ничего не знаю. Я много думаю о Сильвии. Мне известно, что она пережила революцию. Но я не знаю, унаследовала ли она воспоминания Элоизы. Знаю только, что я – потомок Марианны Мюзе, девочки, которую вытащили живой из обезглавленного трупа. Воспоминания Марианны у меня тоже есть. Хотя к ним я предпочитаю возвращаться как можно реже.

Парящий в вышине ястреб потерял интерес к влюбленной парочке на лугу. Он издал крик, описал в воздухе круг и улетел прочь, искать себе насест на дереве.

– Настанет день, – начал Милан, – и мы обязательно поедем во Францию. – В его голосе звучала непривычная уверенность. – Когда откроют границы, мы сможем отправиться на поиски семьи Сильвии.

– Было бы здорово, – отозвалась Катя, перейдя на шепот.

– Возможно, у нее тоже есть потомок, и она, совсем как ты, лежит сейчас на лугу где-то во Франции, смотрит в небо и думает о тебе. Я так отчетливо это вижу.

– Она красивая?

– Не то слово.

– У нее есть парень?

– Да, но он не очень хорош собой.

– Зато скромный. – Катя крепко прижала его к себе. До чего же спокойно она ощущала себя в его присутствии. – Мы никогда не уедем во Францию, – добавила она.

– Когда-нибудь уедем. Обязательно уедем. Может, Дубчек наконец откроет границы?

– Боюсь, у него нет ключей.

В ответ на это Милан улыбнулся.

– Мой брат говорит, что Запад препятствует свободному передвижению граждан советских республик, потому что они боятся шпионов.

– Думаешь, это правда?

– Конечно. – Милан отвернулся.

– Но ведь никто в это не верит, – тихо проговорила Катя через некоторое время. – Даже твой брат.

– А ты веришь?

Лучи летнего солнца слишком разморили их для такого тяжелого разговора. Катя закрыла глаза.

– Мне в голову пришла одна мысль, Милан. Вот прямо сейчас. И это отнюдь не самая приятная мысль.

– О чем ты? – не понял Милан и приподнялся на локтях.

– Если мы слишком сблизимся, – тихо начала Катя, – я могу стать опасна для тебя.

– Опасна? В каком смысле?

Ее глаза жарко сверкнули.

– Не знаю. Возможно, я просто слишком много думаю. Дедушка говорит, те, кто задает много вопросов, долго не живут.

– Тогда не задавай вопросов.

Как серьезно он смотрел на нее в эту минуту. Его очки были заляпаны грязью. Что он в них видел?

– Я слишком много знаю, – вздохнула Катя. Эти слова были сказаны так тихо, что Милан едва расслышал ее.

– Что, например?

Она снова вздохнула.

– Слишком много всего. – Слишком много того, что не положено знать пятнадцатилетней девушке. – Я знаю, каково это – танцевать на нью-йоркской сцене и слышать восхищенные возгласы зрителей. Я смотрела на Париж с Эйфелевой башни. Я каталась по Лондону в экипаже, запряженном шестеркой лошадей. Я обедала с королем Франции и кланялась королеве Англии. Однажды я подписала петицию, которая была направлена в лондонскую Палату лордов, с требованием предоставить женщинам избирательное право.

– И что? – спросил Милан. – Предоставили?

– В тот раз – нет. Но начало было положено. Я стояла на носу огромного корабля, бороздящего Атлантический океан. Я была в Вене и разговаривала с Зигмундом Фрейдом, я встречалась с реформисткой Гарриет Тейлор-Милль [14], и слушала лекцию Чарльза Дарвина о червях, и видела, как первый настоящий воздушный шар парит над парижскими крышами.

Катя протянула руку и сняла с него очки, осторожно высвободив дужки из-за ушей. Она принялась протирать стекла подолом своего платья.

– Я видела свободу, Милан. Понимаешь, что это значит? В Чехословакии идея свободы может быть очень опасна. – Она мягко водрузила очки обратно ему на нос. – Так лучше? – спросила она.

– Да, спасибо.

– Опасны не только мои сны, Милан. Я сама опасна. Иногда мне хочется выбежать на улицу и закричать: «Долой Хрущева, Долой Советы, Долой партию!»

– Это действительно было бы чревато, – согласился Милан.

– Можешь убежать от меня прямо сейчас, если хочешь. Если хочешь – беги, беги, и никогда не оглядывайся назад. Я не стану тебя винить, если ты так поступишь.

Подул легкий ветер, разгоняя волны по всему лугу.

– Я никогда тебя не оставлю, – сказал Милан.

– Не говори «никогда».

– Я никогда тебя не оставлю, – твердо повторил он. – Если ты выбежишь на улицу с призывами, я выбегу следом за тобой. Если ты сядешь в тюрьму, я тоже сяду.

Катя кивнула.

– А если расстрел?

– Пусть стреляют и в меня тоже.

Ветер угомонился так же быстро, как и налетел. Луг затих.

– Я не буду кричать «Долой Хрущева», – вздохнула Катя.

– А я бы покричал.

Они лежали и слушали шум лета.

– Пойдем домой? – предложила Катя.


В августе 1968 года все только и говорили, что о политике.

– На Западе это называют «Пражской весной», – сообщила им Хана Аня, мать Отилии. Она ждала реформ с всевозрастающим нетерпением.

– Почему же только Пражской? – проворчал Ярослав. – Почему не Пражско-братиславско-попрадской? Опять они забыли о Словаках. Забыли о фермерах в Татрах!

Милан стал глубже интересоваться политикой. Катины искры начинали распалять и его тоже. Он приносил в дом номера «Литературной газеты», партийной газеты, и размахивал страницами, заставляя всех читать нужные статьи.

– Нам начинают говорить правду, – сказал он однажды утром. – Вот, полюбуйтесь.

Статья, занимавшая целую газетную страницу, целиком состояла из неприкрытой критики Сталина и в самых негативных красках описывала его роль в судьбе Чехословакии.

 

– Кто бы это ни написал, земля ему пухом, – фыркнул Кристоф, взглянув на статью. – Не советую держать в доме подобных газет. Лучше сожги. Пока тебя не арестовали за то одно, что она у тебя есть.

– Сталин давно умер, дедушка, – сказала Катя. – Кому какое дело?

– Сталин никогда не умрет, – парировал Кристоф и всосал в легкие дым. – Какой-нибудь Сталин будет всегда.

Не посовещавшись с руководством колхоза, Ярослав задумал разводить гусей на лугу у реки. Он уже соорудил гусятник и поставил оградки.

– Да что они вообще знают про нашу ферму? – говорил он. – Теперь, благодаря Дубчеку, мы свободные люди, и никто не волен указывать нам, что делать!

Кристоф был более осторожен. Он всегда был более осторожен.

– Пока еще не свободные, – мрачно отвечал он, тыча в воздух сигаретой. – Если Дубчек хочет дать нам свободу, чего же он тянет резину? Будь я первым секретарем партии, не откладывал бы это ни на минуту. Пошел бы на радио и огласил приказ.

Милан начал писать для попрадской студенческой газеты «Глас молодежи». Это была партийная газета, но в последние месяцы ее статьи приобретали все более радикальный тон.

– Люди начинают переосмыслять систему, – объяснял он Кате, показывая ей статьи. – Свобода человека невозможна без свободы экономики. Так говорят мои преподаватели в академии. Человек не может считать себя свободным, если он не в состоянии распорядиться своей экономической судьбой.

– Ты только будь осторожен со своими писульками, – предупредил Кристоф. – Одна пуля – и останутся от Дубчека одни воспоминания.

– Но чтобы заставить молчать всю Чехословакию, потребуется десять миллионов пуль.

– Уверен, Хрущев не пожалеет десяти миллионов пуль, если найдет им применение.

– Дубчек говорит, что цель социализма – не просто борьба с классовой эксплуатацией, – сказал Милан. – Это тема моей статьи. Цель социализма – сделать так, чтобы все жили лучше, чем при буржуазной демократии. А иначе, в чем тогда смысл?

– А как насчет женщин? Когда уже наша жизнь станет лучше?


Утром двадцать первого августа Катя поднялась раньше всех в доме и стала собираться на утреннюю дойку. Надевая резиновые сапоги на босу ногу, она слышала, как наверху Ярослав возится с рабочей спецовкой. Облака катились по склонам гор, как пар из прачечной. Через час или, может быть, два туман рассеется и уступит место новому погожему дню. Из коровника доносилось нетерпеливое мычание набрякших молоком коров, которые торчали у ворот и ждали, пока им откроют. Где носило Марата? Он уже должен был приехать на своем велосипеде. Катя, в одних сапогах, длинной отцовской майке, белых хлопчатобумажных трусах и с лентой в волосах, вышла во двор. За ней по пятам семенили Зорька и один из ее щенков.

Скрипя шинами, во двор на велосипеде въехал Марат. Глаза у него были красные от слез, он что-то нечленораздельно кричал.

– Что ты пытаешься сказать, Марат? – остановила его Катя. – Не спеши, сделай глубокий вдох. – Она положила руку на костлявое плечо мальчишки. – Попробуй еще раз.

– Они убили рысь! – выпалил Марат. – Эти сволочи убили ее. Я видел, как они ее убили!

– Кто убил? – спросила Катя.

– Я видел их, они ехали в грузовике. Один из них вышел с автоматом и застрелил рысь.

– Кто это был, Марат? Ты их узнал?

– Солдаты, – ответил Марат. Его плечи дрожали от переизбытка эмоций. – Русские солдаты.

– Русские?

В дверях кухни появился Ярослав. На его лице застыла тревога.

– Что это? – спросил он.

– Что?

Фермер поднял палец, призывая к тишине.

– Это, – повторил он.

В рассветном воздухе раздавался монотонный, но настойчивый звон колокола деревенской ратуши.


– Танки уже в Прешове, – сообщила Хана Аня. – Говорят, их целая тысяча.

Вся семья собралась на кухне, чтобы осмыслить новости.

– А я знал, что так будет, – ворчал Кристоф. – Я так и знал.

Кожа вокруг глаз Отилии покраснела.

– Это несправедливо, – проронила она, стоя босиком на холодном каменном полу, и поджала пальцы на ногах.

– Мы не сдадимся без боя, – заявила мать Отилии, словно размахивая невидимым знаменем. – Женщины Татр пойдут маршем на Прешов. Мы выстроимся шеренгой перед танками.

– До Прешова восемьдесят километров, – сказал Ярослав. – Как вы туда доберетесь? На автобусе?

– Женщины Татр пусть остаются в Татрах, – встрял Кристоф. – Ну, убьют вас, и кому от этого будет польза? А? Нет, ты мне ответь.

– Никто нас не убьет, – отвечала ему Хана Аня. – Они не станут стрелять в беззащитных женщин.

– Хана Аня, я люблю тебя так же, как мой сын любит твою дочь, но ты говоришь чушь, – сказал Кристоф и зашелся в долгом приступе кашля. – Во-первых, как же вы, такие беззащитные, собрались останавливать колонну танков? А во‐вторых, если они не намерены стрелять, то почему приехали сюда на танках, а не на «трабантах» [15]?

Это отрезвило всех, и на некоторое время кухня погрузилась в тишину.

– И все-таки я считаю, – нарушил молчание Милан, – что мужчины должны выехать в Прешов и выяснить, что там происходит. Если будет бой, то мужчины, а не женщины, должны сражаться с мужчинами.

– Очень благородно с твоей стороны, – сказал Ярослав. – Но не думаю, что Хану Аню устроят такие аргументы.

– И меня тоже, – подала голос Катя. – У меня есть идея получше. Ни к чему ехать до самого Прешова. Танки сейчас на пути в Прагу. Нужно собрать наших женщин и перегородить солдатам путь в Швабовце, где дорога слишком узкая для объезда. Там есть один участок, где кюветы по обе стороны от дороги резко уходят вниз на глубину три-четыре метра с каждой стороны. Если нас станут давить, мы просто спрыгнем в эти кюветы. Внизу нас никто не достанет. А до Швабовце можно добраться на обычной телеге. Отвезем молоко на завод, а на обратном пути подберем женщин и детей. Это будет мирная баррикада. Никакого оружия. Никакой агрессии. Мы просто попытаемся поговорить с ними и попросим их развернуться. Если нам удастся хотя бы задержать их на несколько часов, это уже может дать Дубчеку шанс что-то предпринять.

– Что, например? – спросил Кристоф.

– Я не знаю. Что-нибудь. Что угодно.

Ярослав фыркнул.

– Никто никуда не поедет, пока коровы не будут подоены, – сказал он.

– Это понятно.


Первые пару часов все было похоже на обычный пикник. Пекарь из Попрада принес большой поднос хлеба, а Ярослав – головку мягкого сыра. Люди прибывали группами по десять и более человек, и многие несли с собой припасы. Женщины из колхозов, одетые в рабочие комбинезоны, шли с вилами на плечах, напоминая героинь советских плакатов.

– Каков наш план? – спрашивали люди. Они сидели на узкой полоске желтой травы на обочине, радуясь тому, что нашли место для протеста не слишком далеко от дома.

– Скоро танки проедут по этой дороге в сторону Праги, – сказала Катя. – Мы выступим с мирной демонстрацией. В этом сила коммунизма. В нашем единстве. А потом мы очень вежливо попросим их повернуть назад.

Мужчины подозрительно уставились на Катю. Почему план действий им объясняла какая-то девчонка с копной кудряшек на голове?

– А ты девчонка волевая, вся в мать, – заметил свиновод из Попрада. – Всегда была такая, да и мать твоя тоже. Франциска тоже говорила о мятежах и революциях.

– Это не революция, – возмутилась Катя. – Это вежливая просьба.

– Кто же обращается к танку с вежливыми просьбами?

– А если они откажутся поворачивать? – спросил кто-то.

Вмешалась Хана Аня.

– Тогда мы встанем у них на пути! – воскликнула она, поднимая кулак к небу. – Они не смогут нас объехать, не свалившись в кювет. – Она указала на крутые откосы по обе стороны узкой дороги. – Танки не пройдут, если мы не сдвинемся с места. Мы не допустим.

– Не допустим, не допустим, – подхватила толпа.

День стоял жаркий, и находиться на солнце было тяжело. Зной нагонял на людей сонливость. Яростная энергия, заразившая их утром, растворилась в безоблачном небе.

Машины по этой дороге почти не ездили, а если ездили, то в основном местные. Водители опускали стекла, спрашивали, что происходит, и желали им удачи.

Около полудня со стороны Прешова показался кортеж примерно из двадцати автомобилей ЗИЛ – черных четырехдверных седанов. Машины мчались прямо на них, поднимая клубы пыли с неасфальтированной дороги. Протестующие неуверенно вышли на проезжую часть, но когда стало ясно, что машины не собираются останавливаться или хотя бы замедлять ход, отскочили к обочине, и кортеж благополучно пронесся мимо.

– НКВД, – многозначительно протянул Кристоф. – Русская тайная полиция. Их всегда легко узнать.

– С танками будет проще, – заявила Хана Аня.

– Будет все то же самое, только медленнее, – возразил Кристоф.

В два часа пополудни пришлось отправить на ферму несколько человек для вечерней дойки. Катя забралась в телегу вместе с Мартой и Маратом. Ярослав и Кристоф остались стоять на дороге вместе с Отилией и ее матерью.

– Надеюсь, ты не пропустишь самое интересное, – сказала Хана Аня, целуя Катю в обе щеки.

– Надеюсь, что нет. – Но нехорошее предчувствие холодило кровь в Катиных жилах. – Будьте осторожны.

– Разумеется.

«Коровы – такие неудобные создания, – не в первый раз подумалось Кате. – Никого и никогда не ждут».

В четыре часа, когда последнее животное нетерпеливо протиснулось в ворота доильного зала на ферме Немцовых, ведущие обратно на пастбище, Катя отвязала стоящую на привязи лошадь.

– Пойдемте, – сказала она. – Пора возвращаться.

В семи километрах оттуда, на прешовской дороге наконец наметилось какое-то оживление. На горизонте замаячила колонна советских танков. Самих танков пока еще не было видно, зато было видно поднятое ими облако пыли. Оно висело в воздухе, как шлейф густого дыма, вторя поворотам и излучинам дороги, как призрачная, воздушная тень.

– Проклятье, – процедил один из протестующих. Он передавал по кругу старый армейский бинокль. Танков было значительно больше, чем кто-либо мог себе представить. Вдалеке уже слышался рев их моторов.

13Poisson (фр.) – рыба.
14Гарриет Харди Тейлор-Милль (1807–1858 гг.) – английская феминистка и философ. Соавтор книг «Освобождение женщин», «Подчинение женщин» и др., которые выходили в печать под именем ее мужа и соавтора, философа Джона Стюарта Милля.
15«Trabant» – марка восточногерманских малолитражных автомобилей, ставшая одним из главных символов ГДР. Европейский аналог советского «Запорожца».
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru