Волчья стая подобна мафии. У каждого своя роль; от каждого ожидается, что он внесет свой вклад.
Все слышали об альфе – вожаке стаи. Это главарь мафии, мозговой центр, защитник, тот, кто говорит волкам, куда идти, когда охотиться и на кого. Вожак принимает решения, capo di tutti capi[1], тот, кто за десять футов услышит, как быстро бьется сердце у добычи. Но вожак совсем не похож на строгого командира, насаждающего беспрекословную дисциплину, каким показывают его в фильмах. Он принимает решения и поэтому слишком ценен для стаи, чтобы подвергать себя опасности.
Поэтому за каждым альфой стоит бета-волк, телохранитель. Бетой становится дерзкий, массивный головорез, решающий все проблемы агрессией. Он приструнит любого, прежде чем тот доберется до босса. Им запросто можно пожертвовать. Если бета-волк погибнет, никто не заметит, потому что на его место всегда найдется другой такой же.
Затем следует волк-сигнальщик, очень осторожный и подозрительный, не верящий ничему встреченному на пути. Он постоянно ищет изменения в привычной обстановке и передвигается украдкой, держась в сторонке, чтобы успеть предупредить альфу, если вдруг что-то случится. Его робость играет важнейшую роль в безопасности стаи. А еще он занимается проверкой качества. Если ему кажется, что кто-то в стае трудится не в полную силу, сигнальщик обязательно создаст ситуацию, где этому волку придется проявить себя, например спровоцирует на драку телохранителя. И если бета не сможет взять над ним верх, он больше не заслуживает права занимать свое место.
За годы изучения волка-миротворца называли по-разному: от Золушки до омеги. И хотя сперва его считали козлом отпущения, находящимся на дне иерархии, теперь мы знаем, что миротворец играет в стае ключевую роль. Подобно щуплому, странноватому на вид законнику в банде, над которым все смеются и который знает, как утихомирить сильных личностей, миротворец без оглядки бросается во все свары внутри стаи. Если между двумя волками завязывается драка, миротворец будет прыгать между ними и дурачиться, пока разъяренные звери немного не остынут. В итоге все вернутся к своей работе и никто не пострадает. У этого волка мало сходства с Золушкой – той всегда достается самый невыгодный жребий, – а миротворец занимает в стае важное положение по поддержанию мира. Без него стая не сможет выполнять свои обязанности; в ней постоянно будут вспыхивать стычки.
Что бы ни говорили о мафии, но такая схема работает, потому что каждый выполняет определенную роль. Они делают свою работу во благо всей организации. Они добровольно умрут друг за друга.
А знаете, чем еще волчья стая похожа на мафию?
Тем, что для нее нет ничего важнее семьи.
Вы не поверите, как легко выделиться из толпы в городе, где живет девять миллионов человек. Но с другой стороны, я фаранг[2]. Это заметно по моей неофициальной учительской форме – рубашка и галстук, – по светлым волосам, сияющим как маяк в море черных голов.
Сегодня у меня в классе небольшая группа учеников, отрабатывающих разговорный английский. Они разбиты по парам и готовят диалог между продавцом в магазине и покупателем.
– Есть добровольцы? – спрашиваю я.
Тишина.
Тайцы отличаются патологической застенчивостью. Прибавьте к этому нежелание потерять лицо при неправильном ответе, и вы получите мучительно долгий урок. Обычно я прошу учеников поработать над упражнениями в небольших группах, а затем хожу по классу и проверяю их успехи. Но в такие дни, как сегодня, когда я выставляю оценки в зависимости от активности на уроке, публичные выступления становятся неизбежным злом.
– Джао, – обращаюсь я к одному мужчине в классе. – Ты хозяин зоомагазина, и тебе нужно убедить Джайди купить животное. – Я поворачиваюсь ко второму мужчине. – Джайди, ты не хочешь покупать это животное… А теперь давайте послушаем ваш разговор.
Оба встают, сжимая в руках тетрадки.
– Рекомендую вот эту собаку, – начинает Джао.
– У меня уже есть, – отвечает Джайди.
– Хорошо! – подбадриваю я. – Джао, назови причину, почему он должен купить твою собаку.
– Это живая собака, – добавляет Джао.
Джайди пожимает плечами:
– Не всем нужен живой питомец.
Ну что ж, не все уроки бывают одинаково успешными.
Я собираю домашние задания, и повеселевшие ученики начинают тянуться к выходу из класса, болтая на языке, который я все еще пытаюсь выучить после шести лет здесь. Апсара, счастливая бабушка четырех внуков, протягивает мне свое домашнее задание: эссе на тему убеждения. В глаза бросается название: «Для здорового питания необходимы вегетарианцы».
– Не морочь себе голову, аджарн[3] Эдвард, – ласково говорит Апсара.
Перед языковой школой она пыталась выучить английский по сериалу «Счастливые дни». У меня не хватает духу сказать ей, что это выражение не несет должного уважения.
Уже шесть лет я преподаю английский в языковой школе в недрах самого большого торгового центра, что мне доводилось видеть, примерно в двадцати минутах езды на такси от Бангкока. Я попал на эту работу случайно – проехал «дикарем» весь Таиланд, брался за любую случайную работу, чтобы добыть батов на еду, и в итоге в восемнадцать лет оказался за прилавком бара в Патпонге. Там проходило знаменитое шоу катоев Таиланда – трансгендеров, которым удавалось обдурить даже меня, – а я пытался скопить достаточно денег, чтобы уехать из города. Вместе со мной работал экспат из Ирландии, и он дополнительно подрабатывал, преподавая в Институте американского языка. Он сказал, что там всегда ищут квалифицированных учителей. На мое признание, что я не особо квалифицирован, он только рассмеялся: «Ты же говоришь по-английски?»
Теперь я получаю сорок пять тысяч батов за преподавание. У меня есть своя квартира. У меня были серьезные романы с коренными тайцами, и я хожу выпить с другими экспатами в Нана-Плазу. И я многому научился. Нельзя дотрагиваться до чужой головы, потому что это самая высокая часть тела, и буквально, и в духовном смысле. Не следует класть ногу на ногу в метро, потому что вы показываете свои подошвы человеку, сидящему напротив, а подошвы буквально и опять же в духовном смысле считаются грязными. С таким же успехом можно показывать пассажиру напротив средний палец. Здесь не пожимают руку, а приветствуют друг друга, сложив перед собой ладони, как в молитве, и приставив указательные пальцы к носу. Такой поклон называется вай. Чем выше держат руки и чем ниже кланяются, тем больше уважения стараются показать. С помощью вай можно здороваться, просить прощения и благодарить.
Нельзя не восхищаться культурой, где один и тот же жест говорит «спасибо» и «извини».
Каждый раз, когда меня начинает тошнить от здешней жизни или казаться, что уже ничего никогда не изменится, я делаю шаг назад и напоминаю себе, что я всего лишь гость. Что тайская культура и верования существуют намного дольше меня. То, что одному кажется разницей во мнениях, для другого может оказаться знаком огромного неуважения.
Порой я жалею, что не узнал раньше того, что знаю сейчас.
На остров Ко-Чанг добраться не так-то просто. Надо проехать триста пятнадцать километров на автобусе из Бангкока, и, доехав до восточной провинции Трат, придется взять сонгтхэу, открытый пикап, до одного из трех причалов. Ао-Таммачат, пожалуй, самый удобный – от него паром идет до острова всего двадцать минут. А вот Лаем-Нгоп худший – рыбачьим лодкам, переделанным в паромы, требуется больше часа, чтобы пересечь пролив.
Кому-то может показаться смешным уезжать на такое расстояние, когда впереди всего два дня выходных в институте, но оно того стоит. Порой в Бангкоке становится слишком душно, и мне нужно побыть в месте, не набитом битком людьми. Я списываю это желание на детство, проведенное в той части Новой Англии, где до ближайшего торгового центра два часа пути. Утро после ночевки в дешевом хостеле я провел, пытаясь добраться до Клонг-Муанга, самого высокого водопада на острове. И сейчас мне, потному, страдающему от жажды и готовому все бросить, преграждает путь огромный валун. Сжав зубы, я нахожу опору для ноги и карабкаюсь через камень. Ботинки скользят по камню, я сдираю колено и уже беспокоюсь о том, как буду спускаться с другой стороны, но не позволяю себе сдаться.
С кряхтением я забираюсь на вершину валуна и съезжаю с другой стороны. После мягкого удара при приземлении я поднимаю взгляд и вижу, как невероятно красивый поток воды, пенясь и переливаясь, наполняет ущелье. Я раздеваюсь до трусов и захожу в прозрачную воду озерца, ласково плещущую по груди. И ныряю под брызги. Потом, выбравшись наружу, я лежу на спине, ожидая, пока солнце высушит кожу.
С тех пор как я приехал в Таиланд, были сотни таких мгновений, когда я находил что-то настолько невероятное, чем хотелось бы поделиться. Проблема в том, что, сделав выбор в пользу одиночества, теряешь эту привилегию. А потому я поступаю так же, как и все последние шесть лет: достаю телефон и фотографирую водопад. Не стоит и говорить, что меня на этих фотографиях нет. И я понятия не имею, кому и когда смогу их показать, учитывая, что пакет молока у меня живет дольше, чем отношения. Но я все равно храню их в цифровом альбоме, начиная с первого дома духов, увиденного в Таиланде при храме Чао-Мае-Туптим, замысловатом, уставленном подношениями перед композицией из деревянных пенисов, и кончая жуткими сросшимися младенцами, плавающими в формальдегиде, в Музее криминалистики рядом с Ват-Аруном.
Я все еще держу телефон в руке, разглядывая фотографии, когда он принимается вибрировать. Я проверяю, кто звонит, ожидая, что друзья приглашают на пиво или босс из института просит заменить другого учителя, а может, про меня вспомнил стюард, с которым мы познакомились на прошлых выходных в баре «Синий лед». Меня всегда поражало, что мобильная связь в глухомани Таиланда лучше, чем в Уайт-Маунтинсе в штате Нью-Гэмпшир.
Звонок с роумингом из другой страны.
Я подношу телефон к уху:
– Алло?
– Эдвард, тебе нужно приехать, – говорит мать.
Чтобы добраться до Штатов, арендовать машину – когда я уезжал, то был еще слишком молод для аренды – и доехать до Бересфорда в штате Нью-Гэмпшир, потребовались полные сутки. Казалось бы, я должен засыпать на ходу, но слишком нервничаю. Во-первых, я шесть лет не водил машину и это занятие потребовало от меня полной концентрации. Во-вторых, в голове постоянно вертится рассказ матери и слова нейрохирурга, делавшего экстренную операцию отцу.
Его грузовик врезался в дерево.
Их с Карой нашли рядом с машиной.
У Кары раздроблено плечо.
Отец не реагировал на стимулы, зрачок в правом глазу оставался расширен. Он с трудом дышал самостоятельно. Парамедики определили его состояние как обширную черепно-мозговую травму.
Мать позвонила мне сразу же после посадки самолета. Операцию Каре сделали; ее напичкали обезболивающим, и она спала. Приходила полиция, чтобы опросить Кару, но мать не пустила их. Она оставалась в больнице всю ночь. Ее голос звучал как надорванная струна.
Не буду врать: я иногда думал о том, как все будет, если когда-нибудь вернусь. Я представлял вечеринку в нашем доме, мать испечет мой любимый пирог – морковный с имбирем. А Кара сделает скульптуру из палочек от мороженого со словами «Самый лучший брат» и водрузит на пирог. Но конечно же, мать больше там не живет, а Кара слишком взрослая для поделок из подручных материалов.
Вероятно, вы заметили, что в мечтах о моем победном возвращении отец отсутствует.
Спустя столько времени, проведенного в большом городе, Бересфорд кажется вымершим. Безусловно, вокруг есть люди, но от такого количества свободного места голова идет кругом. Трехэтажное здание считается здесь высоткой. С каждого угла видны горы.
Я оставляю машину на уличной парковке больницы и бегом бросаюсь внутрь; на мне джинсы и толстовка, что мало подходит для зимы в Новой Англии, но подходящих теплых вещей в моем гардеробе больше нет. Волонтер, сидящая за стойкой регистрации, похожа на зефирку – полная, мягкая, припудренная. Я спрашиваю палату Кары Уоррен по двум причинам. Во-первых, там я найду мать. И во-вторых, мне нужно собраться с мыслями перед встречей с отцом.
Кара на четвертом этаже, в палате 430. Я жду, пока закроются двери лифта, – опять же когда в последний раз я ехал в лифте один? – и делаю глубокий вдох. В коридоре я проскальзываю мимо медсестер с опущенной головой и открываю дверь, где снаружи вывешена табличка с именем Кары.
На больничной кровати спит женщина.
У нее длинные темные волосы, синяк на виске и пластырь-бабочка. Ее рука коконом примотана к телу. Нога высунулась из-под одеяла, и на ногтях виден ярко-красный лак.
Она уже не моя маленькая сестренка. Она уже не маленькая, и точка.
Я так занят рассматриванием Кары, что не сразу замечаю в углу мать. Она поднимается, в изумлении прикрыв рукой рот.
– Эдвард? – шепотом вырывается у нее.
Когда я уезжал, то уже был выше ее. Но теперь я еще и повзрослел. Я стал больше, сильнее. Как он.
Мать заключает меня в объятия. Оригами сердца. Так она называла эту позу, когда мы с Карой были маленькими, а она распахивала руки и ждала, пока мы вбежим в их круг. Слова застревают в голове занозой; я чувствую, как они задевают за живое, даже когда поступаю соответственно ожиданиям и обнимаю мать в ответ. Забавно, что, хотя я заметно массивнее матери, все равно именно она держит меня в объятиях, а не наоборот.
Я чувствую себя Гулливером среди лилипутов, переросшим собственные воспоминания. Мать вытирает глаза:
– Поверить не могу, что ты действительно здесь.
Мне не хватает духу сказать, что и ноги моей здесь не было бы, если бы сестра с отцом не оказались в больнице.
Я кивком указываю на Кару:
– Как она?
– Ей дали обезболивающее, так что – в оксиконтиновом тумане, – отвечает мать. – У нее была очень болезненная операция.
– Она сильно изменилась.
– Ты тоже.
Наверное, все мы изменились. На лице матери морщины, которых я раньше не замечал, а может, их и не было. Что до отца – сложно вообще представить, будто он может измениться.
– Наверное, мне все же надо сходить к отцу, – говорю я.
Мать берет в руки вместительную сумку-шоппер с фотографией двух детей, наполовину азиатов. Я догадываюсь, что это близнецы. Как странно понимать, что у меня есть единоутробные брат и сестра, которых я никогда не видел.
– Хорошо, – соглашается она.
Меньше всего на свете мне хотелось бы навещать его одному. Вести себя как взрослый. Но что-то заставляет меня остановить ее, положив руку на плечо.
– Тебе не обязательно идти со мной, – говорю я. – Я больше не ребенок.
– Я вижу, – отвечает мать, не отрывая от меня взгляда.
Ее голос звучит так мягко, словно слова обернуты во фланель.
Я знаю, о чем она думает: сколько всего она пропустила. Она могла бы отвезти меня в колледж. Прийти на выпускной. Слушать рассказы о первой работе, первой влюбленности. Помогать обставлять мою первую квартиру.
– Вдруг Кара проснется и позовет тебя, – добавляю я, чтобы смягчить удар.
Мать мешкает, но только на миг.
– Ты же вернешься? – спрашивает она.
Я киваю. Хотя когда-то поклялся, что никогда этого не сделаю.
Когда-то давным-давно я подумывал о карьере врача. Мне нравилась стерильность этой профессии, ее порядок. Тот факт, что, если правильно истолковать подсказки, можно найти проблему и исправить ее.
К сожалению, чтобы стать врачом, нужно изучать биологию, а я оказался в глубокой отключке в первый же раз, когда занес скальпель над эмбрионом поросенка.
По правде говоря, я не из ученого теста. В старших классах я читал запоем, что оказалось очень кстати, поскольку потом, после ухода из дома, учился по книгам. Могу поспорить, что я перечитал больше классики, чем большинство выпускников колледжа. Но я также знаю то, чему никогда не учат на лекциях: например, что лучше избегать баров на верхних этажах Патпонг-роуд, потому что их держат местные бандиты; или выбирать массажный салон со стеклянным фасадом, чтобы прохожие видели, что происходит внутри, иначе конец сеанса окажется не таким счастливым, как вы надеялись. Может, у меня и нет ученой степени, но образование я точно получил.
Тем не менее в комнате ожидания наедине с доктором Сент-Клэром я чувствую себя идиотом. Необразованным. Как будто я не в состоянии сложить воедино получаемую информацию.
– У вашего отца обширная черепно-мозговая травма, – говорит он. – Когда парамедики доставили его в больницу, правый зрачок был расширен, не реагировал на стимулы. У него резаная рана на лбу и парализована левая сторона. Дыхание было затруднено, поэтому парамедики его интубировали. Когда вызвали меня, я обнаружил у вашего отца билатеральный периорбитальный отек…
– Би… что?
– Двусторонний отек, – переводит хирург, – вокруг глаз. На месте аварии ему проводили оценку по шкале комы Глазго, мы ее повторили и получили пять баллов. Потом мы провели экстренную компьютерную томографию и обнаружили гематому в височной доле, субарахноидальное и внутрижелудочковое кровоизлияние. – Доктор смотрит мне в глаза и поясняет: – В целом мы увидели много крови. Вокруг головного мозга и в мозговых желудочках, что говорит о серьезной травме. Мы начали давать ему маннитол, чтобы немного снизить мозговое давление, и экстренно прооперировали, чтобы убрать тромб в височной доле и передней части височной доли мозга.
У меня падает челюсть.
– Вы вырезали часть мозга?
– Мы убрали давление на мозг, которое иначе убило бы его, – поправляет врач. – Лоботомия височной доли затронет некоторые воспоминания, но не все. И она не повлияет на речь, двигательные функции и его личность.
Они забрали часть воспоминаний отца. Кого-то из его любимых волков? Или кого-то из нас? По кому он будет скучать больше?
– И как, получилось? Как прошла операция?
– Зрачок снова реагирует, и мы убрали тромб. Но из-за отека и гематомы началось грыжеобразование, то есть вытеснение структур из одного отдела мозга в другой, создалось давление на стволовую часть, и там образовалось небольшое кровотечение.
– Не совсем понимаю…
– Внутричерепное давление снизилось, – продолжает доктор, – но он так и не пришел в себя, ни на что не реагирует и не может дышать самостоятельно. Мы повторили компьютерную томографию и обнаружили, что кровоизлияние в продолговатый мозг и варолиев мост немного увеличилось по сравнению с первым обследованием. Поэтому он до сих пор без сознания и на искусственной вентиляции легких.
Мне чудится, что я плыву в карамельной патоке, и слова, которые стараюсь выговорить, скатываются изо рта на неизвестном языке.
– Но он поправится?
На самом деле это единственно нужный вопрос.
Хирург переплетает пальцы:
– Мы ждем, пока организм начнет приходить в норму…
Но. Я четко слышу в его словах «но».
– Эти поражения, что мы видели, затрагивают часть ствола мозга, отвечающую за дыхание и сознание. Он может навсегда остаться на искусственной вентиляции легких, – сухо говорит доктор Сент-Клэр. – Он может никогда не очнуться.
Когда мне исполнилось шестнадцать и я только-только получил водительские права, то отправился на вечеринку и задержался намного дольше, чем разрешалось. Я припарковался в конце квартала, на цыпочках прокрался по газону и тихонько приоткрыл дверь в надежде, что удастся избежать наказания. Но стоило глазам приспособиться к темноте, и я увидел дремавшего в глубоком кресле в гостиной отца. Я знал, что обречен. Отец всегда говорил, что на природе с волками он не спит крепко, по-настоящему. Нельзя погружаться в сон глубже чем полудрема, нужно всегда держать пресловутое ухо востро, чтобы вовремя почуять опасность.
И конечно же, стоило мне пересечь порог, как он вскочил с кресла и подошел вплотную. Он не сказал ни слова, просто ждал, пока я начну оправдываться.
– Я все знаю, – сказал я. – Я под домашним арестом.
Отец сложил руки и начал:
– Пару сотен лет назад родители никогда не выпускали детей из виду. Если волчонок разбудит волка-отца в два часа ночи, он не будет рычать, чтобы волчонок оставил его в покое, и не ляжет снова спать. Он сядет, настороже, будто спрашивает: «Что ты хочешь узнать? Куда ты хочешь пойти?»
Я был еще немного пьян и в тот миг решил, что мне читают лекцию – этакий способ показать, что отец зол на меня. Сейчас я думаю, что он был зол на себя за то, что поддался своей человеческой натуре и забыл держать один глаз открытым.
– Можно его увидеть? – спрашиваю я доктора Сент-Клэра.
Меня ведут по коридору в отделение реанимации. Над кроватью склонилась медсестра с отсосом.
– Вы, должно быть, сын мистера Уоррена, – говорит она. – Вылитый отец.
Но я едва ее слышу. Я не могу оторвать взгляда от пациента на больничной кровати.
Первой мыслью мелькает: произошла ужасная ошибка. Это не мой отец.
Потому что этот сломанный мужчина, с частично обритой головой и белыми бинтами, намотанными вокруг черепа, с трубкой в горле и капельницей, воткнутой в сгиб локтя…
Мужчина со швами на виске, которые делают его похожим на чудовище Франкенштейна, и иссиня-черной маской из синяков вокруг глаз…
Он совсем не похож на человека, который разрушил мою жизнь.