Думаю, мастер Гюрло намеревался почаще устраивать мне поездки в этот дом, чтобы меня не слишком влекло к Текле. Я же позволил Роху прикарманивать отпускаемые на это деньги и больше ни разу не ездил туда. Боль оказалась такой приятной, а наслаждение таким болезненным, что я боялся перестать понимать себя самого.
К тому же, перед тем как мы с Рохом покинули этот дом, беловолосый человек, встретившись со мною взглядом, извлек из-за пазухи нечто – я вначале решил, что это иконка, но вещица оказалась крошечным флакончиком в форме фаллоса. При этом он улыбнулся, и улыбка его испугала меня – в ней не было ничего, кроме дружелюбия.
Прошли дни, прежде чем из моих мыслей о Текле изгладились впечатления от той фальшивой Теклы, введшей меня в мир анакреонтических развлечений и благ, что дарят друг другу мужчины и женщины. Возможно, это должно было возыметь эффект, как раз обратный тому, которого добивался мастер Гюрло, но нет. Менее всего я был склонен к любви с этой несчастной женщиной, пока в сознании моем свежи были воспоминания о том, как я невозбранно наслаждался ею. В действительности меня влекло (хотя в то время я не понимал этого) не к ее женскому естеству, но к миру древнего знания и привилегий, который она представляла.
Книги, которые я доставил ей, стали моим университетом, а сама она – моим оракулом. Я не из образованных; мастер Палемон научил меня всего лишь читать, писать и считать, преподал скудный набор сведений о физическом мире и, конечно же, все секреты нашего ремесла. И если образованные люди порой ну не то чтобы принимают меня за равного, но хотя бы водить компанию со мной не стесняются – этому я обязан единственно до сей поры живущей в моих мыслях Текле да еще этим четырем томикам.
Не стану пересказывать, что мы читали вместе и о чем беседовали – описание самого краткого разговора займет всю эту недолгую ночь без остатка. Всю зиму, пока на Старом Подворье не стаял снег, я неизменно поднимался из темниц наверх, словно бы пробуждаясь ото сна, и только тут начинал замечать окружающий мир – следы собственных ног позади, свою тень на снегу… Текла очень тосковала в ту зиму, но с удовольствием рассказывала мне о тайнах прошлого, о слухах из высших сфер, о гербах, о героях, умерших тысячи лет назад.
С приходом весны в некрополе расцвели пурпурные и белые лилии. Я принес их ей, и она сказала, что вскоре так же стремительно вырастет и моя борода, и тогда синева моих щек будет гуще, чем у большинства обычных мужчин, а на следующий день попросила за это прощения, так как предсказание ее запоздало. Тепло весны и (по-моему) принесенные мной цветы подняли ей настроение. В беседе о знаках отличия древних семейств она заговорила о своих подругах, об их браках, удачных и неудачных, и как такая-то пожертвовала своим будущим ради разрушенного замка, потому что видела его во сне, а еще одна, с которой они в детстве играли в куклы, сделалась хозяйкой многих тысяч лиг земли.
– Когда-нибудь, Севериан, непременно будет новый Автарх, а может быть, и новая Автархиня. Все может оставаться без перемен очень долго. Но не вечно.
– Я мало осведомлен о придворных делах, шатлена.
– Чем меньше ты знаешь о них, тем лучше для тебя. – Она помолчала, покусывая изящно изогнутую нижнюю губу. – Когда моя мать была в тягостях, она велела слугам отнести ее к Профетическому фонтану, который вещает грядущее, и он предсказал, что я воссяду на трон. Тея всегда завидовала мне из-за этого. Однако Автарх…
– Что?
– Пожалуй, мне лучше не болтать слишком много. Автарх не таков, как другие люди. Что бы я ни говорила порой, на Урд нет человека, который мог бы сравниться с ним.
– Я знаю это.
– И этого для тебя достаточно. Взгляни. – Она подала мне книгу в коричневом переплете. – Здесь говорится: «Фалалей Великий сказал, что демократия – сиречь Народ – желает, чтобы ею управляла сила, превосходящая ее, а Ирьери Мудрый – что простолюдины никогда не позволят кому-либо, отличному от них, занять высокий пост. Невзирая на это, и тот и другой именуются Совершенными».
Не поняв, что она хочет сказать, я промолчал.
– Все это к тому, что никто не может знать наверное, как поступит Автарх. Или же Отец Инире. Когда я только-только прибыла ко двору, мне, точно великую тайну, поведали, что фактически политику Содружества определяет Отец Инире. Через два года один очень высокопоставленный человек – я даже не могу назвать тебе его имени – сказал, что правит сам Автарх, хотя из Обители Абсолюта и может показаться, будто это Отец Инире. А в прошлом году одна женщина, суждениям которой я доверяю гораздо больше, чем суждениям любого из мужчин, поведала мне, что на самом деле это абсолютно все равно, так как оба они непостижимы, точно океанические глубины, и, если б один из них правил, когда прибывает луна, а другой – когда ветер дует с востока, никто не заметил бы разницы. И я считала это суждение мудрым, пока не поняла, что она всего-навсего повторила то, что я говорила ей за полгода до этого.
Текла умолкла и опустилась на кровать, разметав волосы по подушке.
– По крайней мере, – заметил я, – ты не ошиблась, доверяя ей. Она черпала свои суждения из достоверных источников.
Точно не слыша меня, она прошептала:
– Но все это так, Севериан. Никто не может предсказать заранее их действия. Меня могут освободить хоть завтра. Это вполне возможно. Теперь-то им уж точно известно, что я здесь. Не смотри так! Мои друзья поговорят с Отцом Инире. Быть может, кто-нибудь даже упомянет обо мне в разговоре с Автархом. Тебе ведь известно, почему я здесь?
– Из-за чего-то связанного с твоей сестрой.
– Моя единокровная сестра Тея сейчас с Водалом. Говорят, будто она – его любовница, и это, по-моему, очень даже вероятно.
Я вспомнил прекрасную женщину на лестнице Лазурного Дома и сказал:
– Пожалуй, я однажды видел твою сестру. В некрополе. С ней был экзультант – вооруженный мечом, упрятанным в трость, и очень красивый. Он сказал мне, что его имя – Водал. Лицо той женщины было правильной, округлой формы, а голос – словно у голубки. Похожа?
– Пожалуй, да. Они хотят, чтобы она предала Водала ради моего спасения, но она ни за что не сделает этого. И, когда они убедятся в этом, почему бы им не освободить меня?
Я заговорил о чем-то другом и продолжал, пока она не рассмеялась.
– Ты так умен, Севериан, что, сделавшись подмастерьем, будешь самым церебральным палачом в истории! Ужасно!
– Но у меня было впечатление, будто шатлене доставляют удовольствие такие беседы.
– Только сейчас, потому что не могу выйти отсюда. Может быть, это окажется для тебя потрясением, но на свободе я редко уделяла время метафизике. Предпочитала танцевать или охотиться на пекари со сворой пятнистых гончих. А восхищающую тебя ученость приобрела еще в детстве, под угрозой палки учителя.
– Если шатлена захочет, мы можем не говорить о таких вещах.
Поднявшись, она зарылась лицом в принесенный мною букет.
– Теология цветов лучше теологии фолиантов, Севериан. Как, должно быть, прекрасно в некрополе, где ты сорвал их! Это ведь не могильные цветы, верно? Принесенные кем-то, чтобы почтить память покойного?
– Нет. Они были посажены там давным-давно. И каждый год расцветают.
В дверное окошко заглянул Дротт.
– Время! – Я поднялся.
– Как ты думаешь, может быть, ты увидишь мою сестру, шатлену Тею, еще раз?
– Думаю, вряд ли, шатлена.
– Но, Севериан, если увидишь, расскажешь ей обо мне? Возможно, они просто не могут связаться с ней. В этом не будет никакой измены – ты сделаешь для Автарха то, чего хочет он сам!
– Хорошо, шатлена.
Я шагнул за порог.
– Я знаю, она не предаст Водала, но возможен же какой-нибудь компромисс…
Дротт закрыл дверь и повернул ключ в скважине. От меня не укрылось, что Текла не спрашивала, как ее сестра с Водалом оказались в нашем древнем, давно забытом такими людьми, как они, некрополе. После освещенной светильником камеры коридор с рядами металлических дверей и отсыревшими стенами казался темным и мрачным. Дротт завел рассказ о том, как они с Рохом ездили на тот берег Гьёлля смотреть львов, но я все же расслышал последние слова Теклы:
– Напомни ей, как мы шили куклу для Жозефы!
Лилии, как и положено цветам, со временем отцвели; следом за ними распустились бутоны темных роз смерти. Нарвав фиолетовых, почти черных цветов, я также отнес их Текле. Она улыбнулась и процитировала:
Вот покоится Грации – не Целомудрия – Роза,
И ароматы ее розам не свойственны вовсе…
– Если шатлене неприятен запах…
– Вовсе нет, он очень мил. Я просто цитировала одну из любимых присказок моей бабушки. В юности она пользовалась дурной славой – по крайней мере, так говорила сама бабушка, – но, когда она умерла, все дети декламировали этот стишок. А на самом деле он, наверное, гораздо старше, и корни его, подобно всему – хорошему ли, плохому – затерялись во времени. Скажи, Севериан, ведь мужчины желают женщин? Так почему же они презирают тех, коими обладают?
– Не думаю, что так поступают все мужчины, шатлена.
– Та прекрасная Роза отдала себя всю, без остатка, и за это была осмеяна так, что даже мне известно об этом, хотя и мысли, и плоть ее давно превратились в прах. Иди, сядь со мной рядом.
Я выполнил ее просьбу, и руки ее, скользнув под подол моей рубахи, стащили ее с меня через голову. Я хотел было протестовать, но противиться тому, что она делает, не мог.
– Чего тебе стесняться – ведь у тебя нет даже грудей, которые следует прятать! Никогда не видела такой белой кожи при таких темных волосах… Как ты думаешь – а у меня кожа белая?
– Белее не бывает, шатлена.
– И прочие думали так же, но все же она темна по сравнению с твоей. Когда станешь палачом, Севериан, избегай солнца. Иначе оно страшно обожжет тебя.
Сегодня ее волосы, которые она обычно оставляла распущенными, были обернуты вкруг головы наподобие темного нимба. Никогда еще она не была более похожа на свою сестру Тею, и я почувствовал такое желание, что силы начали покидать меня с каждым ударом сердца, будто я истекаю кровью.
– Зачем ты стучишь в мою дверь?
Ее улыбка показывала, что ответ ей хорошо известен.
– Я должен идти.
– Только прежде надень рубашку – твоему другу незачем видеть тебя таким.
Вечером я ушел в некрополь и несколько страж бродил среди безмолвных обителей мертвых, хотя знал, что из этого ничего не выйдет. Назавтра я вернулся туда, и следующим вечером – тоже, а на четвертый Рох взял меня с собой в город, и там, в одном питейном заведении, кто-то, казалось, знающий, что говорит, обмолвился, будто Водал сейчас далеко на севере – прячется среди скованных морозами лесов, нападая на кафилы.
Шли дни. Проведшая столько времени в полной безопасности, Текла уже твердо уверилась, что никогда не будет подвергнута пытке, и попросила Дротта доставить ей принадлежности для письма и рисования, при помощи которых намеревалась составить план своей новой виллы на южном берегу озера Диутурна, известного как самый отдаленный и прекрасный уголок Содружества. Я водил группы учеников купаться, полагая это своей обязанностью, хотя меня самого при одной мысли о том, чтобы нырнуть в воду, охватывал страх.
Затем – как всегда, внезапно – погода сделалась слишком холодной для купаний, однажды утром истертые булыжники Старого Подворья оказались покрыты инеем, а за обедом на наших тарелках появилась свинина – верная примета того, что мороз добрался до холмов, лежащих ниже по течению Гьёлля. Наконец я был вызван к мастеру Гюрло с мастером Палемоном.
– Вот уже не первый квартал, – начал мастер Гюрло, – мы получаем о тебе, Севериан, только положительные отзывы, и ученичество свое ты почти выслужил.
– Детство позади, – почти шепотом добавил мастер Палемон, – впереди – жизнь зрелого мужчины. – В голосе его слышалась искренняя симпатия.
– Именно, – подтвердил мастер Гюрло. – Праздник нашей святой покровительницы близок. Ты, без сомнения, уже подумал о будущем?
Я кивнул.
– Да. После меня капитаном станет Эата.
– А ты?
Я не понял, что он хочет сказать, и мастер Палемон, увидев это, мягко спросил:
– Кем будешь ты, Севериан? Палачом? Ведь ты можешь оставить гильдию, если будет на то твоя воля.
Я – твердо, будто даже слегка шокированный – ответил, что никогда и не помышлял о таком, но это было неправдой. Как и все ученики, я знал, что ни один из нас не является членом гильдии окончательно и бесповоротно, пока не даст на это согласия по достижении совершеннолетия. Более того, гильдию я любил, но в то же время ненавидел ее всей душой. Нет, не из-за боли и мук, порой причиняемых невинным либо, по малости содеянного, не заслужившим столь строгого наказания. Я полагал бесполезным и ненужным служение власти не только неэффективной, но и безмерно далекой. Пожалуй, лучше всего выразить чувства, которые я питал к гильдии, так: я ненавидел ее за унизительную и изнурительную жизнь, любил за то, что она была моим домом, а разом любил и ненавидел потому, что она была древней и слабой и, казалось, должна была существовать вечно.
Конечно, я не стал высказывать всего этого мастеру Палемону, хотя мог бы, не будь с нами мастера Гюрло. Да, мне лично казалось невероятным, что моя облаченная в отрепья верность может быть принята всерьез; но все же это было так.
– Обдумывал ты возможность ухода или нет, – сказал мастер Палемон, – этот выбор для тебя открыт. Многие сказали бы, что только глупец способен, выслужив тяжкий срок ученичества, отказаться стать подмастерьем. Но все же ты вправе поступить так, если пожелаешь.
– Но куда же я пойду?
Вот что, хоть я и не мог сказать им этого, являлось настоящей причиной, побуждавшей меня остаться здесь. Я знал, что за стенами Цитадели – или даже за стенами нашей башни – простирается огромный мир, но не мог представить себе, какое место мог бы занять в нем. Оказавшись перед необходимостью выбирать между рабством и зияющей пустотой свободы, я испугался, что получу ответ на свой вопрос, и добавил:
– Я вырос здесь…
– Да, – сказал мастер Гюрло самым официальным тоном, на какой был способен. – Но ты еще не палач. В одежды цвета сажи ты еще не облечен.
Сухая, морщинистая рука мастера Палемона пошарила в воздухе и отыскала мою.
– Посвящаемым в сан священника обычно говорят: «Да будешь ты эпоптом навеки!» Здесь имеется в виду не только приобщение к знанию, но и принятие помазания, которого не снять, не стереть, хотя оно и незримо. Каково наше помазание, тебе известно.
Я снова кивнул.
– Стереть его – невозможнее невозможного. Уйди ты сейчас, люди будут говорить о тебе только: «Его вырастили палачи». Но когда ты примешь помазание, люди скажут: «Он – палач!» Идя за плугом, маршируя под барабанную дробь, ты все равно будешь слышать: «Он – палач!» Ты понимаешь это?
– Я и не желал бы слышать ничего иного.
– Вот и хорошо, – сказал мастер Гюрло, и оба внезапно улыбнулись, причем мастер Палемон обнажил в улыбке редкие, кривые зубы, а зубы мастера Гюрло оказались квадратными и желтыми, точно у дохлой клячи. – Тогда настало время посвятить тебя в главную, окончательную тайну. – (Даже сейчас, когда я пишу это, мне отчетливо слышна торжественность в его голосе.) – До церемонии тебе неплохо было бы подумать над ней.
Затем они с мастером Палемоном открыли мне тайну, заключенную в самом сердце гильдии и еще более сокровенную, ибо в честь нее – той, что лежит обнаженной на коленях самого Вседержителя, – не служат литургий.
После этого я дал клятву не раскрывать этой тайны никогда и никому – кроме тех, кто, подобно мне, сейчас принимает посвящение в гильдию. И клятвы этой наряду с множеством прочих впоследствии не сдержал.
День нашей святой покровительницы приходится на самый конец зимы, и в этот день мы веселимся вовсю. Во время шествия подмастерья представляют танец мечей с фантастическими прыжками и пируэтами; мастера возжигают в разрушенной часовне Большого Двора тысячу ароматических свечей; мы же накрываем столы для пиршества.
В нашей гильдии прошедший год считается изобильным, если в этот день хотя бы один подмастерье возвышается до звания мастера, урожайным, если хотя бы один ученик становится подмастерьем, и скудным, если никаких возвышений не происходит. Поскольку в тот год, когда я стал подмастерьем, ни один из подмастерьев не поднялся до мастера (что неудивительно – такое случается реже чем раз в десятилетие), церемония возложения маски на меня завершала урожайный год.
Даже в этом случае приготовления к празднеству заняли не одну неделю. Я слышал, будто в стенах Цитадели трудятся члены не менее ста тридцати пяти гильдий. Некоторые из них (наподобие кураторов) слишком немногочисленны, чтобы праздновать день своего святого в часовне, и потому вынуждены присоединяться к своим городским собратьям. Те, кто числом поболе, стараются изо всех сил – пышность празднеств служит репутации гильдии. Солдаты – на Адриана, матросы – на Варвару, ведьмы – в день святой Мэг и так далее. И все стараются при помощи убранства, представлений и дарового угощения привлечь на церемонию как можно больше стороннего люда.
Все – кроме гильдии палачей. Ни один посторонний не ужинал с нами в день святой Катарины более трехсот лет. Последним, отважившимся явиться к нашему столу, был, говорят, некий лейтенант стражи, сделавший это на пари. Существует множество пустопорожних баек, повествующих о том, как с ним обошлись, – например, будто его усадили за праздничный стол в кресло из раскаленного докрасна железа. Но все они лгут. В соответствии с обычаями гильдии, он был принят с почетом и угощен на славу. Однако оттого, что мы за мясом и праздничным пирогом отнюдь не хвастались друг перед другом причиненными клиентам муками, не изобретали новых методов пытки и не проклинали тех, кто умер под пыткой слишком быстро, он испугался еще сильнее – вообразил, будто мы усыпляем его бдительность с тем, чтобы впоследствии захватить врасплох. С этими мыслями он много пил, мало закусывал, а вернувшись в казармы, пал наземь и принялся биться головой об пол, словно в одночасье потерял все, во что верил, и пережил великие страдания. Через некоторое время он сунул в рот ствол своего оружия и нажал на спуск, но уж в том нашей вины не было ни грана.
После этого в часовне на святую Катарину не бывало никого, кроме палачей. Но все же каждый год (зная, что на нас смотрят из-за высоких стрельчатых окон) мы готовимся к празднику, подобно всем прочим, и даже усерднее. И в этот раз на столах у входа в часовню наши вина сверкали в свете сотни светилен, словно рубины; жареные быки нежились в лужах подливки, дымясь и вращая глазами из цельных лимонов; агути и капибары в шкурах из хрустящего поджаренного кокоса, будто живые, резвились на бревнах из ветчины и каменных россыпях из свежевыпеченного хлеба.
Мастера, каковых в тот год, когда я стал подмастерьем, было всего двое, прибыли на праздник в паланкинах с занавесками, сплетенными из цветущих ветвей, и ступили на ковры, выложенные из разноцветного песка, – картины эти, повествующие о традициях гильдии, подмастерья выкладывали по зернышку в течение многих дней, чтобы стопы мастеров разметали их в один миг.
Внутри ждали своего часа огромное шипастое колесо, дева и меч. Колесо это я знал отлично, так как раз десять за время ученичества помогал устанавливать и убирать его. В обычные дни оно хранилось в башне, под артиллерийской площадкой. Меч, шагов с двух выглядевший совсем как настоящее орудие палача, был простой деревяшкой, насаженной на старый эфес и выкрашенной блестящей серебряной краской.
Вот о деве не могу сказать ничего. Во время первых праздников, которые могу вспомнить, я по малолетству просто не задумывался о ней. Когда стал постарше (капитаном в те годы был Гильда, вышедший в подмастерья задолго до того дня, о котором я пишу сейчас) – считал, что это, должно быть, одна из ведьм, но еще через год или два понял, сколь крамольной была эта мысль.
Возможно, она была служанкой из какой-то отдаленной части Цитадели. Возможно, жительницей города, за плату либо в силу неких старых связей с нашей гильдией согласившейся играть эту роль. Не знаю. Знаю только, что эта женщина – насколько я могу судить, одна и та же – участвовала в нашем празднике каждый год. Была она высокой и стройной, хотя и не такой высокой и стройной, как Текла, смуглой, черноглазой, жгучей брюнеткой. Подобного лица я больше не видел никогда и нигде – оно казалось чистым, глубоким озером среди лесной чащи.
Пока мастер Палемон, как старший из мастеров, рассказывал нам об основании гильдии и жизни наших предшественников в доледниковые времена (эта часть повествования каждый год, по мере продвижения ученых изысканий мастера Палемона, менялась), она стояла между мечом и колесом. Молча стояла она и тогда, когда мы запели Песнь Страха – исполнявшийся лишь раз в году гимн гильдии, который каждый ученик должен знать назубок. Молчала она и тогда, когда мы преклонили колени для молитвы.
После вознесения молитв мастер Гюрло и мастер Палемон, при помощи десятка старших подмастерьев, начали ее легенду. Иногда декламировал кто-то один, иногда – все вместе, а порой двое возглашали каждый свое, в то время как прочие играли на флейтах, выточенных из бедренных костей, и трехструнных ребеках, визжавших совсем по-человечьи.
Когда они достигли той части повествования, в которой Максентий приговаривает нашу святую к смерти, четверо подмастерьев в масках бросились к деве и схватили ее. Она, столь молчаливая и безмятежная прежде, с криком рванулась прочь. Тщетно! Но стоило подмастерьям подтащить ее к колесу, как оно внезапно зашевелилось. При свете свечей поначалу казалось, будто из обода наружу выбралось множество змей – зеленых питонов с алыми, лимонно-желтыми и белыми головами. Но это были не змеи, это были всего-навсего цветы – бутоны роз. Вот деву отделяет от колеса всего один шаг – и бутоны (я прекрасно знал, что они сделаны из бумаги и упрятаны до времени в сегменты обода) распускаются! Подмастерья отступают, изображая страх, но судьи – мастер Гюрло, мастер Палемон и прочие, хором декламирующие слова Максентия, – гонят их вперед.
Тогда вперед выступил я – все еще без маски и в одежде ученика.
– Сопротивление не принесет пользы. Ты будешь изломана на колесе, однако не претерпишь дальнейшего бесчестья.
Дева молча потянулась к колесу и коснулась его, отчего розы исчезли, и оно разом распалось на куски, с грохотом рухнувшие на пол.
– Обезглавь ее, – велел Максентий.
Я взялся за меч. Он оказался очень тяжел.
Дева опустилась передо мной на колени.
– Ты – посланница Всеведущего, – сказал я. – И, хоть тебе предстоит погибнуть от моей руки, я молю тебя пощадить мою жизнь.
Тут дева впервые отверзла уста, сказав:
– Рази и не страшись ничего.
Я поднял меч. Помню, что на миг испугался, как бы его тяжесть не заставила меня потерять равновесие.
Когда я вспоминаю те времена, этот момент всплывает в сознании прежде всего. Именно он остается точкой отсчета, откуда приходится двигаться вперед или же возвращаться назад, чтоб вспомнить большее. В воспоминаниях я всегда стою так – в серой рубахе и рваных штанах, с мечом, занесенным над головой. Поднимая его, я был учеником, а когда клинок опустится – сделаюсь подмастерьем Ордена Взыскующих Истины и Покаяния.
Есть правило, согласно которому экзекутор должен находиться между своей жертвой и источником света; таким образом, плаха, на которой лежала голова девы, была почти полностью скрыта в тени. Я знал, что удар не причинит ей вреда – мне следовало направить клинок чуть вбок и привести в действие хитроумный механизм, который высвободит из тайника в плахе восковую голову, вымазанную кровью, тогда как дева незаметно спрячет свою собственную под капюшон цвета сажи. Знал, однако с ударом все-таки медлил.
Дева заговорила снова. Голос ее звоном отдался в ушах:
– Рази и не страшись ничего.
И тогда я изо всех сил обрушил вниз поддельный клинок. На миг показалось, будто он противится этому. Затем деревяшка врезалась в плаху, тут же распавшуюся надвое, и окровавленная голова девы покатилась к ногам моих собратьев, наблюдавших за казнью. Мастер Гюрло поднял ее за волосы, а мастер Палемон подставил горсть под струю крови, хлынувшей на пол.
– Сим помазую тебя, Севериан, – заговорил он, – и нарекаю братом нашим навеки.
Его средний палец коснулся моего лба, оставив на нем кровавый след.
– Да будет так! – провозгласили мастер Гюрло и все подмастерья, кроме меня.
Дева поднялась на ноги. Мне было отлично известно, что ее голова всего-навсего скрыта под капюшоном цвета сажи, и все же впечатление ее отсутствия было полным. Казалось, усталость и головокружение вот-вот свалят с ног.
Забрав у мастера Гюрло восковую голову, дева сделала вид, будто водружает ее обратно на плечи, но на самом деле просто ловко и незаметно спрятала под капюшон – и встала пред нами, живая, здоровая, ослепительная. Я преклонил перед нею колени, а остальные отступили назад.
Подняв меч, которым я до этого якобы обезглавил ее (лезвие от соприкосновения с восковой головой тоже было в крови), она провозгласила:
– Отныне принадлежишь ты палачам!
Я почувствовал, как меч касается моих плеч, и тут же нетерпеливые руки надели на меня гильдейскую маску и подняли в воздух. Еще прежде, чем понял как следует, что происходит, я оказался на плечах двух подмастерьев – только потом узнал, что это были Дротт с Рохом, хотя мог бы сразу догадаться. Под приветственные крики они пронесли меня по главному проходу часовни.
Как только мы оказались снаружи, начался фейерверк. Под ногами и даже в воздухе, над самым ухом, трещали шутихи, под тысячелетними стенами часовни рвались петарды, зеленые, желтые и красные ракеты взмывали ввысь. Ночное небо разорвал пополам пушечный выстрел с Башни Величия.
Выше я уже описывал все великолепие, ждавшее нас на столах во дворе. Меня усадили во главе стола, между мастером Гюрло и мастером Палемоном, в мою честь возглашались тосты и здравицы, и я выпил чуть больше, чем следовало (для меня даже самая малость всегда оказывалась чуточку большей, чем следовало бы).
Что было дальше с девой, я не знаю. Она просто исчезла, как и в любой другой день святой Катарины, который я могу вспомнить. Больше я не видел ее никогда.
Как я оказался в кровати – не имею ни малейшего представления. Те, кто пьет помногу, рассказывали, что порой забывают все, что случилось с ними под конец ночи, – возможно, так же произошло и со мной. Но скорее, я (я ведь никогда ничего не забываю и даже, признаться, хоть это выглядит чистой похвальбой, не понимаю, что именно имеют в виду другие, говоря, будто забыли что-то, ибо все, пережитое мной, становится частью меня самого) просто заснул за столом и был отнесен туда.
Как бы там ни было, проснулся я не в знакомой комнате с низким потолком, служившей нам дормиторием, но в маленькой – в высоту больше, чем в ширину, – каютке подмастерья. Поскольку я был из подмастерьев младшим, каюта мне досталась самая худшая во всей башне – крохотная, не больше камеры в подземных темницах, комнатенка без окон.
Казалось, кровать раскачивается подо мной. Ухватившись за ее края, я сел, и качка прекратилась, чтобы начаться вновь, едва я опять коснусь головой подушки. Я почувствовал себя полностью проснувшимся, а затем – будто проснулся снова, проспав какое-то мгновение. Я знал, что в крохотной каютке со мной был кто-то еще, и по какой-то причине, которую не могу объяснить, полагал, будто это была та молодая женщина, игравшая роль нашей святой покровительницы.
Я опять сел на качающейся кровати. Комната была пуста, лишь тусклый свет сочился внутрь из-за дверей.
Когда я лег снова, комната наполнилась ароматом духов Теклы. Значит, здесь побывала та, фальшивая, Текла из Лазурного Дома! Я выбрался из постели и, едва не упав, распахнул дверь.
Коридор за дверью был пуст.
Под кроватью в ожидании своего часа стоял ночной горшок. Вытащив его, я склонился над ним, и меня обильно вырвало жирным мясом и вином пополам с желчью. Из глаз покатились слезы. Отчего-то казалось, будто я совершаю предательство, будто, извергнув все, что накануне даровала мне гильдия, я отвергаю и самую гильдию. Наконец я смог начисто утереться и снова лечь в постель.
Несомненно, я снова заснул. Я увидел нашу часовню, однако она больше не лежала в руинах. Крыша ее была совершенно целой, с острым высоким шпилем и рубиновыми лампами, подвешенными к карнизу над входом. Отполированные до блеска, плиты пола сверкали, совсем как новые, а древний каменный алтарь был убран златотканой парчой. Стену позади алтаря украшала чудесная мозаика, изображавшая пустое голубое пространство, словно на нее наклеили вырезанный кусок неба без единой тучки или звездочки.
Я направился вдоль главного прохода к алтарю и по дороге был поражен тем, насколько это небо светлее настоящего, синева коего даже в самый ясный день почти черна. Сколь же прекраснее настоящего было это мозаичное небо! Глядя на него, я невольно затрепетал. Его красота вознесла меня ввысь, а алтарь с чашей багряного вина, хлебами предложения и старинным кинжалом остался внизу. Опустив взгляд к алтарю, я улыбнулся…
…и открыл глаза. Во сне я слышал доносившиеся из коридора шаги и даже узнал их, хотя теперь не мог вспомнить, кому они принадлежали. С некоторыми усилиями я все же вспомнил звук – то были не человеческие шаги, а всего лишь мягкая поступь лап и еле уловимое поцокивание когтей.
И вдруг звук шагов донесся до меня снова – столь слабо, что мне показалось, будто я спутал воспоминания с реальностью, но звук, вполне настоящий, то удалялся по коридору, то вновь приближался к дверям. Однако стоило мне чуть приподнять голову, к горлу опять подступила волна тошноты. Я опустился на подушку, сказав себе, что тот, кто расхаживает по коридору взад-вперед, не имеет ко мне ни малейшего отношения. Запах духов исчез, и я, хоть чувствовал себя ужасно, понял, что нереального больше не нужно бояться, ибо я снова вернулся в мир незыблемых вещей и ясного света. Дверь чуть приотворилась, и в комнату, точно желая удостовериться, что со мною все в порядке, заглянул мастер Мальрубий. Я помахал ему рукой, и он закрыл дверь. Далеко не сразу я вспомнил, что мастер Мальрубий умер, когда я был еще совсем мал.